Откуда появилась страшилка о деревянных человечках, никто не знал. Но каждому ребенку нашей магалы было известно, что в ближнем лесу обитают необычайно злые существа, похожие на людей, но на самом деле – деревянные. По слухам, после захода солнца они выходят из леса и тех, кто попадается, могут поймать и загрызть до смерти. Спасало только то, что на своих деревянных ногах эти злобные твари передвигались, как на ходулях, и бегать не могли. Отличительной особенностью человечков были каски на их деревянных головах. Находились даже очевидцы, которые уверяли, что держали эти каски в руках. Высказывались предположения, что их потеряли деревянные человечки.
С северной стороны наша окраина, или магала Берестечко, была отделена от остальной части города речкой Реуцел, а вдоль южной холмистой стороны на несколько километров тянулся тот самый лес, который казался нам загадочным и страшноватым. В обычных лесах водятся всякие звери: лисицы, кабаны, волки. В нашем лесу таких зверей не было, но мы, мелкота, ходить в лес побаивались из-за деревянных человечков. По этой причине выбирали для игр холмы, овраги и луга безлесной западной стороны, где были выпасы для коров и коз.
Мы играли в лапту, догонялки, жмурки, чику. Иногда в погожий день собиралась большая ватага. Приходили братья Донцовы, Жорка Баранец, Люба Грумеза, братья Морару, Ванда Ямпольская и много других ребят и девчонок. Больше всего я радовался, когда приходили те, с кем я дружил: Иван Бурдужан, Валька Бачинин и соседка Муся, или Маруся Иванова. Когда собиралось много народу, можно было поиграть в какую-нибудь серьезную игру вроде сыщиков и бандитов.
Перед игрой надо было разделиться на две команды. Дело это непростое. Сначала выбирали вожака сыщиков: большинство было за Ивана Бурдужана, которому было одиннадцать лет, но почитался он в нашем сообществе как честный и справедливый пацан. Вожаком бандитов безоговорочно выбирали плутоватую и хитрющую полячку Ванду, высокую девочку лет тринадцати с огненно-рыжими волосами.
Потом начиналась жеребьевка: каждый выбирал себе пару, но с таким расчетом, чтоб напарник после дележки попал в команду противника. Я обычно выбирал Жорку, который мне не очень нравился; мы сговаривались, кто кем будет, и, обнявшись друг с другом – такой порядок, – шли к вожакам.
– Матка-матка, чей допрос? – в один голос спрашивали мы у вожаков.
– Мой допрос, – отвечал Иван, если была его очередь.
– Что выбираешь: советского летчика или румынского жандарма?
Если Иван выбирал советского летчика, то, нетрудно догадаться, в его команду попадал я, а если – жандарма, то Жорка.
Игра могла продолжаться очень долго и так затягивала, что невозможно было остановиться. Бывало и так, что мы прекращали играть только тогда, когда слышали щелканье бича: значит, был уже вечер и Васька Кривой гнал козье стадо домой.
– А ну, шпана, по домам! – кричал Васька и резко взмахивал двухметровой плетью, извлекая оглушительный звук выстрела. – По домам! Не то попадетесь деревянным человечкам. Они вот-вот выйдут на охоту.
Васька, козий пастух, был не местный, а из дальнего села, где жили кацапы – так называли русскоговорящих переселенцев, большая часть которых были старообрядцами. Васька был из них, но, судя по образу жизни, он не придерживался строгих канонов старой веры: курил махорку (страшный грех!), сильно матерился на русском и румынском языках, не прочь был пригубить стаканчик самогонки. Весной он появлялся в нашей магале, обходил дворы, где еще была какая-то мелкая рогатая живность, сговариваясь с хозяевами.
По утрам с восходом солнца Васька громко хлопал своим бичом, сбивая своенравных животных в стадо, и гнал их на пастбище. Было ему лет девятнадцать, может, двадцать. На круглом лице его начинали прорастать жиденькие усишки и несколько волосин бороды, которые он, как принято у кацапов, не брил. Ходил он, сильно припадая на правую, вывернутую наружу, ступню, за что и прозван был Кривым.
Денег почти ни у кого из владельцев коз не было. Поэтому пастушил Васька за еду и ночлег, и по окончании сезона с ним рассчитывались тоже натурой: кто козьим сыром, кто салом, кто одеждой.
Васька был чужаком в нашей магале, у него не было ни друзей, ни приятелей. Взрослые считали его порченым, а мы, малышня, побаивались и сторонились его. Но разными хитростями он все же приманивал к себе, и время от времени мы общались с ним.
Главной приманкой было то, что Васька знал много интересных историй. Да и рассказчик был редкостный. Обычно, когда пацанва рассаживалась вокруг него, он доставал из кармана брезентовой куртки мешочек с махоркой, сворачивал толстую козью ножку и, не торопясь раскурив, начинал повествование. Он обстоятельно, со всякими страшными подробностями рассказывал о ведьмах, чертях и домовых, уверяя, что сам был участником многих приключений и не раз видел всякую нечисть. Нередко выяснялось, что ведьмами были его близкие знакомые и даже родственницы, а с оборотнем, дядькой Матвеем, он даже как-то возил жито на мельницу. Изредка Васька прерывал свой рассказ и, обращаясь к кому-нибудь из слушателей, ласково говорил:
– Борьця, будь другом, заверни вон ту козу к стаду. Долбани её палкой по рогам.
«Друг Борьця», он же Борик Донцов, пулей мчался к непослушной козе и быстро пресекал ее антиколлективные поползновения, используя длинную Васькину палку-герлыгу.
По возвращении Борика ждал щедрый «подарок»: Васька протягивал ему свою козью ножку и разрешал затянуться раза два-три. Семилетний Борик, польщенный таким вниманием к собственной персоне, затягивался махорочным дымом, кашлял с непривычки, на что Васька замечал:
– Молодец, крепкий казак. Атаманом будет.
Через Васькину школу приобщения к тайному обществу курильщиков махорки прошли почти все пацаны. Я не был исключением. Само курение не доставляло никакой радости, наоборот, в первое время было противно, некоторых тошнило. Счастье было в другом: публично тебя удостаивали похвалы и признавали достойным быть равным среди равных, способным на действие, которое позволено только взрослым, – курение. Курение не считалось пороком, оно было неким символом самостоятельности и одновременно принадлежности к обществу сильных мужчин.
В устах Васьки Кривого легенды о деревянных человечках обрастали новыми и новыми подробностями. Он рассказывал, как однажды – дело якобы было совсем недавно, в позапрошлом году, – на его глазах трое деревянных человечков напали на стадо коз, поймали одну, разодрали на части и тут же сожрали. «Звали ее Зойка. Когда ее поймали и начали раздирать, она страшно кричала, – повествовал со слезой и дрожью в голосе Васька. – Как она кричала! Как она, бедная, кричала! Прямо как человек».
Но однажды произошла история, которая напугала меня и моих корешков и сильно подорвала веру в Васькины рассказы.
Мы слушали очередную Васькину байку и не заметили, как пошел дождь. Из пацанов нас было трое: Иван, Валька и я. Дождь усилился, и Васька Кривой на этот раз никого не стал ни о чем просить, сам побежал, хромая, за козами и через некоторое время с руганью и матом загнал их в овраг, где животные, повинуясь какому-то инстинкту, сбились в единую плотную массу.
Дождь все припускал, а на каждом из нас кроме сатиновых трусов не было ничего. Бежать до дома – далеко. Надо было где-то прятаться. По краям оврага рос мелкий орешник, и мы втроем забились в него.
Так прошло около получаса. Небо заволокло черными тучами, которые временами разрывались такими зигзагами молний и такими мощными раскатами грома, что каждый из нас готов был со страху молиться всем силам небесным.
Наконец дождь понемногу стал утихать. Но было темно так, будто наступил поздний вечер. И резко похолодало.
Васька, в отличие от нас, был экипирован неплохо: на нем помимо рубахи и штанов была брезентовая куртка и на голову накинут холщевый мешок, сложенный в виде капюшона. Время от времени он, ковыляя, куда-то удалялся, потом, заглянув к нам в орешник, обеспокоенно говорил:
– Ох, братки мои, чего-то мне не по себе.
Вид у Васьки был необычный, внушающий тревогу.
Что-то нехорошее то ли затевалось, то ли уже происходило…
Дождь продолжал моросить, но казался более холодным, чем раньше. Козье стадо стояло смирно, не двигаясь. Васька с озабоченным лицом опять уходил и приходил и все охал, глядя, как мы жмемся друг к другу, чтобы согреться.
– Что делать будем? – причитал он. – Боюсь я за вас. Как бы эти проклятые деревянные люди не появились.
Артист он был еще тот.
От холода и Васькиных причитаний у меня начался колотун. Нагнал-таки он на нас страху.
Васька опять куда-то уковылял, но не прошло и минуты, как он закричал сумасшедшим голосом:
– На нас напали! На нас напали! Вот они, звери, я их вижу!
Мы с ребятами сидели в кустах, не шевелясь. Нам совсем не было видно, что там наверху происходит.
А Васька бегал где-то поблизости от оврага и кричал:
– Вот они, гады страшные! Они идут на нас! Пацаны, прячьтесь, я вас в обиду не дам. Пацаны, не высовывайтесь!
Мы не то что высовываться – дышать боялись.
– Пацаны! – истерически кричал Васька. – Я начинаю бой. Я забросаю их поганые каски камнями… Ну, твари злобные, получайте!
Наверху слышалась непонятная возня, матерщина и истошный Васькин крик:
– Га-а-а-ды! Они бросают в нас каранидами (осколками кирпича).
И мы на самом деле слышали, как где-то рядом шлепались о листья орешника увесистые каменюки.
Совершенно невозможно было представить, чтобы дикие звери, а не люди, обладали способностью бросать какие-то предметы. Но кто это мог быть? Кто? Понять было невозможно.
Рядом с нами продолжали падать камни, что-то долетало и до нас. Было больно, но страшно было не от этого, а от неизвестности – что же происходит на самом деле?
– А-а-а, – заорал вдруг наш защитник. – Меня ранили!.. Но я буду сражаться до конца.
И он начал выкрикивать румынские ругательства:
– Крушиа мэти! (Крест матери твоей!) – Как будто те, с кем он вступил в противоборство, русского языка не понимали, а румынский почему-то должны были знать. – Ну, держитесь! Я вам покажу!
Не знаю, что там после этого падало на каски противника, но на наши головы посыпался град мелких камней из глиняных осыпей, которых вокруг было множество.
– А-а-а, морды пога-а-а-ные! – воинственно орал Васька. – Вы на моих пацанов! Вы на моих братьев!.. Ну, получайте, га-а-а-ды!
Сражение продолжалось еще некоторое время и, возможно, затянулось бы надолго, однако после того, как мы еще несколько раз были обстреляны залпами камней и от одного из попаданий у меня начала вздуваться на голове шишка, друг мой Иван заматерился и тихо сказал:
– Ну все, гата. Больше не могу. Рвем когти.
Мы отползли на дно оврага, крадучись, прошли с полсотни метров, вылезли на мокрую равнину и, шлепая босыми ногами по лужам, изо всех сил припустили к родной магале. Все слабее и слабее мы слышали Васькины крики. Где он был и с кем еще воевал, мы так и не узнали.
Наконец показались ближние хаты нашей окраины.
– Все живые? – переведя дух, спросил Иван.
– Живые, – ответили мы с Валькой.
– Голова болит? – спросил он меня.
– Болит.
– Мне тоже пару раз попало по голове.
Мы всё еще не могли опомниться от пережитого.
Дождь прекратился. Нужно было расходиться по домам, но что-то оставалось еще недоговоренным, невыясненным.
– Брехня все это, – наконец сказал Иван.
– Что – брехня? – спросил Валька.
– Брехня. Нету никаких деревянных человечков.
– А как же все то, что было сегодня?
– Не знаю, – задумчиво проговорил Иван, – но мне кажется, что это все подстроил сам Васька.
Иван был не только самый старший из нас, но и самый рассудительный. Однако после всего, что произошло с нами, мы не знали, что и думать.
Мы уныло поплелись по домам, но история с деревянными человечками на этом не закончилась. Она получила совершенно неожиданное продолжение! Оказывается, не все было брехней.
Когда я, наконец, явился домой, мать при виде меня бессильно опустилась на табуретку:
– Что случилось? Ты весь грязный и побитый!
Я невнятно ответил, что мы играли в поле, потом Васька Кривой рассказывал разные истории, но на нас напали…
– Да что же это за игры такие? Вас били, что ли?
– Бить не били, – начал я объяснять. – Но нас с пацанами забросали камнями.
– Кто это был?
– Васька кричал, что это были деревянные люди в касках.
– В каких еще касках?
Мать еще пыталась что-то выспросить у меня, но я не мог ничего толком сказать. Тогда она налила большой таз воды, отмыла меня с куском хозяйственного мыла, смазала шишку на голове йодом, накормила и уложила спать.
А утром следующего дня, задав корм поросенку и курам, мать велела мне собираться:
– Надо нарвать травы для курочек. Ты мне поможешь.
Она взяла серп и мешок, и мы пошли. Я думал, мы пойдем в поле, но мать выбрала тропинку, которая вела в лес. Я шел с некоторой опаской, но мать была совершенно спокойна, и ее спокойствие передалось мне.
Солнце поднялось высоко и уже припекало, но в тени деревьев было прохладно и хорошо. Лес был не густой, в основном акациевый, но попадались и молодые дубки, клены, одичавшие яблони и вишни, березки, верба, кусты орешника-лещины.
Мы быстро нарвали, мать – серпом, я – руками, полмешка травы, и можно было возвращаться домой. Но мать все дальше углублялась в лес.
– Сейчас, – сказала она, – я что-то тебе покажу.
Мы ушли довольно далеко от магалы. Вскоре лес начал редеть, и мы вышли на огромную поляну. Но – что это?
Перед нами открылась удивительная картина: на большей части поляны стояли длинными рядами кресты. Кресты были деревянные, некрашеные, высотой с метр или чуть больше, они идеально ровными шеренгами тянулись далеко в лес.
– Что это? – спросил я маму.
– Это немецкое кладбище, здесь во время войны хоронили немецких солдат.
Но самое поразительное, что я увидел – это каски. На каждом кресте сверху была надета серая немецкая каска. Их было много. Очень много. Я никогда не видел столько крестов с нахлобученными на них касками.
– Вот они, твои каски, – сказала мама.
Кажется, я начал понимать: каски, деревянные кресты… Вид у них был довольно зловещий.
Так это же – деревянные человечки, наконец догадался я. Точно. Это они, только неживые…
Но кто-то догадался их одушевить и превратить в злобных тварей…
Так была разгадана тайна главной страшилки нашей детворы.
– Теперь ты все понял? – спросила мама. – Кресты с касками, правда, похожи на человечков. Но бояться их не надо. Они были страшными, когда были живыми. Немцами. А деревянные они уже не опасны.
И мы пошли домой.
А Васька Кривой все же проболтался. Однажды в конце лета, находясь в состоянии подпития, он стал рассказывать о своих подвигах и не мог удержаться, чтобы не похвастать, как разыграл пацанов, инсценировав нападение на нас деревянных человечков, и какого страху он нагнал на нас.
Мы понимали, что Васька человек нехороший и даже подлый. Однако время от времени он снова заманивал нас своими сказками и завиральными историями. И мы снова садились кружком вокруг него и слушали его треп.
Фантазер он был еще тот.
Война окончилась, но отец все еще был в армии. Он писал, что служит в комендатуре Берлина.
Почти каждый день с восходом солнца мать уходила на заработки. Чаще всего это была работа в поле: либо у дедушки Николая (ему был выделен клин около двух десятин земли), либо у престарелых или одиноких соседей. Работа была крестьянская, хлеборобская, к которой мать привычна с детства. Рассчитывались с ней кто чем мог: зерном кукурузы, ржи, пшеницы, брынзой, салом, овощами, фруктами, молоком, иногда, поздней осенью, мясом и салом. Особенно много помогал нам дедушка.
Я оставался дома один.
– Ты остаешься за хозяина, – наказывала мать. Это означало, что я не должен был уходить со двора.
Пребывание дома предполагало ничегонеделание и скуку, но я не скучал. У меня была своя компания: поросенок, который жил в просторном ящике на подстилке из соломы, и кот Васька. Я залезал к поросенку в ящик, и он тут же опрокидывался на спину и подставлял мне свое розовое брюшко: «Почеши». Я почесывал его, и он начинал умиротворенно хрюкать и теребить пятачком мое ухо. Через какое-то время кот Васька присоединялся к нашей компании, прыгал в ящик и тут же выгибал свою спину, чтоб погладили. У нас была полная идиллия.
Затем мы с моими животными начинали играть в больницу. Я изображал доктора, а поросенок и кот – пациентов. Поскольку в нынешнем году я болел довольно долго, и лечили меня всевозможными снадобьями в порошках, в доме скопилось много бумажек из-под порошков. Я брал пустые бумажки и наполнял их «лекарством» – крупой кукурузы. Поросенок в нашей больнице «болел» животом, и «доктор» давал ему порошки с крупой кукурузы, а у кота, как у меня еще недавно, была «ангина», и он получал «микстуру» – чайную ложечку молока. «Больным» очень нравились процедуры такого «лечения», и они с удовольствием принимали свои «лекарства».
Мы могли, с обязательными перерывами на тихий час, играть целый день, и когда приходила мама, все были довольны жизнью: и кот Васька, и поросенок, и, конечно, я. Мама с удивлением спрашивала:
– Сынок, как ты тут один, целый день?
И я говорил одно и то же:
– Я был не один, у меня хорошая компания.
Иногда приходили мои друзья: Иван и соседка Муся, и мы играли в семью. Иван, как старший по возрасту, был «отцом», а мы с Мусей – его «детьми». Первым делом мы начинали строить свой «дом». В ход шли две имеющиеся табуретки, единственный стул, пустые мешки, старые платки и другое тряпье. После постройки «дома» мы залезали в него. Было тесно, каждый дышал в затылок или в ухо другому, но нам было хорошо: мы пребывали в своем «доме», который, казалось, защищает нас. Мы могли сидеть в «доме» довольно долго, но Иван вылезал первым и говорил:
– Пора обедать.
Мы начинали суетиться. Муся приносила из дому – она жила с матерью рядом с нами – либо большую плацинту с тыквенной начинкой, либо кусок мамалыги с брынзой. Я доставал то, что мне оставляла мать: мамалыгу и бутылку кипяченого молока. Иван выкладывал на стол хлеб, абрикосы и сливы из своего сада, потом, как старший, делил все на три равные кучки, и мы садились обедать.
Через некоторое время после обеденного перерыва начиналась игра в школу. Иван перешел во второй класс и умел читать и писать. Мы с Мусей как неграмотные «дети» были зачислены в первый класс, Иван был нашим «учителем». Писать было не на чем, поэтому в ход шло все, что можно было найти: обрывки оберточной бумаги, старые газеты. Карандашей тоже не было, Иван просто выковыривал из печки твердые черные угольки и ими писал. Вероятно, он хорошо помнил, как его в первом классе учили грамоте, потому что вместе с изучением букв, например «А» и «М», он тут же учил нас складывать буквы в слоги и слова, и уже после первых занятий мы умели читать слово «мама».
Иван был хорошим выдумщиком и к обязанностям «учителя» подходил серьезно. После урока грамоты он проводил урок сказок и начинал рассказывать нам, «ученикам», все, что читал сам и слышал в школе. Потом после «перемены» мог начаться урок арифметики, и так продолжалось до тех пор, пока не приходила мама. Наш семейный «дом» быстро разбирался, вещи водворялись на свои постоянные места, и гости расходились по домам.
Мать никогда не выказывала своего недовольства, даже если что-то было не так.
В погожие дни мы с Иваном и Мусей ходили за город, на речку Реуцел, купались, играли.
По воскресеньям мать не работала. «Грех», – говорила она. Иногда мы с ней ходили в церковь, а после утренней службы – на базар, который назывался «толкучкой».
На толкучке было людно. Казалось, все население города столпилось на огромном пустыре в центре города, чтобы что-то продать или купить. Здесь было также много крестьян из окрестных сел: они чуть свет кто пешком с торбами, кто на каруцах прибывали на базар по всем шляхам – кишиневскому, флорештскому, рышканскому, глодянскому, фалештскому. Много было и цыган: они торговали самодельными гребешками, красивой конской сбруей, коваными топорами, серпами, молотками и прочим железом, – люди говорили, что все изделия цыганских ремесленников высокого качества. А цыганки то и дело приставали с гаданием или бродили небольшими группами в поисках ротозеев, которых можно обдурить или у которых можно что-нибудь стащить.
Время было послевоенное, и бедность большинства бессарабцев, таких как мы с матерью, граничила с нищетой, поэтому и выбор товаров не отличался особым разнообразием. Мелочь и всякое барахло выставлялись прямо на земле на подстилках из ткани или бумаги. Здесь, среди ржавого довоенного хлама, можно было найти вещи, нужные для хозяйства: от гвоздя, болта, молотка до столярного и слесарного инструмента.
Одежду, в основном поношенную, продавали с рук. Некоторые продавцы со своими тряпками были очень нахрапистыми, не давали проходу, приставали, совали в руки свой товар и требовали назвать свою цену.
Небогатый набор продуктов продавался тоже с рук. Лето было необычайно засушливым, был недород, особенно по зерновым. Товаров было немного, и продавались они по так называемым коммерческим ценам, совершенно недоступным для большинства покупателей. Буханка черного, как деготь, хлеба стоила сто рублей – сумасшедшие деньги. Полукилограммовый брусочек сала стоил еще дороже. Несколько скорбного вида теток продавали пшеницу и рожь в мисочках. Овощей и фруктов вообще не было, хотя стоял август – время сбора плодов.
Дальше располагались повозки с бочками: здесь торговали домашним вином урожая прошлых лет. Говор был, в основном, молдавский: лучшие вина делали в молдавских селах.
– Пофтим, ун пагар де вин! (Пожалуйста, стаканчик вина!) – весело предлагал пожилой усатый виноторговец.
Другие торговцы были не менее приветливы. Каждому желающему купить хотя бы литр вина наливалось для пробы полстопочки. Тех, кто проявлял интерес к пробам и доходил до последней бочки в ряду, обычно уже потягивало на подвиги, песнопения и прочие проявления высоких чувств.
По пути увидели небольшую шевелящуюся толпу. Что такое? Оказывается, мужики поймали вора: залез к кому-то в карман. Били толпой. По-крестьянски старательно, но без особой злобы. В последние годы дармоедов и ворья расплодилось изрядно. Били для назидания другим.
Когда битье закончили, толпа мгновенно растаяла, а на желтой глинистой земле остался лежать щуплый босоногий парнишка лет восемнадцати в испачканной сорочке и рваных черных галифе. К нему подошли две сердобольные женщины, которые приподняли его. Он смотрел куда-то вдаль безумными глазами, из носа его текла кровь. Ему оказали посильную помощь. Чуть поодаль стоял милиционер в белой гимнастерке с большим револьвером на боку. Он старательно делал вид, что ничего не замечает.
Дальше шел ряд горшечников. В нескольких арбах с высокими бортами, рядами, аккуратно упакованные в солому, стояли глиняные кружки, миски, горшки емкостью от литра до одного, двух и даже трех ведер. Здесь же были выставлены детские глиняные свистульки. Мы остановились у одной арбы, и мать спросила у краснощекой приветливой молодицы, откуда вся эта красота.
– Мы з Окраины, тут нэдалэчко, з пид Хмельницкого, – ответствовала украинка.
– Знаю ваши места, бывала там. Хорошие там люди, – говорила мама. И мы поспешали дальше, пожелав молодице успехов.
Маму интересовал скот. Дальше на пустыре вплоть до самой Цыгании шла торговля поросятами, овцами, козами, коровами, волами. Мать с любопытством приглядывалась к овечкам, гладила их волнистые спины. Те благодарно блеяли, вскидывая свои сопливые мордочки. Мимо коз мы прошли быстро, не обращая внимания на бородатых животных: в нашей родове к козам относились пренебрежительно. Крупное рогатое поголовье было представлено худыми от бескормицы мосластыми коровами и телушками бурой, черной и пестрых мастей. Мать долго стояла возле них, явно любуясь и вздыхая: корова стоила в те времена целое состояние. Нам ли, голытьбе, думать о покупке коровы? И все же, несмотря ни на что, мать тайно мечтала о своей корове, при всем несоответствии наших возможностей такой мечте.
Оказалось, однако, что некоторые мечты имеют свойство сбываться.
В один из воскресных дней наше хождение по толчку затянулась дольше обычного. Мать встретилась со знакомыми селянами и не могла удержаться от расспросов. Крестьяне рассказывали о своей жизни, о наделах, которые им достались при дележе земли, о тревоге за урожай этого года. Лица людей были озабочены: как выживать при такой засухе? Многие, став владельцами наделов, начали обзаводиться скотом: овечками, лошадьми, а некоторые – и коровами. А чем кормить скот, если травы высохли, соломы мало, а других кормов нет?
Как понял Павел много лет спустя, это были первые заботы и надежды недолгого послеоккупационного периода, когда бессарабский крестьянин поверил в лозунг «Земля – крестьянам» непосредственно перед этапом коллективизации. К сожалению, позднее, после страшного голода 1946–1947 годов, когда всех начали загонять в колхозы под угрозой раскулачивания, радости сменились разочарованием, страхом и даже злобой.
И только в 1960-х годах, когда колхозы стали на ноги, крестьянин вновь почувствовал себя сытым, обеспеченным и более-менее довольным.
Вернулись мы домой после полудня и обнаружили, что на нашем подворье происходит что-то необычное: на завалинке дома сидели какие-то люди, у дерева шелковицы на привязи паслась чья-то телка, которая успела накакать на наш огород.
– Ну, наконец явились, – произнес, вставая с завалинки, невысокий человек. – Мы заждались.
– Тато, мамо! – тонко вскрикнула моя мать, узнав родной голос, и бросилась в объятия гостей.
Оказалось, это были мамины родители – мои дедушка Харлампий и бабушка Кассандра. В их доме в селе Молдаванка я родился и прожил первые месяцы своей жизни. Потом мы с отцом и матерью уехали из Молдаванки в город и больше с дедушкой Харлампием и бабушкой Кассандрой не виделись. А они продолжали свое житье в селе. Вместе с ними жили их младшие дети – мои тетки и дядя.
Дедушка был еще нестарый, плотного сложения крепыш, с выдубленным солнцем, ветрами и дождями конопатым лицом и седыми волосами. Бабушка Кассандра, напротив, была очень худой и выглядела изможденной. У нее было удлиненное лицо красноватого цвета с выпирающими скулами и большими глазами цвета чернослива. Голова ее была покрыта, несмотря на жару, двумя платками: белым, ситцевым, и поверх него серым, шерстяным. На ногах дедушки и бабушки была необычная обувка – остроносые лапти из сыромятной телячьей кожи – постолы.
– А это кто такой? – обратил на меня внимание дедушка.
– Это ваш внук Павел, – объяснила мама.
Я подошел к дедушке. Он обнял меня и поцеловал в лоб.
– Гарный хлопец. Да еще с самовязом. – Дедушка достал из огромной торбы горбушку ржаного хлеба и протянул мне:
– Бери, это от зайца.
– От какого зайца? – поинтересовался я.
– От дикого, – с серьезным видом начал объяснять дедушка. – Сегодня рано утром встретили мы в поле зайца. Он сидит себе на меже и ест хлеб. Я попросил у него горбушку, а заяц спрашивает: «Зачем тебе?» Я говорю: «Иду в гости к внуку». Заяц подумал, подумал и отдал мне хлеб.
– Диду, а разве зайцы разговаривают по-человечьи?
– Зайцы – нет. А мы с ним не по-человечьи говорили, а по-заячьи.
– Хитрите вы, диду, – сказал я, догадываясь, что дедушка шутит. – Но хлебчик вкусный. Я давно такого не ел.
– Как вы добирались до нас? – спросила мама.
– А мы вышли из Молдаванки до восхода солнца, – объяснил дедушка, – и пошли не шляхом, а проселками, через Старую Обрежу. Так ближе. К полудню были уже в городе.
– Тато, это же больше двадцати километров. И вы совсем не молоденькие. Какая нужда заставила вас с телкой идти в такую даль?
Дедушка с бабушкой хитро, как заговорщики, переглянулись, но сохраняли молчание.
– Вы что, телку привели на продажу? Да? – допытывалась мама.
– Пойдем, поближе посмотрим нашу красавицу, – вместо ответа предложила бабушка Кассандра.
«Красавица» паслась у забора, где нетронутая трава не сильно пожухла и была еще густой. Телка была необычного окраса: оранжево-бурые пятна на фоне чистой белой шерстки покрывали ее стройный корпус. Маленькое, как и положено телушке, девственно розовое вымечко было покрыто белым пушком. Крепкие мосластые ноги опирались на аккуратные копытца. Голову ее украшали небольшие рожки, а широченный лоб – большое белое пятно – звезда.
Телка была в самом деле красавицей. На людей она не обращала никакого внимания, спокойно пощипывала траву, время от времени отмахиваясь от мух и оводов крепким хвостом с метелочкой на конце.
– Ну, как вам наша телка? – спросила бабушка.
– Очень хорошая, – глубоко вздохнув, ответила мама.
– Как ее зовут? – спросил я.
– Ее зовут Флорика, что по-молдавски значит «цветочек».
.
Мало кто из городских соседей мог себе позволить держать корову или телку. Во время войны оккупанты, а потом и Красная Армия реквизировали большую часть лошадей и коров. После войны у большинства горожан доходы были совсем мизерные: большая часть предприятий не работала, заработков не было. А вот селяне, кормившиеся с земли, без скотины жить не могли. Не хватало промтоваров, люди ходили в рванье, но скотом начали обзаводиться. Пока не началась засуха.
– Недавно, – объясняла бабушка, – мы водили Флорику к быку. Так что она свое отгуляла, и на будущий год после отела станет настоящей коровой. И даст молочка.
– Да, – откликнулась мама. – Хорошая будет корова.
Она снова вздохнула.
– Докия! – вступил в разговор дедушка. – Послушай, дочка, что скажу. Мы видим, как вы с Павлушей живете. Бедно вы тут, в городе, живете. Мы в селе тоже не богатеем, но, по крайней мере, пока не голодаем. Недавно скосили жито и пшеницу, – молотить нечего: колос пустой. Но надеемся на кукурузу, может, соберем еще.
Дедушка задумался, помолчал немного, а потом сказал:
– Нам трудно, а вам тут еще труднее. Решили мы с матерью помочь тебе. Мы привели эту телицу на твой двор и отдаем ее в твои руки. Тебе и нашему внуку.
– Как – мне? – изумилась мама. – А как же вы?
– У нас остается Ружана, мать Флорики. Она добрая корова. Нам хватит.
И тут моя мама не выдержала и, отвернувшись от всех, тихо заплакала.
Дедушка молча обнял ее и прижал к себе.
Потом все пошли в хату, и Флорику оставили в покое.
Я быстренько сбегал на соседнюю улицу и сказал дедушке Николаю о наших гостях из Молдаванки. Вскоре дедушка Николай, баба Маня и тетя Сеня были у нас.
Мама хлопотала на дворе у печки. Она сварила целый казан молодой картошки и чугунок мамалыги: родни собралось много. Все это было выставлено на стол. Бабушка Кассандра тоже достала краюху хлеба, а баба Маня – кусок брынзы, и, помолясь – без молитвы в нашей родове за стол не садились, – все большое семейство приступило к вечере.