О путешествии моем верхом из Симферополя через Бахчисарай я, кажется, уже писал к тебе. Другого средства нет теперь. Вот уже третий день, как погода переменилась; настала зима, 8-10 градусов холода, снег, и у нас в комнатах, в батарее, порядочно холодно, так что мы сидим в солдатских шинелях.
В Симферополе, в Бахчисарае и в Карасубазаре мы встретили оригиналов, которых в Петербурге не встретишь, и потому нужно кое-что сказать о них. В Симферополе: Федор Алексеевич и Фекла Кузминишна Цветаевы, главный доктор госпиталя; мы у него жили три дня, возвратившись из Карасубазара. Фекла Кузминишна живет угощением; что только она мне в эти три дня давала есть, за то Бог ей судья; я от роду ничего подобного не ел: варенуха, соленый гусь, пирожки, оладьи с яблоками и без яблок и проч. и проч.; мало этого, она еще и со мной в Севастополь отпустила икры, колбас, ветчины, гуся соленого и проч. и проч. Сама Фекла Кузминишна – дама презентабельная: высокая, толстая и говорит малороссийским диалектом, как пишет. У Феклы Кузминишны человек десять детей; они все гуляют по двору, бегают по комнатам и делают, что им угодно. Федор Алексеевич, человек чрезвычайно добрый и смирный, имеет обыкновение приговаривать к каждому слову: сделайте одолжение. Фекла Кузминишна называет его Федюшей. Особливо неприятен ей директор госпиталей, посаженный Меншиковым, барон фон-Кистер55, которого она называет клистиром. Без нее Федора Алексеевича давно бы заели; но, как только он начинает ослабевать и подаваться, Фекла Кузминишна крикнет: «Федюша», и Федор Алексеевич приосанится и сейчас же скажет (басом): «сделайте одолжение» […].
В Бахчисарае мы оставались два дня, и город, когда в него въезжать верхом, кажется совсем другим, чем смотря на него из тарантаса. Ханский дворец действительно живописен, и я понимаю теперь, что Пушкин, бывши здесь летом, предался поэтическим мечтам. Мы видели и фонтан слез, и гробницу Марии с луной над крестом, и бывший гарем Гирея; на дворе около фонтана зеленелись мирты и цвели дикие розы, вокруг тянется цепь гор. Поутру отсюда ездили в Успенский монастырь, вырубленный в скале, и к удивлению нам отслужил молебен немец, отец Ефрем, принявший грекороссийскую веру и родня Обермиллеру.
Здесь в Севастополе дела вперед не подвигаются, все то же и то же; всякий день раненых и убитых понемногу, ночью вылазки с нашей стороны, приходят в лагерь англичане и французы и передаются; говорят о том, что хотят сильно бомбардировать, говорят и о том, что ждут десанта, говорят и о зимовке; но все одни слухи – так же, как и в Петербурге. В последние два дня мало стреляли; неприятель ведет мины у одной батареи, чтобы взорвать ров, наши ведут контр-мину; недавно они выступили, чтобы взять из Байдарской долины овец, и им удалось отнять до тысячи; а впрочем, все спокойно, как будто бы и ничего не бывало, и, если бы не пушечные выстрелы от времени до времени с батарей, то и забыл бы, что находишься в Севастополе.
Не знаю, долго ли продолжится такая зима, но если долго, то это, может быть, окажет какое-нибудь влияние. Штурмовать они покуда не сунутся, десант теперь тоже труден, и так вероятнее, что они останутся зимовать; хорошо укрепившись в Балаклаве, им нечего бояться.
Когда я уеду из Севастополя, ничего не знаю, но, начав разные наблюдения, распорядив различные отделения, не хотелось уезжать без результата. Впрочем, будущее в руках Бога, и, ты знаешь, я не люблю толковать о том, что нужно будет сделать. Ты хочешь мне присылать разные вещи; пришли сигар и кофейник, мой начинает распаиваться, более мне ничего не нужно; мой тарантас, чемодан и все тяжелое я оставил в Симферополе и здесь живу налегке.
Сестры еще сюда не приезжали и теперь не скоро будут, потому что дорогу в Бахчисарай занесло снегом и другой почты нет, как верховой; но я ожидаю их сюда с нетерпением; они здесь необходимы: больные, хотя и получают чай, который им раздают несколько женщин, но неаккуратно; сестры это делают гораздо аккуратнее; скажи, что велик[ая] княг[иня] этим действительно оказала услугу истинную человечеству и сделала переворот в госпиталях военных; жаль только, что восемь сестер, как я слышу, заболели в Симферополе.
Прощай, моя душка, кланяйся Маше и скажи ей, чтобы она перестала дурачиться. Целуй и благослови детей. Обнимаю и целую тебя.
№ 12. 3 января 1855 г. Севастополь
Покуда северные укрепления; я на этих днях, вероятно, перееду в город, который покуда совершенно безопасен, потому что обе стороны находятся почти в совершенном бездействии, за исключением ночных вылазок с нашей стороны, пуканье от которых нередко нас будит ночью, а днем доставляет человек по десяти свежих раненых. С новым годом, моя душка.
Хочешь ли знать, как я встретил 1855-й год? Вот тебе описание. Накануне натопили печку жарко-нажарко проклятым антрацитом; а Калашников вздумал сделать сюрприз нам и за недостатком шампанского напоил чем-то вроде донского, которое, по его предположению, должно было произвести значительный эффект при откупоривании бутылки. Сверх этого, собралось человек шесть вооруженных папиросами и сигарами врачей для провожания старого года. Следствие всего этого был жестокий угар, который не в состоянии была разогнать и жестокая ночная перепалка на батареях. Я проснулся с сильной головной болью и думал уже было остаться целый день дома; но, к счастью, не сделал этой глупости: пошел в госпиталь и немного разгулялся, не надеясь, однако же, весело встретить Новый год.
Провидение устроило иначе. Лишь только я пришел домой, как явился один полковой штаб-лекарь с позиции, бывший мой ученик, с приглашением от своего полкового командира встретить у них Новый год. Я сначала отнекивался, но потом подумал и, куда ни шло, согласился. Двое из нас поехали в коляске, я и штаб-лекарь верхами на позицию.
Что это за штука такая, позиция? А вот что. Верстах в пяти от Севастополя, между горами, невдалеке от горной речки, мы нашли множество рассеянных кучек снега, – вот уже пять дней как у нас лежит здесь снег, – под этими кучками скрывались землянки, сооруженные изобретательностью солдатского ума. Спустившись ступеней на пять или аршина на два с половиной в глубину, мы очутились в довольно просторной комнате с накрытым столом для гостей полкового командира Одесского полка полковника Скюдери56. Стены были обиты затрапезными халатами, одно окно, вделанное в землю, освещало комнату, топилась из камней сложенная печка, нисколько не дымясь, несмотря на вьюгу на дворе, – труба из нее выходила наружу тоже через землю.
Стол был человек на двадцать; гости были: бригадный генерал, полковой поп, дивизионный квартирмейстер, дивизионный провиантмейстер, два штаб-лекаря, мы втроем и несколько штаб- и обер-офицеров. Начался обед, да еще какой! Было и заливное, и кулебяка, и дичь с трюфелями, и желе, и паштеты, и шампанское. Знай наших, а еще жалуемся на продовольствие, говорим, что у нас сухари заплесневели. Кабы французы и англичане посмотрели на такой обед, так уже бы верно ушли, потеряв надежду овладеть Севастополем. Поп играл за обедом совершенно пассивную роль, зато дивизионный квартирмейстер, питух и остряк, морил всех со смеху; бригадный, толстяк и добряк, двигал с задумчивостью челюстями; все прочие были совершенно в своей тарелке. Хозяин, красавец собою, герой с простреленной рукой, угощал нас на убой. Пили за здоровье государя, заиграла музыка, грянул хор певчих «Боже царя храни». К концу стола на дворе послышался шум и гам; это было офицерство, натянувшееся в другой солдатской палатке и провозглашавшее громкие тосты.
Мы вышли все наружу. Снег падал крупными хлопьями, нас окружали побелевшие горы, вдали на горах виднелся неприятельский лагерь; образовали круг из музыкантов, певчих и офицеров, и в середине этого круга, в грязи по лодыжки, поднялась пляска. Полковой штаб-лекарь, мой ученик, виртуоз на гримасы, в солдатской шинели, в сапогах по колено, в бараньей шапке, отдувал канкан с прапорщиком, представлявшим петербургского бального dandy; не утерпели и другие гости: составилась мазурка; хозяин, полковник с подвязанной рукой, и батальонный командир стали также в ряды танцующих. Завязался пир горой; я помирал со смеху, нельзя было не быть веселым, видя, как весело и беззаботно живет русский человек; там, за горой, слышались пушечные выстрелы; в траншеях рылись и стрелялись; здесь отваливали трепака, пускались в присядку, а один солдат, выворотив наизнанку нагольный тулуп, даже ходил в грязи вверх ногами и так пятками пощелкивал, что любо-дорого смотреть было.
Кончилось, наконец, тем, что начали гостей поднимать на руки и качать на воздухе, запивая все эти движения шампанским; меня также раза три приподняли так, что я боялся, чтобы в грязь не шлепнуться; головную боль как рукой сняло, и я был от души весел. Уже поздно ночью мы воротились домой.
Что же делалось у нас, в главной квартире? С утра Меншиков запер ворота на замок и, подобно мне, не принимал и не отдавал визитов; это, по моему мнению, не худо, но худо то, что он никого не угостил обедом; скучной и мрачной оставалась главная квартира в Новый год, как и прежде; это – не по-русски.
И мы, и союзники, у моря сидя, погоды ждем. Днем теперь почти что не стреляют, но всякую ночь ходят на вылазки; раненые солдаты, возвратившись с вылазок, рассказывают, что у неприятеля около траншей снега нанесло с горы; работы, кажется, вперед не подвигаются; с ноября месяца начали переходить к нам французские и английские дезертиры; начали, однако же, немцы из иностранного легиона; из них двух, бывших трубочистов, я нашел в госпитале; они рассказали, что французы их надули, обещая свезти в Алжир, а привезли в Севастополь. Но теперь являются к нам и настоящие англичане, и французы, жалуясь на холод и плохую обувь; есть, однако ж, у англичан, по рассказам, человек пятьсот мастерски одетых: сапоги по пояс, на плечах макинтоши и полушубки, на голове медвежьи шапки с заушниками. Землянок они, сколько известно, не делают, а живут в парусинных палатках. Если зима удержится, по крайней мере, как теперь, с морозом градусов в 8, с ветром и снегом по лодыжки, то, может быть, прок будет.
У нас между тем с каждым днем транспорты делаются все хуже и хуже; шестьдесят верст между Симферополем и Севастополем нужно ехать в повозке недели две, не преувеличивая; от этого все вздорожало; пуд сена стоит 1 р. 75 коп. сер., да и того нет; фунт сахару поднялся на 75 коп. сер.; вино крымское, стоившее обыкновенно много, много 1 р. сер., стоит теперь 9 р. сер.; но мясо еще довольно дешево; сухарей у солдат дней десять нет; полушубки, которые должны были прибыть к 15 декабря, и теперь еще не пришли; водки также по целым неделям не бывает.
Можно себе представить, что такое транспорт больных при этих средствах. Я видел, как отправилось семьсот больных из Симферополя в Перекоп; их положили по три и по четыре на татарские арбы, без подстилок, без покрышек, в одних солдатских шинелях, надетых у иных только на рубашки, и так повезли в путь, продолжающийся целую неделю; а ночлегов нигде нет, следовательно, ночуй под открытым небом. На этих днях, однако же, привезли провизию, но не для людей, а для войны: бомбы и ядра из Екатеринослава и порох, которого несколько сот пудов свалили в углу батареи, возле нашей квартиры; это приятное соседство не мешает нам, однако же, нисколько разводить самовары и курить преспокойно табак.
Пронеслись было слухи, что союзники хотят сделать новый десант и обойти нас со стороны северных укреплений. Разом построили новую земляную батарею на четверть версты от нашей квартиры; говорили также о высадке около Перекопа и поэтому, вероятно, остановили около Перекопа шедшую к нам дивизию. К нам прибыли, однако же, резервы для укомплектования полков, но также, кажется, чтобы только выждать. Война наша идет решительно на выдержку: кто оттерпится, тот и прав. О будущем, как всегда и везде, никто ничего не знает. Об Остен-Сакене, прибытие которого наделало было шума, теперь замолчали; он живет в городе и, кажется, притворяется больным. Ждут великих князей; до них он, может быть, нарочно прячется; большая часть неприятельского флота ушла: одни говорят – на зимовку в Константинополь, другие – за свежим войском.
Никто ничего не знает, разве только один молчаливый князь Меншиков. Не знают и того, в какой мере нуждаются союзники и даже вообще нуждаются ли они. Только один лекарь, также бывший мой ученик, Беликов, служивший в Балаклавском батальоне и попавший вместе с ним в плен к англичанам, сказывал мне, что до 12 ноября, – в этот день они его отправили обратно в Ялту, – у него вместо свежего мяса давали солонину, а что теперь дают – неизвестно. Не помню, писал ли я к тебе, что они моего достойного ученика ограбили и продержали на гауптвахте две недели вместе с преступниками за одно недоразумение: он хотел отправиться вместе с одной греческой фамилией в Ялту. Лорд Раглан57позволил этому семейству отправиться; имя Беликова было уже внесено в список отъезжавших и передано капитану парохода; он собрал свои пожитки, состоявшие в шинели, калошах и шапке, и шел уже на пароход, как его вдруг остановили на дороге, потребовали именное приказание от Раглана, и когда он сказал, что у него нет такого, то его посадили на гауптвахту, кормили галетами и потом отпустили только по ходатайству Уптона. Этот молодец, вместе с Кетли, бывшим консулом в Керчи, также у них в Балаклаве; изменники ли они или принужденные – неизвестно; первое, однако ж, вероятнее.
Уптон женат на дочери хана Гирея и дал Беликову, при его отъезде, письмо к своей теще, ханше, родом англичанке; разумеется, это письмо было передано губернатору. Сначала Уптон и др. утешали несчастного врача, что через несколько дней, со взятием Севастополя, возвратят ему все расхищенные солдатами вещи; рассказывали ему также, что из Севастополя прилетают к ним бомбы с письмами о сдаче города; но потом, все реже и реже стали об этом поговаривать и, наконец, 12 ноября отпустили его с миром восвояси. От него я узнал, что англичане так же, как и мы, валяют своих солдат розгами, раздевши и привязав сначала к столбу; особливо достается туркам; он, содержавшись на гауптвахте, был не раз очевидцем экзекуций. Грабить они также мастера […]
Ник. Ив. Пущин58мне писал о каких-то злоязычных слухах про Нахимова; скажи ему, что это враки; Нахимов теперь сидит также дома, в городе, нездоров, но здесь все, и именно морские, говорят о нем, как он этого заслуживает, – с уважением.
Я написал к тебе, по моему расчету, из Севастополя: 1) одно, короткое, письмо вскоре по приезде, 2) одно, длинное, за которое ты меня пилила, якобы за писанное для других, 3) из Симферополя – одно с почтой, 4) тоже из Симферополя – одно с курьером, которое я послал через фельдъегеря от сына Меншикова; про это письмо ты мне в письме от 25 декабря ничего не пишешь; если не получила, то оправься через Сузу; Меншиков-молодой посылал его вместе с своими письмами и хотел кому-то в Петербурге дать поручение отправить его к тебе; 5) одно – через контору Елены Павловны; 6) одно через флигель-адъютанта Шеншина, 7) через Пеликана59, 8) настоящее […].
Если Поль Пети60или Сартори нужны деньги, то пусть пришлют счеты сюда, а я здесь подпишу.
Я с этой же почтой пишу великой княгине о сестрах, из которых четырнадцать захворали, а двое умерли от непривычных трудов; но Бог их, верно, не оставит за добрые дела; я описываю великой княгине деятельность посланных ею сестер и врачей, которые, по правде, достойны похвалы. Живем мы теперь вчетвером или впятером вместе, в двух комнатах: я, Каде, Обермиллер, Калашников и Никитин.
Письмо Никитина жене передай, а Калашников от жены еще не получал ни одного письма, а послал уже три. Обермиллер также еще ни одного не получил, а послал пять. Справься через кого-нибудь, отчего это.
Твой навсегда, моя душка
4 января
№ 13. 13 января 1855. Севастополь
Два дня тому назад мы переехали в город; не думай, однако ж, душка, что в городе опаснее, чем в батарее, где мы жили; и здесь и там одинаково покуда безопасно; что будет дальше, Бог знает. Стреляют все так же, как и прежде, вообще мало; пускают от времени до времени несколько бомб от нас и от него; – ты знаешь, что он, – это значит – неприятель. Не знаю, как наши бомбы, но неприятельские вообще мало делают вреда; недавно, однако ж, одна влетела в матросский домик в Корабельной слободке, убила одного мальчика и, разорвавшись, обожгла двух маленьких детей и мать. Но вообще это редко; большая часть их бомб так же, как и наших, направлены на батареи Южной стороны города; здесь случается, что иная, лопнув, разорвет так человека, что его и по кускам не соберешь; всего чаще, однако же, встречаются раны штуцерными пулями.
Что неприятель теперь думает делать, трудно решить; работы его медленны; недавно он вел мину против четвертой южной батарея, мы вели контрмину, он узнал это и бросил. Прежде все говорили, что он скоро откроет батарею против северной бухты, где стоит большая часть флота; но теперь и об этом стало не слышно; батарея эта видна, но без пушек; против нее и наши сделали две батареи на возвышениях; говорили, что он хочет устремиться на Северную сторону, что будет новая высадка; теперь и об этом ничего не слышно.
К нам подходят понемногу резервы, но транспорт все еще труден, как и прежде. После того как около 6 января были морозы градусов в 7–8 и стоял дней пять санный путь, все опять растаяло; сделалось тепло, как в апреле; а теперь вот уже три дня тихо, градуса 2 мороза, а на солнце градусов 10 тепла.
Неприятель, верно, много терпит; вчера еще перешли к нам человек шестнадцать англичан и египтян; жалуются на холод и удручающие работы; от нас также иногда перебегают то какой-нибудь поляк, то рядовой, пропивший амуницию. Вылазки ночные дня четыре не делаются; может быть, приготавливаются к чему-нибудь подельнее; на этих вылазках англичан застают в траншеях почти всегда спящих, и потому наши вылазки в английские траншеи почти всегда удачны; и бьют их, и вяжут, и живьем берут; во французских траншеях это не так легко удается: французы бдительнее.
Наши покуда переносят труды и перемену погоды еще довольно порядочно, хотя больных поносами и лихорадками и у нас довольно; но резервы на пути, около Перекопа, потеряли от усталости по топкой грязи, холода и изнурения разом триста человек, которых поутру нашли в грязи замерзшими. Мясо и хлеб покуда есть, вино также есть, хотя и не всегда, сахар вздорожал: пуд – 17 руб. и более, а дня два его почти совсем и достать нельзя было; но покуда все еще нельзя жаловаться на сильные недостатки; прибывают постепенно и полушубки для армии. Итак, что будет из этого всего, никто ничего не знает.
Князь Меншиков живет так же, как и прежде – как будто бы его и не существовало; Сакен, о котором прежде много говорили, также стих, его также мало слышно. Корабли на бухте стоят спокойно; одни-в половину или меньше вооружены, а другие, как, например, корабль «Двенадцать апостолов», и совсем без пушек, – стоят и зевают; пароходы, штуки четыре, иногда снуют по бухте, да вечером держат караул; мачты затопленных кораблей выглядывают из моря; один из них подмыло и приподняло из воды, по этому-то случаю, говорят, и «Двенадцать апостолов» обезоружили, приготовив для затопления. Шесть неприятельских винтовых стоят в виду, верстах в семи от входа в бухту, все другие отосланы ими в Стамбул на зимовку.
Что делается в Балаклаве, мало известно; словам пленных и перебежчиков нельзя верить, а других лазутчиков, кажется, у нас нет; в какой мере англичане и французы терпят, мы знаем только из газет и от дезертиров. Конца еще не скоро предвидится, но, кажется, наступление весны в феврале должно же что-нибудь решить, кто сильнее и настойчивее.
В городе все тихо; мы занимаем дом на Екатерининской улице, которая идет прямо от пристани (Графской) в гору и оканчивается бульваром, к которому примыкает возвышение с батареей № 3. Квартира наша теперь огромная, комнат семь, все меблированы, только холодны, и как дров здесь нет в излишестве, то мы и заняли только три комнаты. Екатерининская улица мало пострадала от бомбардирования; только нижний ее конец, примыкающий к батарее, усыпан черепками бомб; окна домов перебиты, и есть местами пробоины в стенах, но нет ни одного совершенно разрушенного дома. В этой улице сделаны четыре баррикады из камней, в каждой по две и по четыре пушки. К нашему жилью нужно также пробираться через, одну баррикаду.
Мы однажды, в прекрасную лунную ночь, гуляли вдоль нашей улицы и, заговорившись, дошли до подошвы батареи. Мы заметили это, когда уже увидали вблизи бомбы, которые летали вблизи нас. Обермиллер начал жаловаться, что у него подошвы от страха вспотели; Калашников уверял, что, подвергаясь во время прогулки опасностям, мы не можем надеяться ни на какую награду; вследствие этих причин мы воротились по отломкам бомб домой, положив за правило вперед не подвергать жизнь опасности, гуляя.
Впрочем, все это страшно и жутко издали; вблизи опасность принимает совсем другой характер. Занятий все еще гибель; устраиваются новые госпитали, по причине трудного транспорта раненых, в самом городе; в Дворянском собрании устроен уже давно перевязочный пункт; в танцевальной зале и на хорах лежат больные; на биллиарде лежат корпия и бинты; в буфете лежат фельдшера.
Только что сейчас прибыло второе отделение сестер; начальница их, Меркурова, принесла мне твои и детей дагерротипы; Коля – не похож, серьезен; ты прекрасно удалась, и я целовал тебя и детей несколько раз; спасибо, душка, за прекрасный подарок; сегодня же получил и письмо от 30 декабря.
Сестры первого отделения от занятий, непривычных для них, от климата и от усердия к исполнению обязанностей почти все переболели; сама их начальница лежит при смерти; три уже умерли. Я рад, что наконец хоть одно отделение сюда прибыло; оно здесь необходимо, некому поручить раздавать вино и чай больным […].
Жизнь моя здесь такова: я встаю в семь, в восемь с половиной меня ждут прикомандированные ко мне распорядительным начальником штаба Сакена (кн. Васильчиковым61) дрожки, и еду в госпиталь, где и остаюсь до двух и более, а потом еду в лодке на другую сторону (Северную) в прежние госпиталя и остаюсь там до четырех. Обедаю два кушанья: борщ и котлеты с пикулями и кайеном, которые я вместе с сигарами и шоколадом от Маши получил 9 января 1855 г.; из трех или четырех склянок пикулей только одна уцелела, а другие разбились, но и одной совершенно достаточно […]. Кланяйся Богд[ану] Александровичу] и Емилии Ант[оновне]. Скажи, что Бог[дан] Александрович] должен теперь переменить взгляды на войну и флот наш. Кланяйся Шульцу, скажи, чтоб он мне что-нибудь писнул, и я соберусь скоро ему написать. Кланяйся Здекауеру и Сольбригу […].
№ 14. Севастополь. 26 января 1855 г.
Твое последнее письмо от 14 января лежит передо мною. Вижу, что ты опять начинаешь терять терпение. Это не должно быть, однажды говорю навсегда. Как я могу тебе определить наверное, когда возвращусь; разве оно зависит теперь от меня; и я не понимаю, как ты, зная меня, спрашиваешь о 22 марте; разве я когда определяю день или срок? Напрасно ты упрекаешь меня, что я тебя надул. Я говорил и тебе и всем, что я ехать или исправлять какую-либо должность никогда не буду напрашиваться, как я бы ни был убежден, что эта должность будет по мне; а если мне дадут ее, то считаю за низость и малодушие отказываться. Чем же я виноват и перед кем, что у меня в сердце еще не заглохли все порывы к высокому и святому, что я не потерял еще силу воли жертвовать; а то, для чего я жертвую счастьем быть с тобой и детьми, должно быть также дорого для тебя и для них.
Сюда приехал на днях старик Волков из Москвы, служивший в двенадцатом году в ополчении; он уехал от детей и внучат, чтобы помогать раненым, и говорит:
– Как же можно, батюшка, такую крепость отдать; а я сюда приехал потому, что маракую и Четь-Минеи, сумею помочь, сумею и ублажить больному.
Так же и я думаю. Впрочем, я знаю, что и ты так же думаешь, а написала это в минуту горести. Отгони грусть, – верь, люби и уповай. Я, слава Богу, покуда не унываю, да и скучать здесь времени нет, хотя бы иногда и хотелось поскучать о вас, моих милых; но день, несмотря на однообразие осады, летит в заботах. Я переменил квартиру; мне отвели почти целый дом на Николаевской улице, дали дрожки с одной лошадью в мое распоряжение, и я разъезжаю по четырем госпиталям и перевязочным пунктам; всякий день новые раненые; у меня мой отдельный двор, состоящий из десяти врачей и двадцати сестер; все вокруг меня в деятельности. До двух и до трех продолжается перевязка раненых и операции, потом я схожу обыкновенно на баркас и переезжаю через бухту на Северную сторону; там также госпиталь; оттуда возвращаюсь к обеду домой; наевшись борща и котлет или котлет и борща, пью чашку кофе и засыпаю; в шесть часов вечерняя визитация, вечером – поверки и корреспонденции или иногда и шахматы; так проходит день за день; грохота пушек, лопанья бомб и не замечаешь. Недавно, однако же, французы вздумали пустить несколько ракет, состоящих из чугунных цилиндров с каким-то зондиком на конце, из которых две упали саженях в десяти от нашего перевязочного пункта, и одна сделала глубокую яму аршина в два с половиной на улице, но никому и ничему вреда не причинила. Ночью слышится пальба при вылазках; недавно (третьего дня) наши у четвертой батареи Южной стороны засыпали девять пудов пороха в контрмину и взорвали неприятельскую мину, как слышно, весьма удачно. За полчаса до взрыва перебежал к неприятелю один из солдат, поляк, а с 12 января перебежало поляков и подсудных солдат человек до пятнадцати; зато и от них, то и дело, к нам перебегают по три и по четыре, рассказывая разные нелепости.
На этих днях, однако же, к чему-то приготовляются; это секрет покуда, но когда это письмо придет к тебе, то уже не будет более секретом; от меня потребовали также сестер и двух хирургов; дело будет, как кажется, между Евпаторией и Севастополем, да может быть и у самого Севастополя, потому что мне велено готовить кровати для больных. Место-то еще можно как-нибудь найти, но матрацев и белья не хватает; больные лежат недели по три на одном и том же грязном матраце и в одной и той же одежде; все-таки, однако же, теперь меньше грязи и нечистоты; сестры помогают нам усердно; жаль только, что между ними, точно так же, как и между военными в главной квартире, есть множество интриг.
Сегодня был в первый раз у Остен-Сакена – человека чрезвычайно вежливого и любезного. Он об одном человеке62говорит напрямик правду и – поделом.
Я рад, что перебрался сюда, в город; в Главном штабе главнокомандующего сухопутных и морских сил в Крыму, не в упрек будь ему сказано, зело скучновато; хоть бы он острил побольше, а то теперь и острот даже от него не слышно. В городе хоть есть чего посмотреть; дома мало пострадали от бомбардировки; только что народу мало, зато солдат много; виднеются иногда и женщины, остались некоторые, даже и жены моряков; так, одна, жена капит[ана] Протопопова (парох[од] «Крым»), поит больных в бараках на Северной стороне чаем, а сама живет с мужем на пароходе, курит папироски и весьма уважает Калашникова, с которым она познакомилась при постели больных.
Ты меня, пожалуйста, моя душка, не торопи; не забудь, что я уже теперь вольный казак и заслуженный профессор; отслужил мои двадцать пять лет по новой царской милости и отслуживаю уже еще пятилетие, а служить здесь мне во сто крат приятнее, чем в академии; я здесь, по крайней мере, не вижу удручающих жизнь, ум и сердце чиновнических лиц, с которыми по воле и неволе встречаюсь ежедневно в Петербурге.
В войне много зла, но есть и поэзия: человек, смотря смерти прямо в рыло, как выражался начальник штаба Семякин, когда шел на приступ с азовцами, смотрит и на жизнь другими глазами; много грусти, много и надежды; много забот, много и разливной беззаботности. Мелочность, весь хлам приличий, вся однообразность форм исчезает; здесь не видишь ни киверов с лошадиными хвостами, ни эполет, ни чиновнических фраков и даже ордена видишь только изредка; просто все закутано в солдатскую сермягу, в длинные грязные сапоги, как дома, так и на дворе; я этот костюм довел до совершенства и сплю даже в солдатской шинели. Посмотришь в госпитале, и тут вся наша формальность исчезает: кто лежит на кровати, кто на наре, кто на полу, кто кричит так, что уши затыкай, кто умирает не охнув, кто махорку курит, кто сбитень пьет.
Теперь в госпитале на перевязочном пункте лежит матрос Кошка, по прозванию; он сделался знаменитым человеком; его посещали и великие князья. Кошка этот участвовал во всех вылазках, да не только ночью, а и днем чудеса делал под выстрелами. Англичане нашли у себя в траншеях двоих наших убитых и привязали их, чтобы обмануть наших, думая, что их будут считать за часовых. Кошка днем подкрался ползком до траншей, нашел английские носилки, положил труп на эти носилки из полотна, прорезал в них дырья и, пропустив через дырья руки по плечо, надел носилки вместе с трупом себе на спину и потом опять ползком с трупом на спине отправился назад восвояси; град пуль был в него пущен, шесть пуль попали в труп, а он приполз здоровехонек. Теперь он лежит в госпитале; его хватили на вылазке штыком в брюхо, но, к счастью, штык прошел только под кожей и не задел кишки. Он теперь оправился, погуливает, покуривает папироску и содрал еще недавно с попа и с Калашникова по двугривенному на водку. С великими князьями приехал, говорят, сюда Тимм, и портрет Кошки63будет напечатан в Листке.
Погода здесь опять изменилась. После морозов в начале января настала весенняя погода; дня три тому назад подмерзло опять, а теперь два дня опять оттепель, и дует южный ветер; мы отворяем балкон, погода как в С.-Петербурге в апреле месяце.
О делах в Европе я знаю только по слухам и по некоторым запоздалым ведомостям; не верю, чтобы мир состоялся, – слишком далеко зашли, разве какое чудо случится, и будет какая-нибудь блистательная неудача с той или с другой стороны. Во французских газетах я читал все-таки о решительном ударе; пленные и дезертиры толкуют также о бомбардировке в феврале месяце, но все это пустое; решительный удар теперь покуда ни с той, ни с другой стороны невозможен; неприятелю, очевидно, нельзя взять Севастополь, не обошедши нас и с Северной стороны; на штурм они не сунутся. Чтобы обойти нас с Северной стороны, им нужно сделать еще сильный десант, а чтобы сделать сильный десант, нужно другое время года. Что будет с нашей стороны, если состоится это движение одного отряда, вероятно к Евпатории, которое теперь предполагается (и содержится в тайне), один Бог знает, а уж верно не Меншиков, который недавно, встретив одного из врачей, спрашивал его: