На следующее утро была репетиция в «театре». По улицам посада бегал рассыльный жиденок из типографии и расклеивал афиши на видных местах. В кассе, то есть в сенях мыловаренного завода, где были две двери – одна в бывшую контору завода, а другая в самый мыловаренный завод, а ныне театр, сидел за столиком сам содержатель типографии, отпечатавшей афиши, еврей Аарон Моисеевич Варганчик. Это был пожилой человек с необычайно длинной и косматой бородой в проседь, в гороховом потертом пальто и черном плисовом, значительно уже побуревшем картузе. Афиши он только при тех условиях и согласился напечатать в долг, чтоб самому сидеть в кассе и взять из сбора за проданные билеты первые деньги за напечатание афиши. Тот же Варганчик откупил у артистического товарищества и вешалки для сохранения верхнего платья, буде ежели кто из публики пожелает раздеться. Сам Варганчик обязался вбить гвозди в стену в сенях, приставить людей, за сохранение верхнего платья брать пятиалтынный, а товариществу выплачивать из этого пятиалтынного пятачок. Театральная зала была очень неприглядна, имела закоптелые бревенчатые стены, подшитый досками закоптелый потолок и походила скорей на этапное помещение для арестантов. Зал отапливался большой печью, где был вмазан громадный котел, и двумя чугунками, от которых через всю залу шли железные ржавые трубы, привешенные на проволоках к потолку. В глубине зала, на противоположной стороне от печи, была сцена. Два плотника стучали топорами и делали к сцене портал, прибивая дюймовые доски, но это не мешало на сцене происходить репетиции. Репетировали водевиль «Дочь русского актера». Лесничиха, не успевшая за ночь выучить роль, читала ее по тетрадке. Учитель, согласившийся безвозмездно суфлировать на репетиции и на спектаклях, не мог сегодня суфлировать, ибо до полудня был занят в школе. Суфлировал Котомцев. Он сидел с книжкой на опрокинутом ящике спиной к зрительной зале и говорил лесничихе:
– Попробуйте без тетрадки… Попробуйте без суфлера… Ведь роль вы все-таки сколько-нибудь знаете.
– Нет, нет, не могу… – отвечала лесничиха. – Я до тех пор не могу идти по суфлеру, покуда совершенно не выучу роль. И, добрейший Анатолий Евграфович, я вас убедительно прошу завтра поставить декорацию на сцену. Никак я не могу репетировать без декорации, я собьюсь на спектакле, а ведь уже спектакль послезавтра.
– А я хотел просить вас позволить завтрашнюю репетицию устроить у вас на квартире: ужасно далеко ходить сюда нашим актрисам. Извозчики дороги, а грязь непролазная. Сегодня моя барынька даже калошу завязила в грязи, стала ее вытаскивать и вся, вся перепачкалась.
Лесничиха замялась.
– Дом мой всегда к вашим услугам, но как же декорации-то? Ей-ей, без дверей я не знаю, куда мне уходить и откуда выходить, – сказала она.
– Полноте, что вы! Суфлер подскажет, куда вам уходить, режиссер за сценой двери отворит. Наконец, в день спектакля у нас будет настоящая репетиция.
– Генеральная?
– Да, да… Генеральная, – улыбнулся Котомцев. – Можете даже в костюме репетировать.
– Ах, это непременно надо, непременно! Ведь это водевиль с переодеванием. Я должна рассчитать время, в которое могу переодеться. Ну-с, будемте продолжать.
– Пробуйте играть без тетрадки… – приставал Котомцев.
Лесничиха попробовала, но сбилась и опять взялась за тетрадку.
– Хорошо, хорошо… Чего вы? Идите по суфлеру… – ободрял он ее.
– Нет, нет, нет. Без тетрадки я уж буду завтра.
Кончили репетировать водевиль. Актеры бросились в кассу. Там уже у столика стояли Котомцева и сожительница Днепровского Гулина.
– Ну, что? Как? На много ли билетов продали? – спрашивал Котомцев Варганчика.
Тот приподнял густые брови и пожал плечами.
– Вообрази, всего только на полтинник, – отвечала Котомцева. – И в самом деле, кого заберет охота тащиться такую даль по грязи в театр за билетами!
– Ах… – улыбнулся еврей. – А вы еще хотите, чтоб я дал вам на выкуп вашего гардероба сорок рублей.
– Но ведь мы, Аарон Моисеич, отдаем вам вешалки, от которых вы и можете удерживать нашу треть дохода.
– Какое тут вешалку, ежели публика не будет!
– Да как же не быть-то! Ведь год здесь спектаклей не бывало.
– Ничего не значит. Здесь публика не такая. Зачем ей спектакль? Откройте винная лавка – и со всех сторон народ набежит.
– Никогда я не поверю, чтоб в первый спектакль не было хорошего сбора, но билеты, разумеется, будут брать в день спектакля, – говорил Котомцев.
– Нет, вот что надо сделать. Надо билеты продавать в посаде у кого-нибудь в лавке. Вот, например, у Глоталова в суровской лавке. Глоталов с удовольствием за это возьмется, – сказал нотариус.
– Пхе… А я этого не позволю… – заговорил еврей.
– Отчего?
– Должен же я за афиши деньги получить.
– Ты и получишь от Глоталова.
– Нет. Так нельзя.
Еврей крутил головой.
– Ну, а я покажу тебе, что можно. Давай сюда билеты и пошел вон из-за стола! – крикнул на него нотариус.
– Не ссорьтесь, не ссорьтесь с ним, Евлампий Петрович, – остановил нотариуса Котомцев. – Зачем ссориться? С Аароном Моисеичем лучше же в мире жить. Вы, Аарон Моисеич, можете так же продавать билеты, но только в вашей типографии. В следующих афишах вы даже так и печатать будете: «Билеты можно получать в типографии».
– Ну, это совсем другова дела. А сколько проценты за комиссию?
– Какая же тут еще комиссия? Вы наш контрагент, мы сдали вам вешалки…
– А буфет сдали Подседову, а не мне…
– Ничего мы еще не сдавали. Дадите вы подходящую цену, так и вам отдать можем.
– А сколько вы хотите за буфет от спектакля? Но чтоб последнего слова!..
– После, после поговорим. После репетиции… Вон учитель приехал. Сейчас начнем «Грех да беда» репетировать.
Учитель подходил к кассовому столу, здоровался с актерами и говорил:
– Два билета по семидесяти пяти копеек для нашей попадьи и поповны…
– Ура! Два рубля в кассе сбора! – крикнул Суслов, комически присел на корточки, стал себя бить руками по бедрам и запел «кукареку».
Следующая репетиция, приходившаяся накануне спектакля, в субботу, была у лесничихи. Сам лесничий Вадим Семенович Гусин вернулся уже из отъезда и следил по сценариусу за выходами. Это был пожилой добродушный человек типа отставного военного с седой щетиной на голове, в усах и бакенбардах, коренастый, неладно скроенный, но крепко сшитый. Он был в венгерке нараспашку и с непрерывно дымящейся папироской, вправленной в черешневый мундштук. Вернувшись домой вчера вечером, он вечером же съездил в гостиницу, где остановились актеры, познакомился со всеми, со всеми выпил водки и уж Суслову, понравившемуся ему своими прибаутками, говорил «ты». Котомцеву, как распорядителю актерского товарищества, он прямо сказал:
– Ну, батенька, и заехали же вы в медвежий угол! Вряд ли вам придется у нас поправить свои делишки. Городишко без публики. Обыватели есть, а публики нет. Ну, да попробуем кой-кому рассовывать билетишки, будем силой сгонять на спектакли.
Репетиция происходила в столовой лесничего. Всех обносили чаем с коньяком. В углу на маленьком столике стояли закуска, водки и наливки. Дамы в антрактах между выходами, по переменке, шили на швейной машине лесничихи занавес из зеленого коленкора, доставленного суровщиком Глоталовым. Репетиция шла вяло. Актеры были печальны. Утром Суслов побывал в типографии Варганчика и в лавке Глоталова, где продавались билеты на спектакль, и узнал, что сбору было всего только восемнадцать рублей. Их утешал нотариус и говорил:
– По-моему, восемнадцать рублей – очень хороший сбор. Вы разочтите то, что ведь спектакль еще завтра. Сегодня день и завтра день. Когда мы играли в прошлом году, то у нас билеты, главным образом, брали перед самым спектаклем. Приезжали в театр и брали. Наконец, неизвестен еще результат посланных билетов прямо на руки. Мировому судье у вас выдано на тридцать рублей билетов?
– Да, на тридцать, – отвечал Котомцев. – Но он мне сказал, что дай бог ему рассовать половину.
– Начальнику станции, на железную дорогу я послал на пятнадцать рублей – вот уж сорок. Сам он наверное будет в театре с семейством, наверное будет и начальник паровозного сарая. У городского головы на пятнадцать рублей билетов. Сами вы с рук продали на десять с полтиной. Ну, от продажи афиш рубля три-четыре получите. Но главная продажа перед спектаклем.
Настройщик и часовых дел мастер Кац, приглашенный играть в антрактах спектакля на рояле, ударил по клавишам и взял аккорды подобранной им музыки к водевилю «Дочь русского актера». Лесничиха запела куплеты. Все стали слушать.
– Что, недурно? – спрашивала она, пропев куплет.
– Отлично, отлично… – отвечал Котомцев и зааплодировал.
Доложили, что пришел типографщик еврей Варганчик, стоит в прихожей и хочет повидаться с Котомцевым. Лесничий велел позвать Варганчика в комнаты. Тот отвел Котомцева в сторону и сказал:
– Ежели буфет в театре мне отдадите, то я согласен выкупить гардероб вашей жены.
– А сколько дашь мне аренды? Ведь трактирщик Подседов обещается мне по пяти рублей от спектакля платить, – отвечал Котомцев.
– Пхе… что вы! Разве этово можно! Вы должны быть с благодарность к нам, что мы даром в ваш театр торговать будем. Даром торговать будем, а вам ваш гардероб из залога выкупим. У меня есть знакомый еврей в Петербурге, я пошлю ему вашево квитанции, и через пять-шесть дней гардероб будет здесь.
Котомцев позвал Днепровского, Безымянцева и Суслова на совет. Безымянцев потребовал, чтоб и гардероб его жены был выкуплен Варганчиком.
– Да ведь ты мне хвастался, что у твоей жены гардероб не заложен, – возразил Котомцев.
– Ну, нельзя сказать, чтобы весь не заложен. На тридцать пять рублей там есть у ней заложено.
– На тридцать пять! – воскликнул еврей. – Ай! Вай! Сорок пять ваш гардероб и тридцать пять от ихнева супруги – ведь это восемьдесят рублей.
– Ну и что же? Десять процентов тебе за хлопоты, буфет тебе сдаем, а ты нам за буфет пять рублей от спектакля…
Стали торговаться и покончили на том, что Варганчик будет платить товариществу за буфет по четыре рубля от вечера.
– Ну, давайте квитанции. Сегодня вечером один наш еврейчик едет в Петербург и отвезет квитанции, – сказал Варганчик. – А я вам расписка напишу.
Выдали квитанции, получили расписки, выпили с Варганчиком, и он удалился. Котомцев радостно потирал руки и говорил:
– Сам Бог послал нам этого еврея. Ведь я нарочно натолковал ему черта в ступе. Подседов-то, трактирщик, не только не давал мне пять рублей, но даже и даром-то наотрез отказался поставить буфет в театре. Прямо сказал: хлопот не стоит.
– Тому хлопот не стоит, а этот, посмотрите, дело сделает. С жидом, батенька, в этих случаях всегда лучше пиво сваришь, – сказал лесничий.
– Да теперь у меня уж и так все дела по театру с ним. Афиши печатает он, вешалку снял он, буфет он. Он же и лампы поставит и будет освещать театр.
– Ну а как же, батенька, вы насчет отопления театра устроились? – спросил Котомцева лесничий.
– Дрова для театра жертвуют два юноши: сын головы и сын Подсед ова, но просили не говорить об этом их папенькам, – откликнулся за Котомцева нотариус. – А чтоб всякий раз перед спектаклем вытопить все печки, пристав Пантелей Федорыч обещался присылать человека. Это уж я его уговорил. Вы знаете, в нынешнем году здесь на заводе нет даже сторожа. Владелец совсем уже на него рукой махнул. «Не стоит, – говорит, – и сторожа нанимать, пусть так разваливается».
– А костюмы-то для «Грех да беда», Вадим Семеныч, к спектаклю у нас будут? – спрашивал Котомцев лесничего.
– Да, да… Вчера от вас из трактира я заехал к портному Берке Коромыслову и сказал ему, чтоб он достал и привез в воскресенье в театр, на репетицию, кафтан со сборами для вас, картуз, жилетку пеструю, сапоги, полушубок и валенки для Безымянцева, серый армяк и валенки для Днепровского. Одним словом, все костюмы по той записке, которую вы мне дали. И будет все это стоить четыре рубля.
– Как четыре рубля? Да ведь это четыре места по рублю! – воскликнул Котомцев.
– Ну, так что ж из этого? И то дешево.
– А я думал, вы где-нибудь даром от лавочников достанете.
– Да ведь столько же на извозчиках проездишь, по разным лавкам сбиравши сапоги и полушубки. Сначала их привози, потом обратно увози. Наконец, и мадам Безымянцевой нужно комическое пестрое платье и зонтик, а на ее фигуру самому трудно отыскать.
– Для Курицына мне костюма не надо. Мне портерщик Иван Тимофеев все со своего плеча дает, а я ему за это место в полтинник, – заявил Суслов.
Котомцев крутил головой и бормотал:
– Портному четыре рубля да портерщику билет в полтинник – ой-ой-ой! Во что же это вечеровый-то расход вскочит!
В воскресенье, в шесть часов вечера, упраздненный мыловаренный завод, или, как громко было сказано на афише, загородный театр, блистал тремя десятками бумажных гофрированных фонарей, подаренных нотариусом. Они привешены были на дворе у входа в театр, около которого для порядка стоял городовой, висели на столбах распахнутых настежь ворот и болтались под окнами бокового фасада завода, выходящего на дорогу. Спектакль был назначен в семь часов, но публика уж съезжалась. На дворе стояли дрожки пристава Котятникова, крытая рессорная бричка мирового судьи Георгия Григорьича Шилки, тарантасик нотариуса и две извозчичьи пролетки. Интеллигенция и власти посада Гусятникова были почти все в сборе. Недоставало только головы и начальника железнодорожной станции, но сын головы Вася Мелетьев был уже здесь. Он и сын кабатчика Подседова Миша приехали в театр еще часов с четырех. Все актеры, лесничий с лесничихой, учитель-суфлер и нотариус забрались сюда около полудня на репетицию и так уж из театра больше и не выходили. Продовольствовал всех холодными закусками и чаем буфетчик Варганчик, да лесничиха привезла с собой большой пирог с капустой и рыбой, который после репетиции и был съеден. Кроме извозчиков на дворе толпились ребятишки, подросточки и несколько человек взрослых из обывателей Гусятникова. Билетов в театр они не брали, но пришли из посада посмотреть на иллюминацию, на публику. Они стояли у входа, заглядывали в освещенные, но ничем не завешанные окна театральной залы, залезали даже в прихожую, но тотчас же были изгоняемы из нее Варганчиком, сидевшим у столика за кассой и продававшим билеты. Тут же помещался буфет, то есть длинный стол на козлах, покрытый скатертью, уставленный бутербродами, холодными закусками, бутылками и т. п. Шипел, испуская клубы пара, большой самовар. За буфетом стояли жена Варганчика, старая еврейка Сара Осиповна, с длинными зубами и в шелковом парике, и его дочка, молоденькая, очень хорошенькая жидовочка Ривка, в красной юбке и черном плисовом корсаже. Около вбитых в стену гвоздей с верхним платьем приехавшей в театр публики дежурили сыновья Варганчика, курчавые жиденята-подросточки.
В зрительном зале, освещенном восемью лампами, никого еще не было, и только рассыльный пристава, пожилой ундер, топил печку и подбрасывал в чугунку наколотые щепки. Вся приехавшая в театр интеллигенция толпилась на сцене и в уборных артистов. Из-за колыхающегося зеленого коленкорового занавеса слышались голоса нотариуса и лесничихи, распевающей вполголоса куплет из водевиля, и возглас Суслова, кричащего кому-то:
– Да пошлите вы своего кучера в посад хоть за бутылкой коньяку-то для уборной! Наш жидюга дерет в буфете то же самое и с артистов, что с публики. Ведь этак жить невозможно.
Портал и занавес имели самый убогий вид, хотя посреди занавеса и красовалась налепленная большая лира, вырезанная из золотой бумаги. Портал был выкрашен клеевой краской в белый цвет, и на нем было намалевано какое-то подобие пальмовых листьев для чего-то, впрочем, с крупными красными яблоками – работа Безымянцева. У самой рампы в зале стояло пианино, немного поодаль помещались четыре ряда стульев и затем шли простые некрашеные скамейки без номеров.
Котомцев и Днепровский находились в уборной, то есть в углу за сценой, отгороженном ширмами из обойной бумаги. На столике стояло складное маленькое зеркальце, и по бокам его горели две свечки, вставленные в пивные бутылки. Около зеркальца лежал жестяной ящик с красками для гримировки. Котомцев и Днепровский одевались для спектакля. Перед Котомцевым лебезил на коленях портной Берка и старался надеть ему русские сапоги с голенищами бутылками, но сапоги были не впору и не лезли на ноги.
– Господи боже мой! Что же это такое! Как же я играть буду простого лавочника без русских сапог! – раздраженно говорил Котомцев. – Тебе сказано ведь было, мерзавцу, что у меня большая нога! – крикнул он портному.
Тут же стояли полицейский пристав и лесничий, дымивший папироской.
– Сказано, сказано, – подтвердил лесничий. – Я прямо сказал: сапоги с самой большой ноги.
– Да они влезут, надо их только размочить, – отвечал портной.
– Как они могут влезть, ежели они и на нос мне не годятся! Стаскивай их с меня, стаскивай! Ну, что ты со мной, мерзавец, делаешь!
– Чтоб были сапоги! – топнул на портного лесничий. – Бери на дворе мою бричку, поезжай в посад и откуда хочешь привези сапоги, а то и денег за костюмы не получишь.
– Не поспеет вернуться. Седьмой час. Публика уж собирается. Я сейчас глядел сквозь занавес и видел, как две какие-то купчихи пришли, и за ними молодец свои стулья притащил, – заметил Днепровский.
– Ну, что ж мне теперь делать! – всплескивал руками Котомцев. – Вместо длиннополого купеческого сюртука притащили какой-то дворницкий кафтан, жилетки русской нет и сапог нет! Париков в городе нет. Играю без парика, в своих волосах… Какой же тип выйдет!
– Послушайте… Да возьмите русские сапоги с моего рассыльного, – предложил пристав. – Он здесь в театре печки топит. У него ножищи преогромадные.
– Батенька! Вы меня спасаете! – воскликнул Котомцев.
– Зови сюда моего рассыльного Антипова! Пусть придет сюда и снимет сапоги! – отдал портному приказ пристав.
Портной побежал.
– Стой! Стой! – остановил его Днепровский. – А сюртук или сибирку можно снять с того молодца, который пришел сюда давеча с купчихами и принес стулья. На нем именно такой костюм, какой для роли Льва Краснова требуется.
– Да неужели?! – радостно вскинул на Днепровского глаза Котомцев.
– Две капли воды.
– Так слышишь! Рассыльного моего сюда и позвать этого самого молодца! – прибавил портному пристав.
Через минуту явился рассыльный. Рассыльный вытянулся в струнку.
– Антипов! Сними свои сапоги и дай барину на вечер, – сказал пристав. – А сам можешь в его сапоги переобуться.
Рассыльный разулся. Сапоги пришлись Котомцеву впору.
Разыскали и купеческого молодца.
– Две капли воды – то, что мне нужно! – радостно воскликнул Котомцев при виде его сюртука. – Послушай, любезный, мне вот надо играть простого русского лавочника, а сюртука подходящего у меня нет…
– Ему сказано-с… Он согласен, – перебил Котомцева еврей.
Молодец тряхнул волосами, снял с себя сюртук и стал надевать пиджак Котомцева.
– Эх, жилетка-то у тебя хороша! Может быть, и жилетку дашь надеть? – спросил Котомцев.
– Сделайте одолжение…
– Ну, вот и отлично. А сам ты можешь в мою одежду одеться, сесть в театре на скамейку и смотреть, как мы будем играть.
– Благодарим покорно.
– Чей ты? – спросил молодца пристав в виде приветствия.
– Из лабаза Мавры Тарасьевны Порфирьевой.
– То-то рожа-то знакомая! Ну, ступай.
– Голубчик, Вадим Семеныч, добудьте ему в кассе билетик на место да, кстати, узнайте, как сбор, – обратился Котомцев к лесничему.
– Давеча всего было двадцать семь рублей, перед тем как лампы начали зажигать в театре. Я справлялся, – ответил Днепровский, ероша себе белой краской брови и делая их седыми.
– Плохи наши дела, плохи! – вздохнул Котомцев, надевая на себя длиннополый сюртук. – Уж ежели в первый спектакль не будет хорошего сбора, то что же в последующие-то спектакли станет очищаться товариществу?
– Ну, с рук порядочно билетов продали, я думаю, – сказал пристав.
– И с рук на пятьдесят рублей не продали. Театр далеко от города. Чуть не у черта на куличках. Чтобы дойти до него, нужно полторы версты грязь месить. Эх, жизнь актерская!
И Котомцев снова тяжело вздохнул.
Актрисам под уборную была отведена контора мыловаренного завода, кроме прихожей, – единственная комната в здании, но неудобство этой комнаты заключалось в том, что из нее не было выхода на сцену. Дабы загримированным актрисам не проходить на сцену через театральную залу, в уборной была сделана дверь из окна, то есть к окну из комнаты и на дворе из окна были сделаны из досок по четыре ступеньки, и актрисы должны были выходить в окно на двор и перебегать по двору сажен восемь до двери, ведущей со двора на сцену. Неудобство было страшное, и с ним только и можно было примириться при сухой погоде. Перебегать приходилось не иначе, как накинув на себя верхнее платье. От окна уборной до двери на сцену, впрочем, проложены были по двору доски.
– Как вы зимой на святках здесь во время спектакля одевались и переходили на сцену? – спрашивала лесничиху Котомцева.
– Ох, уж и не говорите! – отвечала лесничиха. – Я сейчас же и простудилась, и целую неделю прохворала. Оттого на святках мы и ставили только один спектакль, а ведь предполагалось два. А мороз в день спектакля стоял, как назло, трескучий. В зале некоторые сидели даже в шубах.
– А вы бегали на сцену через окно и потом по снегу?
– Вообразите, милочка, да… но в половине спектакля уж не выдержали и стали переходить, закутавшись в платки, через залу.
Котомцева покачала головой и сказала:
– Ну, мы-то уж терпим все муки, чтоб кусок хлеба себе заработать, а вы-то, люди со средствами, чего себя мучили?
– Охота пуще неволи… – весело дала ответ лесничиха.
Сначала в уборной у дам сидели и стояли только что представленные им два юноши – сын головы и сын кабатчика Подседова, а также и мировой судья Георгий Григорьевич Шилка – мужчина хоть и пожилой, но прилизанный, примазанный, с бакенбардами, подобранными волосок к волоску, и в золотом пенсне на носу. Юноши хоть и просили познакомить их с актрисами, но в присутствии их только молчали и вздыхали, а мировой так и сыпал комплиментами. Вскоре, однако, актрисам нужно было одеваться, и лесничиха, которая играла в водевиле, в конце спектакля увела мужчин из уборной.
Мировой, выйдя из уборной, тотчас же переменил тон.
– Никакого успеха не будут здесь иметь, даю вам слово… – сказал он лесничихе.
– Отчего?
– Помилуйте, какие это актрисы! Говоря между нами, это прачки какие-то.
– Ах, что вы!
– Да конечно же. Я летел сюда заранее, стремился, думал найти элегантных, грациозных женщин, кокетливых, а это, это…
Мировой замялся.
– Судьба их бьет, – проговорила лесничиха. – Летний сезон просидели без ангажемента, прожились, заложились. Они признавались мне. Все костюмы у них заложены. На последние крохи сюда приехали. Бедность, вы сами знаете, принижает, делает робкими.
– Верно. Ну, а публике-то какое до этого дело. Много я имел случаев знакомиться с актрисами, но, признаюсь, таких вижу в первый раз. Неинтересны, совсем неинтересны.
– Полноте вам. Сестра Котомцевой, Левина, прехорошенькая.
– Но ведь это еще почти ребенок. Котомцева – это, очевидно, премьерша их – какая-то кислота. Поднеси к лицу ее кринку свежего молока – скиснется.
– Ах, какой вы зоил!
– Позвольте… Это мое впечатление, а стало быть, будет и впечатление всей публики. Гулина эта самая – какая-то маринованная минога, а Безымянцева – тамбурмажор в юбке. Клянусь чем хотите, вы, милейшая Ольга Сергеевна, убьете их всех вашей красотой.
– Ну-ну-ну… Полноте… – остановила его лесничиха, вся вспыхнув.
– Ma parole d’honneur[1].
Они пришли на сцену. Мужчины уже были одевшись и бродили по сцене. Днепровский, игравший деда Архипа, в белой русской рубахе и в валенках, с седой бородой и в лысом парике, совсем не подходящем для Архипа, смотрел в щелку занавеса на публику и говорил:
– Негусто, негусто в зрительной-то зале.
Котомцев распекал Суслова, значительно уже пьяного, и говорил ему:
– Послушай, как распорядитель товарищества, я положительно запрещаю тебе бегать в публике загримированным! Оделся для спектакля, и вдруг шляешься в буфете и пьешь там водку с купцами.
– Да ведь я только в кассу, Анатолий Евграфыч… Сами же вы хотели узнать, какой сбор, ну, а по дороге, само собой, и выпил. Нельзя же, если приглашают. Могут обидеться. А тут именно нужно угождать публике и искать знакомства.
Язык Суслова уже слегка заплетался.
– И насчет выпивки прошу тебя прекратить. Довольно, – продолжал Котомцев. – Подумай, что тебе после главной пьесы еще водевиль играть.
– Ну вот… Сыграю. Слава богу, шестнадцать лет на сцене, – отвечал Суслов.
К Котомцеву подошел Безымянцев, игравший Афоню. Он был в полушубке нараспашку, в валенках, в картузе.
– Ну что, голубчик Анатолий, как сбор? – спросил он.
– Тридцать девять рублей в кассе и на пятьдесят четыре рубля с рук продано, – отвечал Котомцев.
– Гм… Ведь это скверно для первого спектакля – девяносто три рубля…
– Что ж ты поделаешь, коли театр за городом! Не многих заберет охота тащиться сюда, у кого лошадей нет.
К ним подскочил лесничий и, дымя папироской, сказал:
– Сейчас я из кассы. Акцизный сейчас приехал и взял три билета по полтора рубля для себя, жены и дочери. Да купец Мельгунов с женой пришли и два билета по рублю взяли.
– Четыре с полтиной и два – шесть с полтиной, стало быть, вот уже сорок пять в кассе, – тотчас же сосчитал Днепровский и спросил Котомцева: – Сколько у нас вечерового расхода?
– Ах, боже мой! Да кто же теперь сосчитать может!
Публика в зале прибывала. Настройщик и часовых дел мастер Кац играл уже в зале на фортепиано какой-то марш. Начали приходить и актрисы из своей уборной на сцену. Показалась Котомцева, показалась Безымянцева, играющая Жмигулину. Котомцева подошла к мужу и уныло спросила:
– Как сбор, Анатолий? Должно быть, плох?
– Давеча было сто рублей без полтинника.
– Это только то, что в кассе, не считая того, что с рук продано?
– Да нет же, нет. Всего вместе.
– А ведь мы рассчитывали, что полный сбор больше двухсот пятидесяти рублей.
– Мало ли, что рассчитывали!
– Анатолий, у меня полусапожки совсем худые. Не знаю, как уж и играть буду. Думала у сестры взять, но у ней еще хуже моих, – шепнула мужу Котомцева.
– Завтра купишь себе и сестре новые сапоги.
– Да, но как сегодня-то играть! Я уж кой-как зашила, позачернила чернилами, но…
– Обувь только из лож видна, а из стульев и мест в партере обуви никогда не видать, лож же здесь нет. Что ж, начинать, что ли? – спросил Котомцев.
– Погоди… Авось подойдут и подъедут еще кто-нибудь, – откликнулся Днепровский.
К Котомцеву опять подскочил лесничий и сказал:
– Радуйтесь… Сын головы сказывает, что сейчас в театр помещик Куликов в долгушке с семейством и гостями приехал. Вот уж тут еще приращение сбора рублей на десять будет.
– Ну, слава богу! – проговорила Котомцева и перекрестилась.
Тапер Кац кончил марш и принялся играть вальс.
В семь с половиной часов Котомцев решил поднимать занавес.
– По местам! – крикнул лесничий актерам и, когда все было готово, сам отдернул коленкоровую занавесь в одну сторону.