bannerbannerbanner
За черным окном – море тюльпанов

Николай Пернай
За черным окном – море тюльпанов

Полная версия

© Пернай Н.В., 2019

© ООО «Издательство Родина», 2019

Квашеный арбуз
(Бессарабия, 1944)

21 марта 1944 года войска Второго Украинского фронта форсировали реку Днестр на участке протяженностью 175 км и окружили город Бельцы… На рассвете 26 марта части 252-й дивизии с северо-запада, 303-й с севера, 373-й дивизии и 57-й мотострелковой бригады с северо-востока ворвались на окраины Бельц…

http://www.balti.md/index2

В последние дни марта, когда шли бои за освобождение города от оккупантов – румын, итальянцев и немцев, – артиллерийские обстрелы и бомбежки не прекращались.

Мы с матерью, как и многие жители нашей магалы Берестечко, жили в небольшом саманном домике. Бомбы не падали на нас – кому мы были нужны? – но мы страшно боялись. Война научила бояться всего.

Артиллерия Красной Армии била днем и ночью, орудийный гул с каждым днем приближался, нарастал и, наконец, стал таким мощным, что земля постоянно вздрагивала, колыхались стены нашего домика и с потолка начинало что-то сыпаться.

Особенно страшно было во время бомбежек. Когда приближалась армада советских бомбардировщиков, в небе стоял такой рев, что ничего, кроме него, не было слышно. Сотни самолетов летели так низко, что, казалось, они вот-вот начнут сбрасывать свой груз на наши головы. Грозные машины несколько раз бомбили что-то в районе станции Реуцел, северного и западного вокзалов города, не так уж далеко от нас, но чаще бомбы сбрасывались где-то дальше. Говорили – под Яссами.

Во время бомбежек мама падала на колени и торопливо молилась:

– Господи, Боже наш, не дай нам погибнуть! Господи, спаси и помилуй нас!

А я сразу залезал под кровать. Там в пыли, на земляном полу, было трудно дышать, но было как-то надежнее: разрывы бомб и снарядов мне по малолетству казались не такими страшными.

Так продолжалось несколько дней. Наконец, бомбежки прекратились, но залпы артиллерии и стрельба еще слышались в северной и центральной частях города.

И вот наступил день, когда не стало слышно ни разрывов бомб, ни выстрелов. Наступила тишина. Это было так необычно, что люди начали выходить из своих жилищ и громкими голосами переговариваться между собой.

– Неужели ремуны ушли из города? – спрашивала мою мать соседка, старая бабка Флячиха.

– Не знаю, – отвечала мать. Откуда она могла что-то знать: радио у нас не было, а последние дни она никуда не выходила из дома и ни с кем не общалась.

Так в тишине и спокойствии прошел день. Люди повеселели, на улице появились дети. Я тоже вышел погулять.

На следующий день мы проснулись в хорошем настроении. Мама сходила к колодцу и принесла два ведра воды, покормила поросенка, потом наложила в миску дробленой кукурузы и вышла во двор. Она приоткрыла дверцу небольшого сарайчика, который прилегал к дому, и громко позвала:

– Цип, цип, цип!

Тут же из сарайчика стали выбегать и вылетать, обгоняя друг дружку, курочки. Их было с десяток – наше богатство, которое мы старались прятать, особенно от жадных румынских глаз.

– Ципоньки мои милые! – приговаривала мама, рассыпая своим любимицам дробленку.

Первое дело в хозяйстве, даже таком маленьком, как наше, – было накормить и напоить животных. Иначе они покоя не дадут: некормленый поросенок будет орать так, будто его собираются резать, а куры – бросаться друг на друга.

Потом мама разожгла огонь в печке, быстро сварила в чугунке мамалыгу, несколько яиц – курочки неслись хорошо, – достала ведерко с топленым салом, запасенным прошлой осенью, положила на сковородку две большие с верхом ложки смальца, разогрела его на плите, затем отрезала два кусочка овечьей брынзы – и выставила все это богатство на стол.

Наша трапеза началась. Мама разрезала мамалыгу суровой ниткой на тонкие ломти, мы брали горячие ломти и макали в топленый смалец, затем, не спеша, поедали их вместе с брынзой и яйцами. Еда была неслыханно роскошной, такое мы редко себе позволяли. В то время ничего вкуснее я не ел.

Раздался осторожный стук в дверь – пришла соседка, тетя Маруся, Мусина мама.

– Сидай с нами, Маруся! – пригласила мама соседку.

Тетя Маруся, как порядочная дама, начала было отнекиваться, но совсем отказаться от угощения было, наверное, трудновато. Она села с нами за стол и, попробовав нашей еды, первым делом стала нахваливать хозяйку:

– Ну, Дуся, ни одна баба в нашей магале не умеет варить такую мамалыгу. Ох, и мамалычка! Прямо тает во рту.

Потом женщины стали говорить о своих делах, которые мне были не очень интересны, а я продолжал наслаждаться едой.

А когда все на столе было съедено и запито колодезной водой, тетя Маруся вдруг и говорит:

– Слыхала я, что сегодня в городе будет парад.

Городом у нас называли его центральную часть, а мы считали себя как бы пригородом.

– Что за парад? – насторожилась мама.

– В город войдут советские.

Всех русских в то время бессарабцы звали «советскими».

– Пусть входят, мне какое дело?

– Дуся, как ты не понимаешь. Это же конец оккупации. Это победа. Наши победили, понимаешь?

Мама молчала. Про «советских» мы знали очень мало. Меньше года мы прожили при советской власти, так и не поняв, хорошая она или плохая. А потом началась война, мужей позабирали в Красную Армию. В Бессарабию снова вернулись румыны, и пришли они не одни, а с немецкими и итальянскими солдатами. А вместе с ними появились и бывшие хозяева земли, домов, заводов. Объявился даже владелец нашего домика и потребовал с мамы плату за проживание. Мама – в слезы: денег нет. Помог свекор, дедушка Николай, – с горем пополам рассчитались с румыном.

Сила была в руках оккупантов.

Румынские солдаты часто шныряли по нашим улицам. Завидев их, горожане тихо матерились и говорили: «Опять идут ремуны с палками». И прятались, кто как мог.

Теперь пришли «советские», но как они себя поведут, было неизвестно.

– Евдокия, – убежденно говорила тетя Маруся. – Советские – они же наши. Свои.

– Да, – проговорила мама, задумавшись. – Где-то наши мужья? Что с ними? От моего Васи никаких известий. Живой ли? Только во сне и вижу его.

– А ты верь, что он живой-здоровый, и раз пришли советские, то скоро придут и письма от наших солдатиков.

– Ты правда так думаешь?

– Конечно.

В сенях послышался шум, дверь отворилась, и в дом, наклонив из-за высокого роста голову под притолокой, вошел дедушка Николай, а за ним тихонько прошмыгнула тетя Сеня, его дочь. Они жили на соседней улице.

– Вы что расселись? – с порога зашумел дедушка. – Наши пришли! Наши! Русские вот-вот войдут в город. Добрые люди давно уже в центре.

Сам дедушка Николай, воевавший как солдат русской армии с японцами на Дальнем Востоке еще в 1905 году, всегда был за Россию.

Без всяких предисловий дедушка велел нам с мамой собираться.

– Пойдем, встретим наших, – понужал он. И было видно, что для него это событие очень важное.

Через некоторое время мы всей семьей вышли на улицу.

Был теплый солнечный день. В садах начали проклевываться бутончики яблонь и слив.

Мы шли налегке, и только у дедушки на плече висела холщовая торба, в которой было что-то увесистое.

Со всех сторон по одному, по двое или группами в ту же сторону, что и мы, шли люди.

Как мы ни спешили, к началу «парада» всё же опоздали. Головные части уже прошли, оставив после себя сизый туман солярочного дыма.

Наконец, пробиваясь сквозь густеющую толпу, мы добрались до места, которое считалось центром. По обе стороны от площади и центральной улицы лежали развалины, и лишь один одноэтажный дом уцелел, в нем находился продуктовый магазин. Здесь мы остановились. Из репродукторов доносилась громкая музыка, но брусчатая мостовая была пустынна.

Несколько минут спустя послышалось урчание двигателей, и из-за дальнего поворота показался танк. Потом – другой, третий… По мере приближения урчание превратилось в сплошной рев, который вместе с ужасающим лязгом гусениц заглушал все остальные звуки. Я никогда не видел танки вблизи. Теперь, когда они были совсем рядом, казалось, что громадные зеленые чудовища передвигаются по мостовой сами по себе, как одушевленные существа. В передних люках виднелись бледные лица танкистов в шлемах, которые казались неживыми, а из башен выглядывали по пояс стоящие командиры. Как им удавалось управляться с этими страшилищами, было непонятно.

Танков было штук двадцать. Потом пошли самоходные артиллерийские установки такого же устрашающего вида, с неправдоподобно толстыми стволами пушек. Вся эта лязгающая и ревущая техника, оставившая после себя облака смрадного дыма, вызывала благоговейный трепет с некоторой примесью ужаса.

Так проходил парад. Скорее, это был не парад с атрибутами праздничных приветствий и шествий под оркестр, а победное прохождение войск по улицам освобожденного города. Некое подобие триумфального марша.

Люди стояли по обеим сторонам улицы. Они молчали, отчужденно рассматривая проходящую технику с белыми цифрами на бортах. Было непривычно и страшновато.

Но вот снова послышалось несколько бравурных аккордов. На этот раз звуки исходили не из репродукторов. Толпу попросили расступиться, и в образовавшемся круге появился оркестр. Такие оркестры и раньше я не раз видел на молдавских свадьбах и храмовых праздниках: скрипач, худой седовласый старик с почерневшей от ветхости миниатюрной скрипкой, невысокий лысый дядечка с висевшим на шейном ремне струнным инструментом под названием цимбалы, старый усатый весельчак с сияющей на солнце трубой, толстяк-барабанщик с колотушкой в руке и огромным барабаном наперевес и потрясающей красоты женщина с ниспадающим водопадом черных кудрей, осторожно несущая на груди роскошное перламутровое чудо – аккордеон. Все, кроме аккордеонистки, были людьми довольно преклонного возраста.

 

Трубач с толстыми усами, увидев в толпе моего высокого дедушку, вдруг подошел к нам и, радостно протягивая свою черную крестьянскую ладонь, церемонно поздоровался:

– Буна зиуа, мош Николай! – Потом так же торжественно он отвесил поясной поклон женщинам: – С праздником!

– Здравствуй, мош Ион! – ответствовал дедушка так же церемонно, растянув в мягкой улыбке щеточку своих усов. – Доброго тебе здоровья, старый мой друг!

– Когда-то мы вместе играли на свадьбах, – пояснил мой дедушка. Позже я узнал, что в молодости он неплохо играл на скрипке.

Музыканты встали полукругом, скрипач взмахнул смычком, и над толпой полилась незнакомая величавая мелодия. По мере исполнения лица оркестрантов становились всё более сосредоточенными и просветленными, а музыка звучала торжественно и строго. Окончив игру, скрипач сказал, что сегодня впервые на земле освобожденной Бессарабии исполнялся государственный гимн Советского Союза. Зрители вежливо захлопали.

И вдруг без всякого перехода музыканты заиграли танец, который в наших местах знают все, даже малые дети. Это был зажигательный, огненный танец «Жок», от которого руки-ноги начинают двигаться сами по себе и сердце подпрыгивает в груди. Через пару мгновений на брусчатку вылетела дюжина танцоров в национальных молдавских костюмах: все – девушки, но половина была в юбках, украшенных цветными лентами, а другая половина, изображавшая юношей, – в широких шароварах и с заломленными кучмами на головах. Взявшись за руки, плясуньи образовали круг и закружились так лихо, так ладно, так радостно и задорно, что многие зрители стали подтанцовывать.

Сколько дней, недель и месяцев эти люди жили в полудреме, спрятавшись в своих норах! И вот теперь такой подарок – эта светлая, такая любимая и родная мелодия, от которой отлетали прочь дурные мысли, оживали души, и весеннее солнце зайчиком заиграло в сотнях глаз.

Милая моя родина! Как ласковы лучи солнца твоего! Как прекрасны песни и пляски твои! Как нежны и желанны девы твои!

И когда только девушки успели подготовить такой танец! Впрочем, у молдаванок музыка в крови, и танцу многие выучиваются с малых лет.

Артистам хлопали, обнимали их. У многих на глазах были слезы. Это были слезы нежданной светлой радости.

Были и другие выступления. Пышная черноволосая красавица запела веселым дискантом:

 
Марица, Марица, тынере фетица!
(Марица, Марица, юная девица!)
 

Лица людей засветились улыбками.

Потом дородный дядька с висячими усами басом затянул:

 
Дывлюсь я на нэбо, та й думку гадаю,
Чому я нэ сокил, чому нэ литаю?
 

Короткий концерт закончился, артисты пошли дальше и через несколько минут уже выступали перед другой группой людей. А мы стали ждать продолжения шествия Красной Армии.

И дождались.

Вдали появилась пара грузовиков, «студебекеров», за ней другая, третья, четвертая… Целая колонна. Когда машины поравнялись с нами, выяснилось, что к каждой прицеплена пушка; значит, это были артиллерийские части. Солдаты-артиллеристы, сидевшие в кузовах машин, весело махали нам руками. Из толпы бросали солдатам яблоки, груши, орехи; какой-то мужчина подбежал к машине и протянул литровую бутылку с красным вином, которая тут же с благодарностью была принята.

– Да здравствует Красная Армия! Трэяскэ Армата Рошие! Ура! – гремело из репродуктора на русском и молдавском языках.

– Ура-а! – кричали артиллеристы.

– Ура-а! – подхватила толпа. Мы с дедушкой тоже кричали «Ура!». Наши женщины улыбались.

Потом пошла артиллерия на конной тяге. Это было еще интереснее: шестерки здоровенных битюгов тащили орудия большого калибра. Управляли лошадьми пожилые солдаты, сидя на высоком облучке. За пушками в пешем строю шли расчеты.

– Да здравствует Советская Молдавия! Трэяскэ Молдова Советикэ! Ура! – загремело опять радио.

– Ура-а! – кричали теперь все: и красноармейцы-пушкари, и мы, жители Молдавии, которой предстояло стать советской.

Были еще здравицы в честь дружбы молдавского и русского народов, в честь победы над фашистской Германией и боярской Румынией, в честь Сталина. Теперь, научившись, все дружно кричали «Ура!». Но вдруг откуда-то сверху, не иначе как с неба, начали сыпаться грецкие орехи. Они обильно падали и на горожан, и на красноармейцев, и на мостовую. Было очень забавно, когда мы, малышня (а детей на параде было много), бросились подбирать орехи. Солдаты смеялись: они шли, не останавливаясь.

Кто придумал этот номер с орехами, не знаю, но было здорово. Потом еще несколько раз чудеса с орехопадом повторялись, но загадка этого явления так и осталась для меня неразрешенной.

Наконец, пошла пехота. Именно по тому, как шли солдаты, сутулясь под тяжестью не очень тяжелых винтовок и тощих сидоров за спиной, как скупо улыбались измученными улыбками в ответ на наши приветствия, было видно, как они устали. Сильно устали. Очень сильно. И выглядели они не по-парадному: выцветшие гимнастерки, поверх которых были надеты скатки шинелей, на ногах редко у кого кирзовые сапоги, у большинства ботинки с обмотками. Лица, худые и почерневшие, цвета той земли, к которой они, наверное, прижимались, пробиваясь с боями в наш город.

Пехота, главная боевая сила войны, шла нескончаемым потоком: взвод за взводом, рота за ротой, батальон за батальоном…

– Да здравствует Советский Союз! Трэяскэ Униуня Советикэ! – звучали призывы по радио.

– Ура-а! – кричали пехотинцы вместе с нами, бессарабцами, которые отныне тоже являлись частью народа единого Союза.

Красноармейцы продолжали шагать, и вид у них был совсем не триумфальный. Люди с каким-то напряженным вниманием вглядывались в лица воинов, словно надеясь увидеть своих близких. Возможно, многим казалось, что они узнают в них родных: сыновей, братьев, мужей.

Молодые женщины подбегали к солдатам и протягивали им фрукты, домашнее печенье, хлеб, сало, брынзу, бутылки с вином, банки с солениями и прочей снедью. У кого что было, тем и делились.

Не слышно было песен в строю. Все устали.

Война уморила всех.

Дедушка Николай долго стоял на краю тротуара и тоже внимательно всматривался в лица красноармейцев. Я был рядом и слышал, как он тихо не то говорил, не то спрашивал кого-то:

– Где-то наш Вася? Живой ли?

Вася – сын дедушки. Мой отец.

Потом, заметив, что я смотрю на него, сказал:

– Твой отец такой же солдат. Где он сейчас, кто знает…

В это время подошел взвод пехотинцев, которыми командовал совсем молодой рослый лейтенант. Чернявый, крепкого сложения, он, наверное, чем-то был похож на моего отца. Дедушка быстро снял с плеча торбу и достал из нее что-то завернутое в серую бумагу. Оказалось – это арбуз, небольшой, килограмма на три с немного сморщенной кожурой.

Какие могут быть арбузы в марте месяце? Оказалось, у дедушки – могут быть. Это был квашеный арбуз.

– Сынок, – протянул он арбуз офицеру. – Возьми. Я специально берег это к тому дню, когда придете вы.

– Спасибо, отец! – Лейтенант принял арбуз и крепко обнял дедушку.

Солдаты шли и шли, и их шествие было нескончаемым. А дедушка все стоял и стоял у обочины и все махал проходящим поднятой рукой, и я видел на его усах повисшие капли слез.

Шествие Красной Армии продолжалось…

От Васи, точнее, моего отца Василия Николаевича, долго не было вестей.

Но он был жив.

Выживает тот, кто настроился выжить
(Советская Молдавия, 1945)

Хотелось гулять, но мать не разрешала. Причина была простая: стояли сильные морозы, совсем не характерные для наших мест, а у меня не было ни зимней обуви, ни теплой одежды.

Гулять очень хотелось. В последние дни непрерывно шел снег. Белым пухом укрыло наш двор, шелковицу, соседние крыши, деревья, улицу. Мир за окном изменился, что-то там происходило необычное и, наверное, интересное и веселое. Это было как праздник. Праздник настоящей зимы. Слышались разные голоса, среди них было много детских. А я сидел дома и был отрезан от всех радостей.

Наконец, мать раздобыла где-то пару яловых сапог. Сапоги были старые и окаменевшие от ветхости. Им было, наверное, лет сто, а может, и больше. Возможно, в них хаживал на турок один их моих прадедушек в те времена, когда молдаванами правил славный господарь Штефан чел Маре. Мама долго разминала их, мазала салом, отбивала поленом, чистила сажей. Сапоги были громадные, размеров на пять больше того, что мне было нужно, с загнутыми по-старинному носами, но выбирать не приходилось.

И вот мать начала обряжать меня для выхода на улицу. Из зимней одежды у меня было пальтишко, из которого я вырос еще год назад, да непомерно большая отцовская цигейковая шапка. На меня были надеты двое штанов, поверх рубашки мамин теплый платок, ноги вместо портянок замотали кусками тряпок и запихали в сапоги. А когда мать втиснула меня в пальтишко, несгибающиеся руки стали торчать в стороны, как палки. Вот так я был разодет.

Я напялил на голову шапку и вышел на улицу.

Было пасмурно, немного ветрено и морозно, но мне после прокисшего домашнего тепла поначалу показалось, что мороз небольшой. Снег был глубокий, и в своих востроносых сапожищах, как сказочный Иванушка-дурачок, я с трудом брел по целику, пока не вышел на дорогу, которая была немного наезжена телегами и санями. Воздух был колючий, но чистый, дышалось легко, и мне сразу стало радостно оттого, что я очутился в этом светлом и чистом мире. Хотелось прибавить ходу, попрыгать, помчаться галопом, однако неудобная одежда и непомерная обувь сковывали движение. Но все равно было хорошо.

На улице никого не было, и я побрел наугад, надеясь, что увижу кого-нибудь из сверстников.

Хорошо в такую погоду покататься с горы на санках, а по льду Реуцела – на коньках. У меня не было ни санок, ни коньков, но я надеялся, что на горке встречусь с кем-нибудь из ребят и меня прокатят. В конце магалы улица сворачивала к мосту, и там была довольно длинная и крутая горка, на которой копошилось несколько мальчишек с самодельными санками. Никого из них я не знал, поэтому сразу спустился к речке.

Там было веселее: на катке была настоящая куча мала. Несколько ребят постарше были на коньках, они солидно раскатывали по кругу, выписывая различные фигуры. Коньки у всех были, конечно, самодельные, сделанные из сосновых чурбаков с прибитыми снизу стальными прутами для улучшения езды. Среди катающихся были умельцы, которые могли выполнять такие фигуры, как скольжение ласточкой или пистолетом на одном коньке, скольжение задним ходом, и прочий «высший пилотаж».

Были на катке и мои знакомые – братья Морару и Жорка Баранец. Для них, так же как для меня, коньки были недоступной роскошью, но они вовсю катались на своих ботинках. Катание заключалось в том, что нужно было хорошо разбежаться и, посильнее оттолкнувшись, скользить по льду.

Между пацанами шло соревнование: кто дальше проедет по льду. Те, кто поопытнее, удлиняли путь разбега, начиная с берега. Они докатывались почти до противоположного берега. Я пару раз пытался разбежаться, но мне это удавалось не очень хорошо: я спотыкался, падал, на меня наезжали другие и тоже падали. Были, правда, и удачные попытки: иногда мне тоже удавалось что-то вроде разбега, после чего я несся по льду с огромной, как мне казалось, скоростью. Всё же здесь было, по крайней мере, весело…

Незаметно стемнело. На катке народу стало меньше, а потом и вовсе я оказался один. Я пару раз прокатился и хотел было тоже идти домой, но когда попытался подняться на горку, чтобы выйти на дорогу, ноги заскользили и я упал. Потом поднялся, опять попробовал идти, заскользил и опять упал. Я полежал немного, чтобы отдохнуть, но когда попробовал встать, почему-то опять упал. Полежал еще и с большим трудом встал. Ноги стали замерзать, потом холод стал проникать сквозь пальто, шапку.

Ноги почему-то держали плохо, к тому же я перестал их чувствовать. Теперь я просто стоял и не двигался…

Неизвестно, сколько бы я так простоял, если бы меня не нашла мать. Она схватила меня в охапку и бегом, напрягаясь из последних сил, понесла домой.

Дома она стащила злополучные сапоги, сняла многочисленные одёжки и начала растирать меня денатуратом и нутряным свиным салом – тем, что у нас было. Начали отходить от заморозки ноги и руки, я кряхтел от острой боли, но не кричал.

– Потерпи, потерпи, – приговаривала мама.

Потом она надела на меня сухую сорочку и штанишки, завернула в старый овечий кожух и положила на натопленную печь. Какое-то время мне удалось поспать, но к ночи начался сильный жар, все время хотелось пить.

 

А наутро сильно заболело горло так, что я не мог ничего глотать, и кружилась голова. Жар не спадал. Мама пробовала поить меня кипяченым молоком с медом, который принесла тетя Сеня. Ничего не помогало. Вдобавок начали болеть суставы ног и рук. Так продолжалось весь следующий день и ночь.

На третье утро дедушка Николай запряг в сани своего старого мерина Каштака и поехал в город за фельдшером.

Приехал фельдшер, очень большой и очень толстый старый еврей в белом халате, с мясистым в красных прожилках носом и отвислой нижней челюстью с редкими железными зубами. Помыв руки над тазиком, он попросил у мамы ложку и, прижимая этой ложкой мой язык, стал осматривать горло.

– Гнойное воспаление миндалин. Ангина, – констатировал фельдшер. – Нужно хорошо прополоскать горло растворами марганцовки и календулы.

Потом он запихал в свои волосатые уши резиновые трубочки и блестящий металлический кружок, в котором трубочки сходились вместе (стетоскоп), долго прикладывал к моей цыплячьей груди, время от времени хрипя и дыша на меня вонючим, прокуренным голосом: «Дыши!.. Не дыши!.. Дыши!» Потом обстукал сердце, легкие и, все больше хмурясь, взял меня за руку и долго считал пульс.

– Ну, что? Что скажете, господин фершал? – волнуясь, стал спрашивать дедушка Николай.

– Не господин – товарищ! – поправил дедушку фельдшер. – Пока явных признаков пневмонии не нахожу, но лёгкие мне не нравятся. Есть воспаление. Сердце тоже работает почти с тройной нагрузкой. При ангине это бывает и это опасно. Могут быть осложнения и пороки сердца.

– Что делать? С ребенком что делать?

– Будем лечиться. Я выпишу вам рецепт. Вы должны заказать медикаменты в аптеке, выкупить их и давать мальчику через каждые четыре часа. Каждый порошок нужно запивать кипяченой водой …

Еще он говорил, как и чем полоскать горло.

Потом старик вынул из своего саквояжа лист бумаги и, примостившись у нашего шаткого стола, стал писать. Исписанный листок он отдал дедушке. Тот, щурясь от напряжения, попробовал было прочитать и, ничего не поняв, спросил:

– Вы тут, что ли, по-румынски написали?

– Нет, все рецепты пишутся на латыни. Не волнуйтесь, в аптеке рецепты читать умеют. Они же объяснят, как употреблять медикаменты … А теперь мне нужно умыть руки.

Мать услужливо полила на руки фельдшера водой из кружки и подала ему свежий рушник. Он вытер руки, надел поверх халата длинное, такое же ветхое, как он сам, пальто, и, не прощаясь, пошел к выходу. Дедушка ушел с ним.

Мы остались с мамой. Появилась какая-то надежда, и вроде бы даже немного полегчало.

Приходили соседи: добродушная тетка Маруся с Мусей, крикливая бабка Флячиха, очень дряхлый и совсем глухой дедушка Иван. Потом пришла моя бабушка Маня. Каждый пытался меня утешить и каждый что-то с собой приносил: кто топленого молочка, кто – горячего борща, кто – сотового меда, а глухой дедушка передал маме несколько черных, как деготь, маленьких лепешек.

– Это пчелиный клей, – шепелявя беззубым ртом, кричал дедушка Иван. – Лепешки из клея надо привязать на горло.

Муся стала кормить меня наваристым борщом, но я не мог глотать. И тогда моя мама забрала у нее миску и услала подальше, чтоб не заразилась.

На ночь мама снова сделала мне компресс на шею и прилепила лепешки деда Ивана. Полночи я проспал спокойно, но под утро снова поднялась температура и я стал задыхаться. Мама заставила меня полоскать горло сначала марганцовкой, потом настоем календулы. Из глотки пошли сгустки крови и гноя. Но дышать стало легче. Когда полоскание закончили, я совсем обессилел и горло болело так, точно там все было изрезано. Вдобавок сильно тошнило и болела голова. С этого времени и в течение следующих четырех или пяти дней я не мог ничего есть и начал катастрофически худеть.

К вечеру дедушка Николай, наконец, привез большое количество разных порошков. В те времена главное лечение ото всего – были порошки. Дедушка долго объяснял маме, как надо использовать каждый медикамент. И мы тут же приступили к лечению.

Так прошло несколько дней. Горло понемногу унималось, болело не так сильно. Но я весь горел огнем, особенно ночью. Начали болеть колени, потом локти, потом плечи.

Кто-то сказал матери, что от суставных болей пользительны ванны из конского навоза. Мать быстро собралась и побежала к пивзаводу, где всегда было много подвод и лошадей. Через час она притащила полную корзину замёрзших конских катышков, растопила печь, вскипятила большой чугун воды, нашла во дворе старый полубоченок, промыла его и залила горячей водой конские катышки. Таким способом она приготовила баню. Дождавшись, чтобы раствор стал не слишком горячим, и для верности попробовав температуру воды локтем, мать быстро раздела меня и по шею погрузила в полубоченок. Острый конский запах перебивал все другие запахи, но я ощущал невыразимое блаженство и облегчение. Казалось, вот она – панацея, вот так и надо лечиться. Мать потом еще два раза купала меня в вонючей конской купели, у меня очистилось горло, легкие, стало легче дышать. Но какой-то бес сидел внутри меня и не отпускал.

Снова поднялась температура, все суставы воспалились, стали красными; через неделю они распухли, и я не мог уже ни встать, ни сесть, ни тем более ходить. Тошнило, кружилась голова, и я все чаще стал терять сознание.

Через неделю Павлик уже не мог встать с постели. Мама почти не спала, несмотря на то, что ее часто сменяли то тетя Сеня, то баба Маня. Суставы у него распухли и болели так, что он стонал почти не переставая. Но самое тяжкое началось после того, как у него от слабости и отсутствия питания начали атрофироваться мышцы. Это привело к тому, что сухожилия, как тугая резина, стянули ноги и руки больного и он не мог их разогнуть. Теперь стали болеть и конечности, которые состояли из костей, обтянутых кожей. Болело все, и больной все чаще пребывал в бессознательном состоянии. Чтобы хоть немного облегчить страдания, тетя Сеня придумала для него колыбельку с простынкой, на которой положили Павлика (тем более что сам он уменьшился до размеров почти грудного ребенка и лежал все время скрюченный). На простынке его легче было переворачивать. А он поминутно стонал и кричал: «Поверни! Поверни!!» Так было в течение второй недели его болезни.

Потом, когда периоды пребывания больного в бессознательном состоянии стали почти постоянными, все чаще слышалось: «Поверни! Поверни, тебе говорю! Поверни, ё… твою мать!.. Не так, не так больно, манда собачья… Почему ты делаешь мне больно? Круща мэти!..[1] Поверни! Нет, не так! Ах, ты, пся крев![2] Ты нарочно бьешь меня по ногам!.. Вот я скоро поднимусь и встану! Вот я встану и покажу вам, жандармы румынские, фашисты!..» И так далее и тому подобное. Весь этот специфический репертуар выливался на голову чаще всего бедной матери, которая тихо плакала и звала его: «Ну, встань, встань, золотой мой!» Она почти не отлучалась теперь от своего сыночка, а он, не приходя в сознание, продолжал поливать ее грубой мужицкой матерщиной.

Взрослые долго потом дивились, где примерный мальчик, «хлопчик с золотою головкою», как звал его отец, мог набраться таких забористых и поганых слов, причем на нескольких языках, включая цыганский и иврит. Взрослые явно недооценивали интернациональный уровень уличных контактов юных сорванцов, которые ежедневно общались на множестве языков и наречий.

Так продолжалось несколько дней. Когда Павлик приходил в сознание, ему торопились засыпать в рот множество порошков и после этого начинали кормить. Больной начал понемногу есть жиденькие супчики и каши. Горло почти перестало болеть, температура спала, но больной продолжал лежать в позиции эмбриона, изнемогая от дергающих суставных болей. Павлик таял на глазах. Казалось, никакое лечение не впрок.

И тогда дедушка Николай снова привез старого фельдшера. Мельком глянув на больного, тот сразу сказал:

– Немедленно в больницу, – и тут же стал выписывать направление на стационарное лечение.

Родня в панике засуетилась. Все захлопотали, засобирались.

Однако появилась надежда.

Вечером, при приеме в городскую больницу, Павлика осмотрел дежурный врач, худощавый мужчина лет сорока с изможденным лицом, и велел положить мальчика в первую палату терапевтического отделения. Больной был признан очень «тяжелым», и матери было разрешено находиться при нем в качестве сиделки.

Утром во время обхода врачи собрались у постели больного. Их было трое. По сути, консилиум. Врачи внимательно осмотрели мальчика. Это были, как потом выяснилось, известные личности, ведущие врачи: доктор Кошелев, осанистый мужчина с черным ежиком, выбивающимся из-под крахмальной белой шапочки, и суровым медальным профилем, и – доктор Юхим, рыхловатый очкарик с одутловатым багровым лицом, небрежно нахлобученным на лысую голову белым колпаком и халатом, едва укрывающим его толстую фигуру. Третий, доктор Петряк, малозаметный худощавый пожилой мужчина, молча, не вмешиваясь, следил за действиями своих коллег. Потом они втроем о чем-то вполголоса совещались. Их язык был недоступен для окружающих, но мама все же уловила: «ревматизм» – слово, которое звучало чаще других.

1Молдавское ругательство.
2Польское ругательство.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru