Тою порой, пока между приезжими гостями Бизюкиной происходила описанная сцена, сама Дарья Николаевна, собрав всю свою прислугу, открыла усиленную деятельность по реставрации своих апартаментов. Обрадованная дозволением жить не по-спартански, она решила даже сделать маленький раут, на котором бы показать своим гостям все свое превосходство пред обществом маленького города, где она, чуткая и живая женщина, погибает непонятая и неоцененная.
Работа кипела и подвигалась быстро: комнаты прифрантились. Дарья Николаевна работала, и сама она стояла на столе и подбирала у окон спальни буфы белых пышных штор на розовом дублюре.
Едва кончилось вешанье штор, как из темных кладовых полезла на свет божий всякая другая галантерейщина, на стенах появились картины за картинами, встал у камина роскошнейший экран, на самой доске камина поместились черные мраморные часы со звездным маятником, столы покрылись новыми, дорогими салфетками; лампы, фарфор, бронза, куколки и всякие безделушки усеяли все места спальни и гостиной, где только было их ткнуть и приставить. Все это придало всей квартире вид ложемента богатой дамы demi-monde'a,[8] получающей вещи зря и без толку.
На самый разгар этой работы явился учитель Препотенский и ахнул. Разумеется, он никак не мог одобрять «этих шиков». Он даже благоразумно не понимал, как можно «новой женщине», не сойдя окончательно с ума, обличить такую наглость пред петербургскими предпринимателями, и потому Препотенский стоял и глядел на всю эту роскошь с язвительной улыбкой, но когда не обращавшая на него никакого внимания Дарья Николаевна дерзко велела прислуге, в присутствии учителя, снимать чехлы с мебели, то Препотенский уже не выдержал и спросил:
– И вам это не стыдно?
– Нимало.
И затем, снова не обращая никакого внимания на удивленного учителя, Бизюкина распорядилась, чтобы за диваном был поставлен вынесенный вчера трельяж с зеленым плющом, и начала устраивать перед камином самый восхитительный уголок из лучшей своей мягкой мебели.
– Это уж просто наглость! – воскликнул Препотенский и, отойдя в сторону, сел и начал просматривать новую книгу.
– А вот погодите, вам за это достанется! – сказала ему вместо ответа Дарья Николаевна.
– Мне достанется? За что-с?
– Чтобы вы так не смели рассуждать.
– От кого же-с мне может достаться? Кто мне это может запретить иметь честные мысли?..
Но в это время послышался кашель Термосесова, и Бизюкина коротко и решительно сказала Препотенскому:
– Послушайте, идите вон!
Это было так неожиданно, что тот даже не понял всего сурового смысла этих слов, и она должна была повторить ему свое приказание.
– Как вон? – переспросил изумленный Препотенский.
– Так, очень просто. Я не хочу, чтобы вы у меня больше бывали.
– Нет, послушайте… да разве вы это серьезно?
– Как нельзя серьезнее.
В комнате гостей послышалось новое движение.
– Прошу вас вон, Препотенский! – воскликнула нетерпеливо Бизюкина. – Вы слышите – идите вон!
– Но позвольте же… ведь я ничему не мешаю.
– Нет, неправда, мешаете!
– Так я же могу ведь исправиться.
– Да не можете вы исправиться, – настаивала хозяйка с нетерпеливою досадой, порывая гостя с его места.
Но Препотенский тоже обнаруживал характер и спокойно, но стойко добивался объяснения, почему она отрицает в нем способность исправиться.
– Потому что вы набитый дурак! – наконец вскричала в бешенстве madame Бизюкина.
– А, это другое дело, – ответил, вставая с места, Препотенский, – но в таком случае позвольте мне мои кости…
– Там, спросите их у Ермошки; я ему их отдала, чтоб он выкинул.
– Выкинул! – воскликнул учитель и бросился на кухню; а когда он через полчаса вернулся назад, то Дарья Николаевна была уже в таком ослепительном наряде, что учитель, увидав ее, даже пошатнулся и схватился за печку.
– А! вы еще не ушли? – спросила она его строго.
– Нет… я не ушел и не могу… потому что ваш Ермошка…
– Ну-с!
– Он бросил мои кости в такое место, что теперь нет больше никакой надежды…
– О, да вы, я вижу, будете долго разговаривать! – воскликнула в яростном гневе Бизюкина и, схватив Препотенского за плечи, вытолкала его в переднюю. Но в это же самое мгновение на пороге других дверей очам сражающихся предстал Термосесов.
– Ба, ба, ба! что это за изгнание? – вопросил он у Бизюкиной, протирая свои слегка заспанные глаза.
– Ничего, это один… глупый человек, который к нам прежде хаживал, – отвечала та, покидая Препотенского.
– Так за что же теперь его вон, – что он такое сневежничал?
– Решительно ничего, совершенно ничего, – отозвался учитель.
Термосесов посмотрел на него и проговорил:
– Да вы кто же такой?
– Учитель Препотенский.
– Чем же вы ее раздражили?
– Да ровно ничем-с, ровно ничем.
– Ну так идите назад, я вас помирю.
Препотенский сейчас же вернулся.
– Почему же вы говорите, что он будто глуп? – спросил у Бизюкиной Термосесов, крепко держа за обе руки учителя. – Я в нем этого не вижу.
– Да, разумеется-с, поверьте, я решительно не глуп, – отвечал, улыбаясь, Варнава.
– Совершенно верю, и госпожу хозяйку за такое обращение с вами не похвалю. Но пусть она нам за это на мировую чаю даст. Я со сна чай иногда употребляю.
Хозяйка ушла распорядиться чаем.
– А вы, батюшка учитель, сядьте-ка, да потолкуемте! Вы, я вижу, человек очень хороший и покладливый, – начал, оставшись с ним наедине, Термосесов и в пять минут заставил Варнаву рассказать себе все его горестное положение и дома и на полях, причем не были позабыты ни мать, ни кости, ни Ахилла, ни Туберозов, при имени которого Термосесов усугубил все свое внимание; потом рассказана была и недавнишняя утренняя военная история дьякона с комиссаром Данилкой.
При этом последнем рассказе Термосесов крякнул и, хлопнув Препотенского по колену, сказал потихоньку:
– Так слушайте же, профессор, я поручаю вам непременно доставить мне завтра утром этого самого мещанина.
– Данилку-то?
– Да; того, что дьякон обидел.
– Помилуйте, да это ничего нет легче!
– Так доставьте же.
– Утром будет у вас до зари.
– Именно до зари. Нет; вы, я вижу, даже молодчина, Препотенский! – похвалил Термосесов и, братясь к возвратившейся в это время Бизюкиной, добавил: – Нет, мне он очень нравится, а если он меня с попом Туберозовым познакомит, то я его даже совсем умником назову.
– Я его терпеть не могу и сам не советую с ним знакомиться, – лепетал Варнава, – но если вам это нужно…
– Нужно, друг, нужно.
– В таком случае пойдемте на вечер к исправнику, там вы со всеми нашими познакомитесь.
– Пожалуй; я куда хочешь пойду, только ведь надо чтобы позвали.
– О, ничего нет этого легче, – перебил учитель и изложил самый простой план, что он сейчас пойдет к исправнице и скажет ей от имени Дарьи Николаевны, что она просит позволения прийти вечером с приезжим гостем.
– Препотенский, приди, я тебя обниму! – воскликнув Термосесов.
– Да-с, – продолжал радостный учитель. – И они сами еще все будут довольны, что у них будет новый гость, а вы там сразу познакомитесь не только с Туберозовым, но и с противным Ахилкой и с предводителем.
– Препотенский! подойди сюда, я тебя поцелую! – воскликнул Термосесов, и когда учитель встал и подошел к нему, он действительно его поцеловал и, завернув налево кругом, сказал: – Ступай и действуй!
Гордый и совершенно обольщенный насчет своей репутации, Варнава схватил шапку и убежал.
Через час времени, проведенный Термосесовым в разговоре с Бизюкиной о том, что ни одному дураку на свете не надо давать чувствовать, что он глуп, учитель явился с приглашением для всех пожаловать на вечер к Порохонцеву и при этом добавил:
– А что касается интересовавшего вас мещанина Данилки, то я его уже разыскал, и он в эту минуту стоит у ворот.
Термосесов, еще раз поощрив Варнаву всякими похвалами, встал и, захватив с собою учителя, велел ему провести себя куда-нибудь в укромное место и доставить туда же и Данилку.
Препотенский свел Измаила Петровича в пустую канцелярию акцизника и поставил перед ним требуемого мещанина.
– Здравствуйте, гражданин, – встретил Данилку Термосесов. – Как вас на сих днях утром обидел здешний дьякон?
– Никакой обиды не было.
– Как не было? Вы говорите мне прямо все, смело и откровенно, как попу на духу, потому что я друг народа, а не враг. Ахилла-дьякон вас обидел?
– Нет, обиды не было. Это мы так промеж себя всё уже кончили.
– Как же можно все это кончить? Ведь он вас за ухо вел по улице?
– Так что же такое? Глупость все это!
– Как глупость? Это обида. Вы размыслите, гражданин, – ведь он вас за ухо драл.
– Все же это больше баловство, и мы в этом обиды себе не числим.
– Как же, гражданин, не числите? Как же не числите такой обиды? Ведь это, говорят, было почти всенародно?
– Да, всенародно же-с, всенародно.
– Так вы должны на это жалобу подать!
– Кому-с?
– А вот этому князю, что со мною приехал.
– Так-с.
– Значит, подаете вы жалобу или нет?
– Да на какой предмет ее подавать-с?
– Сто рублей штрафу присудят, вот на какой предмет.
– Это точно.
– Так вы, значит, согласны. Ну, и давно бы так. Препотенский! садись и строчи, что я проговорю.
И Термосесов начал диктовать Препотенскому просьбу на имя Борноволокова, просьбу довольно краткую, но кляузную, в которой не было позабыто и имя протопопа, как поощрителя самоуправства, сказавшего даже ему, Даниле, что он воспринял от дьякона достойное по своим делам.
– Подписывай, гражданин! – крикнул Термосесов на Данилку, когда Препотенский дописал последнюю строчку.
Данилка встрепенулся.
– Подписывайте, подписывайте! – внушал Термосесов, насильно всовывая ему в руку перо, но «гражданин» вдруг ответил, что он не хочет подписывать жалобу.
– Что, как не хотите?
– Потому я на это не согласен-с.
– Как не согласен! Что ты это, черт тебя побери! То молчал, а когда просьбу тебе даром написали, так ты не согласен.
– Не согласен-с.
– Что, не целковый ли еще тебе за это давать, чтобы ты подписал? Жирен, брат, будешь. Подписывая сейчас!
И Термосесов, схватив его сердито за ворот, потащил к столу.
– Я… как вашей милости будет угодно, а я не подпишу, – залепетал мещанин и уронил нарочно перо на пол.
– Я тебе дам «как моей милости угодно»! А не угодно ли твоей милости за это от меня получить раз десять по рылу?
Испуганный «гражданин» рванулся всем телом назад и залепетал:
– Ваше высокородие, смилуйтесь, не понуждайте! Ведь из моей просьбы все равно ничего не будет!
– Это почему?
– Потому что я уже хотел один раз подавать просьбу, как меня княжеский управитель Глич крапивой выпорол, что я ходил об заклад для исправника лошадь красть, но весь народ мне отсоветовал: «Не подавай, говорят, Данилка, станут о тебе повальный обыск писать, мы все скажем, что тебя давно бы надо в Сибирь сослать». Да-с, и я сам себя даже достаточно чувствую, что мне за честь свою вступаться не пристало.
– Ну, это ты сам себе можешь рассуждать о своей чести как тебе угодно…
– И господа чиновники здешние тоже все знают…
– И пусть их знают, все твои господа здешние чиновники, а мы не здешние, мы петербургские. Понимаешь? – из самой столицы, из Петербурга, и я приказываю тебе, сейчас подписывай, подлец ты треанафемский, без всяких рассуждений, а то… в Сибирь без обыска улетишь!
И при этом могучий Термосесов так сдавил Данилку одною рукой за руку, а другою за горло, что тот в одно мгновенье покраснел, как вареный рак, и едва прохрипел:
– Ради господа освободите! Все что угодно подпишу!
И вслед за сим, перхая и ежась, он нацарапал под жалобой свое имя.
Термосесов тотчас же взял этот лист в карман и, поставив пред носом Данилки кулак, грозно сказал:
– Гражданин, ежели ты только кому-нибудь до времени пробрешешься, что ты подал просьбу, то…
Данилка, продолжая кашлять, только отмахнулся перемлевшею рукой.
– Я тебе, бездельнику, тогда всю рожу растворожу, щеку на щеку помножу, нос вычту и зубы в дроби превращу!
Мещанин замахал уже обеими руками.
– Ну а теперь полно здесь перхать. Алё маршир в двери! – скомандовал Термосесов и, сняв наложенный крючок с дверей, так наподдал Данилке на пороге, что тот вылетел выше пригороженного к крыльцу курятника и, сев с разлету в теплую муравку, только оглянулся, потом плюнул и, потеряв даже свою перхоту, выкатился на четвереньках за ворота.
Препотенский, увидя эту расправу, взрадовался и заплескал руками.
– Чего ты? – спросил Термосесов.
– Вы сильнее Ахилки! С вами я его теперь не боюсь.
– Да и не бойся.
Спустившиеся над городом сумерки осветили на улице, ведущей от дома акцизницы к дому исправника, удалую тройку, которая была совсем в другом роде, чем та, что подвозила сюда утром плодомасовских карликов. В корню, точно дикий степной иноходец, пригорбясь и подносясь, шла, закинув назад головенку, Бизюкина; справа от ней, заломя назад шлык, пер Термосесов, а слева – вил ногами и мотал головой Препотенский. Точно сборная обывательская тройка, одна – с двора, другая – с задворка, а третья – с попова загона; один пляшет, другой скачет, третий песенки поет. Но разлада нет, и все они, хотя неровным аллюром, везут одни и те же дроги и к одной и той же цели. Цель эту знает один Термосесов; один он работает не из пустяков и заставляет служить себе и учителя и акцизницу, но весело им всем поровну. Если Термосесов знает, чего ликует смелая и предприимчивая душа его, то не всуе же играет сердце и Дарьи Николаевны и Препотенского. Оба эти лица предвкушают захватывающее их блаженство, – они готовятся насладиться стычкой Гога с Магогом – Туберозова с Термосесовым!..
Как возьмется за это дело ловкий, всесокрушающий приезжий, и кто устоит в неравном споре?
Как вам угодно, а это действительно довольно интересно!
Раньше чем Термосесов и его компания пришли на раут к исправнику, Туберозов провел уже более часа в уединенной беседе с предводителем Тугановым. Старый протопоп жаловался важному гостю на то самое, на что он жаловался в известном нам своем дневнике, и получал в ответ те же старые шутки.
– Что будет из всей такой шаткости? – морща брови, пытал протопоп, а предводитель, смеясь, отвечал ему:
– Не уявися, что будет, мой любезный.
– Без идеала, без веры, без почтения к деяниям предков великих… Это… это сгубит Россию.
– А что ж, если ей нужно сгибнуть, так и сгубит, – ответил равнодушно Туганов и, вставши, добавил: – а пока знаешь что, пойдем к гостям: мы с тобою все равно ни до чего не договоримся – ты маньяк.
Протопоп остановился и с обидой в голосе спросил:
– За что же я маньяк?
– Да что же ты ко всем лезешь, ко всем пристаешь: «идеал, вера»? Нечего, брат, делать, когда этому всему, видно, время прошло.
Туберозов улыбнулся и, вздохнув кротко, ответил, что прошло не время веры и идеалов, а прошло время слов.
– Совершай, брат, дела.
– Дел теперь тоже мало.
– Что же нужно?
– Подвиги.
– Совершай подвиги. В каком только духе?
– В духе крепком, в дыхании бурном… Чтобы сами гасильники загорались!
– Да, да, да! Тебе ссориться хочется! Нет, отче: лучше мирись.
– Пармен Семенович, много слышу, сударь, нынче об этом примирении. Что за мир с тем, кто пардона не просит. Не гож этот мир, и деды недаром нам завещали «не побивши кума, не пить мировой».
– Ему непременно «побить»!
– А то как же? Непременно побить!
– Ты, брат, совсем бурсак!
– Да ведь я себя и не выдаю за благородного.
– Да тебе что, неотразимо что ли уж хочется пострадать? Так ведь этого из-за пустяков не делают. Лучше побереги себя до хорошего случая.
– Бережных и без меня много; а я должен свой долг исполнять.
– Ну, уж не я же, разумеется, стану тебя отговаривать исполнять по совести свой долг. Исполняй: пристыди бесстыжих – выкусишь кукиш, прапорщик будешь, а теперь все-таки пойдем к хозяевам; я ведь здесь долго не останусь.
Протопоп пошел за Тугановым, бодрясь, но чрезвычайно обескураженный. Он совсем не того ожидал от этого свидания, но вряд ли он и сам знал, чего ожидал.
Термосесов с Варнавой и либеральною акцизницей прибыли на раут в то время, когда Туганов с Туберозовым уже прошли через зал и сидели в маленькой гостиной. Другие гости расположились в зале, разговаривали, играли на фортепиано и пробовали что-то петь. Сюда-то прямо и вошли в это самое время Термосесов, Бизюкина и Варнава.
Хозяйка встретила их и поблагодарила Бизюкину за гостя, а Термосесова за его бесцеремонную простоту.
– Мы люди простые и простых людей любим, – сказала она ему.
– А я самый и есть простой человек, – отвечал Термосесов и при этом поклонился очень низко, улыбнулся очень приветливо и даже щелкнул каблуком.
Видя это, Бизюкина, по совести, гораздо более одобряла достойное поведение Препотенского, который стоял – будто проглотил аршин. Случайно ли или в силу соображений, что вновь пришедшие гости люди более серьезные, которым неприлично хохотать с барышнями и слушать вздорные рассказы и плохое пение, хозяйка провела Термосесова и Препотенского прямо в ту маленькую гостиную, где помещались Туганов, Плодомасов, Дарьянов, Савелий, Захария и Ахилла.
Бизюкина могла ориентироваться где ей угодно, но у нее недостало смелости проникнуть в гостиную вслед за своими кавалерами, а якшаться с дамами она не желала и потому села у двери.
Гостиная, куда вошли Препотенский и Термосесов, была узенькая комнатка; в конце ее стоял диван с преддиванным столом, за которым помещались Туганов и Туберозов, а вокруг на стульях сидели: смиренный Бенефактов, Дарьянов и уездный предводитель Плодомасов. Ахилла не сидел, а стоял сзади за пустым креслом и держался рукою за резьбу. Бизюкина видела, как Термосесов, войдя в гостиную, наипочтительнейше раскланялся и… чего, вероятно, никто не мог себе представить, вдруг подошел к Туберозову и попросил себе у него благословения. Больше всех этим был удивлен, конечно, сам отец Савелий; он даже не сразу нашелся как поступить и дал требуемое Термосесовым благословение с видимым замешательством. А когда же Термосесов вдобавок хотел поцеловать его руку, то протопоп столь этим смутился, что торопливо опустил сильным движением свою и термосесовскую руку книзу и крепко сжал и потряс эту предательскую руку, как руку наилучшего друга.
Термосесов пожелал получить благословение и от Захарии, но смиренный Бенефактов оказался на сей раз находчивей Туберозова – он не только благословил, но и ничтоже сумняся сам поднес к губам проходимца свою желтенькую ручку.
Разошедшийся Термосесов направился было за благословением и к Ахилле, но этот, бойко шаркнув ногою, сказал гостю:
– Я дьякон-с.
Засим оба они пожали друг другу руки, и Ахилла предложил Термосесову сесть на то кресло, за которым стоял, но Термосесов вежливо отклонил эту честь и поместился на ближайшем стуле, возле отца Захарии, меж тем как верный законам своей рутинной школы Препотенский отошел как можно дальше и сел напротив отворенной двери в зал.
Таким выбором места он, во-первых, показывал, что не желает иметь общения с миром, а во-вторых, он видел отсюда Бизюкину; она в свою очередь должна была слышать все, что он скажет. Учитель чувствовал и сознавал необходимость поднять свои фонды, заколебавшиеся с приездом Термосесова, и теперь, усевшись, ждал только первого предлога завязать спор и показать Бизюкиной если уже не превосходство своего ума, то по крайней мере чистоту направления. Для искателей спора предлог к этому занятью представляет всякое слово, и Варнава недолго томился молчанием.
При входе новых гостей предводитель Плодомасов рассказывал Туберозову о современных реформах в духовенстве и возобновил этот разговор, когда Термосесов и Варнава уселись.
Уездный предводитель был поборник реформы, Туганов тоже, но последний вставил, что когда он вчера виделся с архиереем, то его преосвященство высказывался очень осторожно и, между прочим, шутил, что прекращением наследственности в духовенстве переведется у нас самая чистокровная русская порода.
– Это что же значит-с? – любопытствовал Захария.
Туганов ему объяснил, что намек этот на чистоту несмешанной русской породы в духовенстве касается неупотребительности в этом сословии смешанных браков. Захария не понял, и Туганов должен был ему помочь.
– Просто дело в том, – сказал он, – что духовные все женились на духовных же…
– На духовных-с, на духовных.
– А духовные все русские.
– Русские.
– Ну, и течет, значит, в духовенстве кровь чистая русская, меж тем как все другие перемешались с инородцами: с поляками, с татарами, с немцами, со шведами и… даже с жидами.
– Ай-ай-ай, даже с жидами! – тьфу, погань, – произнес Захария и плюнул.
– Да и шведы-то тоже «нерубленые головы», – легко ли дело с кем мешаться! – поддержал Ахилла.
Протопоп, кажется, побоялся, как бы дьякон не сказал чего-нибудь неподлежащего, и, чтобы замять этот разговор о национальностях, вставил:
– Да; владыка наш не бедного ума человек.
– Он даже что-то о каком-то «млеке» написал, – отозвался из своего далека Препотенский, но на его слова никто не ответил.
– И он юморист большой, – продолжал Туганов. – Там у нас завелся новый жандармчик, развязности бесконечной и все для себя считает возможным.
– Да, это так и есть; жандармы всё могут, – опять подал голос Препотенский, и его опять не заметили.
– Узнал этот господчик, – продолжал Туганов, – что у вашего архиерея никто никогда не обедал, и пошел пари в клубе с полицеймейстером, что он пообедает, а старик-то на грех об этом и узнай!..
– Ай-ай-ай! – протянул Захария.
– Ну-с; вот приехал к нему этот кавалерист и сидит, и сидит, как зашел от обедни, так и сидит. Наконец, уж не выдержал и в седьмом часу вечера стал прощаться. А молчаливый архиерей, до этих пор все его слушавший, а не говоривший, говорит: «А что же, откушать бы со мною остались!» Ну, у того уж и ушки на макушке: выиграл пари. Ну, тут еще часок архиерей его продержал и ведет к столу.
– Ах, вот это уж он напрасно, – сказал Захария, – напрасно!
– Но позвольте же; пришли они в столовую, архиерей стал пред иконой и зачитал, и читает, да и читает молитву за молитвой. Опять час прошел; тощий гость как с ног не валится.
«Ну, теперь подавайте», – говорит владыка. Подали две мелкие тарелочки горохового супа с сухарями, и только что офицер раздразнил аппетит, как владыка уже и опять встает. «Ну, возблагодаримте, – говорит, – теперь господа бога по трапезе». Да уж в этот раз как стал читать, так тот молодец не дождался да потихоньку драла и убежал. Рассказывает мне это вчера старик и смеется: «Сей дух, – говорит, – ничем же изымается, токмо молитвою и постом».
– Он и остроумен и человек обращения приятного и тонкого, – уронил Туберозов, словно его тяготили эти анекдотические разговоры.
– Да; но тоже кряхтит и жалуется, что людей нет. «Плывем, говорит, по глубокой пучине на расшатанном корабле и с пьяными матросами. Хорони бог на сей случай бури».
– Слово горькое, – отозвался Туберозов.
– Впрочем, – начал снова Туганов, – про ваш город сказал, что тут крепко. «Там, говорит, у меня есть два попа: один умный, другой – благочестивый».
– Умный, это отец Савелий, – отозвался Захария.
– Почему же вы уверены, что умный – это непременно отец Савелий?
– Потому что… они мудры, – отвечал, конфузясь Бенефактов.
– А отец Захария вышли по второму разряду, – подсказал дьякон.
Туберозов покачал на него укоризненно головою. Ахилла поспешил поправиться и сказал:
– Отец Захария благочестивый, это владыка, должке быть, к тому и сказали, что на отца Захарию жалоб никаких не было.
– Да, жалоб на меня не было, – вздохнул Захария.
– А отец Савелий беспокойный человек, – пошутил Туганов.
Минута эта представилась Препотенскому крайне благоприятною, и он, не упуская ее, тотчас же заявил, что беспокойные в духовенстве это значит доносчики, потому что религиозная совесть должна быть свободна. Туганов не постерегся и ответил Препотенскому, что свобода совести необходима и что очень жаль, что ее у нас нет.
– Да, бедная наша церковь несет за это отовсюду напрасные порицания, – заметил от себя Туберозов.
– Так на что же вы жалуетесь? – живо обратился к нему Препотенский.
– Жалуемся на неверотерпимость, – сухо ответил ему Туберозов.
– Вы от нее не страдаете.
– Нет, горестно страдаем! вы громко и свободно проповедуете, что надо, чтобы веры не было, и вам это сходит, а мы если только пошепчем, что надо, чтобы лучше ваших учений не было, то…
– Да, так вы вот чего хотите? – перебил учитель. – Вы хотите на нас науськивать, чтобы нас порешили!
– Нет, это вы хотите, чтобы нас порешили.
Препотенский не нашелся ответить: отрицать этого он не хотел, а прямо подтвердить боялся. Туганов устранил затруднение, сказав, что отец протопоп только негодует что есть люди, поставляющие себе задачею подрывать в простых сердцах веру.
– Наипаче негодую на то, что сие за потворством и удается.
Препотенский улыбнулся.
– Удается это потому, – сказал он, – что вера роскошь, которая дорого народу обходится.
– Ну, однако, не дороже его пьянства, – бесстрастно заметил Туганов.
– Да ведь пить-то – это веселие Руси есть, это национальное, и водка все-таки полезнее веры: она по крайней мере греет.
Туберозов вспыхнул и крепко сжал рукав своей рясы; но в это время Туганов возразил учителю, что он ошибается, и указал на то, что вера согревает лучше, чем водка, что все добрые дела наш мужик начинает помолившись, а все худые, за которые в Сибирь ссылают, делает водки напившись.
– Впрочем, откупа уничтожены экономистами, – перебросился вдруг Препотенский. – Экономисты утверждали, что чем водка будет дешевле, тем меньше ее будут пить, и соврали. Впрочем, экономисты не соврали; они знают, что для того, чтобы народ меньше пьянствовал, требуется не одно то, чтобы водка подешевела. Надо, чтобы многое не шло так, как идет. А между тем к новому стремятся не экономисты, а одни… «новые люди».
– Да; только люди-то эти дрянные, и пошло черт знает что.
– Да, их уловили шпионы.
– Нет, просто мошенники.
– Мошенники-и!
– Да. Мошенники ведь всегда заключают своею узурпациею все сумятицы, в которые им небезвыгодно вмешаться. У нас долго возились с этими… нигилистами, что ли? Возилось с ними одно время и правительство, возится до сих пор и общество и печать, а пошабашат их не эти, а просто-напросто мошенники, которые откликнутся в их кличку, мошенники и превзойдут их, а затем наступит поворот.
Препотенский бросил тревожный взгляд на Бизюкину. Его смущало, что Туганов просто съедает его задор, как вешний туман съедает с поля бугры снега. Варнава искал поддержки и в этом чаянии перевел взоры свои на Термосесова, но Термосесов даже и не смотрел на него, но зато дьякон Ахилла, давно дававший ему рукою знаки перестать, сказал:
– Замолчи, Варнава Васильич, – совсем не занятно!
Это взорвало учителя – тем более что и Туганов от него отвернулся. Препотенский пошел напролом.