Что в особенности бросалось в глаза, но чего я тогда не замечал, это необыкновенное количество полиции в спектакле. У всех входов и выходов стояло по два жандарма. У главного подъезда или балкона стоял целый взвод.
Перед началом пантомимы я подошел к моему креслу и оглянулся назад. В 4-м ряду сидел мой двойник. Я иначе не могу назвать человека, который необыкновенно походил на меня, но очевидно был многим старше моих лет.
– Кто это? – спросил я моего соседа, Петю Д.
– Какой-то чужой, приезжий… А не правда ли, он удивительно похож на тебя?
Мой двойник почтительно разговаривал со своим соседом, высоким блондином с большими усами и баками. На обоих статское платье сидело как-то неуклюже, по-военному.
Вдруг он встал и пошел вон из залы. Я отправился вслед за ним и старался не потерять его из виду. Он вышел в сени и затем вдруг исчез сквозь маленькую дверь на балкон.
Я бросился за ним.
Дверца выходила на двор балагана, и мой двойник направлялся, как мне казалось, к той наружной галерейке, которая начиналась от кассы.
Он прошел не более десяти шагов и остановился.
Я поравнялся с ним.
– М. Г.! – спросил он меня резко. – Куда вы идёте?
– Куда мне нужно… – ответил я ему довольно грубо и продолжал свою дорогу.
– Жандарм! – закричал мой двойник.
И вдруг, словно из-под земли, явилось не только двое жандармов, но с ними ещё двое казаков.
– Взять его! – сказал двойник повелительно и указал на меня пальцем.
И тотчас же меня подхватили под руки.
Кровь кинулась мне в голову. Я рванулся, но руки сжали меня словно тисками и повлекли меня по широкому двору, к тем дальним воротам, в калитку которых я входил вчера.
Я принялся неистово кричать, но один из жандармов быстро обшарил мои карманы, выдернул мой носовой платок и, свернув его комком, также быстро и ловко затолкал его в мой рот.
Пришлось покориться силе.
Меня отвели в полицию.
Вошёл заспанный квартальный; жандарм что-то пошептал ему, и он, подозрительно покосясь на меня, приказал вполголоса:
– Отведите в дворянскую.
По темным, душным коридорам, пропитанным махоркой, меня отвели и посадили в небольшую комнату с простыми деревянными, крашенными стульями, таким же диваном и узким окном, заделанным железной решеткой. Всё в ней было необыкновенно пыльно, грязно и пропитано затхлою, нестерпимою вонью.
Я провёл опять бессонную, «белую ночь», как говорят французы, хоть эта ночь и была для меня совершенно «чёрною». Будочник принёс мне небольшой огарок сальной свечки, который в один час сгорел весь и погас.
Впотьмах совесть моя проснулась. Я помню даже, что считал тогда всё случившееся со мной за наказание свыше.
Я усиленно и пугливо всматривался в тёмные углы и ждал, что вот-вот сейчас где-нибудь появится передо мной белый призрак моей бедной матери. Мне казалось, что он смотрит на меня с укором из глубины моего сердца.
Но часы тянулись Призрак не являлся. Только голова моя нестерпимо болела и кружилась. Страх мало-помалу улегся, и вся мерзость и вонь моего одиночного заключения начали надоедать мне до тошноты.
«Да кто же это был такой?! Мой двойник?! – вдруг невольно представился мне вонрос. – Какую он власть имел засадить меня в кутузку? И почему полиция ему повиновалась?»
Но вместо разрешения этого вопроса явился нежданно новый прилив страсти.
Образ Сары представился мне в таком опьяняющем, чистом, влекущем виде, что я забыл и мой вопрос, и угрызения совести и думал, стремился всей волей и сердцем к ней, к этой царице души.
Около неё, очевидно, кипит интрига. Её продадут, наверно, продадут за дорогую цену… А может быть, мне удастся вырвать её из когтей этой бесчестной интриги. О! Она ещё не пала! Она, наверно, чиста, невинна. Милый, пылкий, восторженный ребёнок! Я буду, да я должен быть твоим охранителем.
И я, помню, составлял планы, один нелепее другого. Наконец, остановился на одном, который, казалось мне, был хорош, твердо обдуман со всех сторон, и успокоился на этом плане.
Я свернул мою меховую шинель вместо подушки, улегся на жёстком диване и заснул, нервно вздрагивая, но вполне довольный моей будущей деятельностью.
Было уже поздно и совершенно светло, когда ко мне вошёл полицеймейстер 3-ий, человек весьма свирепый, но умевший при случае быть весьма любезным.
Я вскочил и смотрел на него, невольно протирая заспанные глаза.
– Что, молодой человек? Попались к нам в когти… Хе! хе! хе!
И он схватил несколько раз воздух своими растопыренными пальцами.
Потом, подойдя ко мне, он развязно взял меня за пуговицу сюртука и начал говорить полушепотом.
– Вся беда в том-с, что у вас сердце пылкое, а с пылким сердцем можно попасться в весьма неприятную историю… Мой совет… (я вам даю его, разумеется, из уважения к вашему отцу, которого мы все в П. привыкли уважать… и в особенности теперь, после его страшной потери)… так мой совет-с, бросьте вы ваше ухаживанье за этой жидовкой, бросьте-с!
– Помилуйте, полковник! – вскричал я. – Да разве я один?! Разве не вся молодёжь в П.?
– Против молодёжи мы тоже примем меры-с. С завтрашняя дня Сара не будет более на сцене. Её заменят другой. А вам я ещё раз советую остеречься, и главное… заметьте – это главное… – и он, подняв палец кверху, прошептал мне многозначительно: – Главное, забудьте о вашем пассаже и о вашем двойнике. Слышите! Забудьте! А не то в 24 часа… попадете в места не столь отдаленные, а может быть, даже и слишком отдаленные, если в дурной час попадете! Да-с! Обещаете вы мне молчать? Да? – И он протянул мне руку.
Совершенно ошеломленный и бессонной ночью, и всей этой историей, я молча пожал ему руку.
– А теперь извините. Вы свободны, совершенно свободны.
И, отворив дверь, он прокричал в коридор:
– Ей! Подай им шинель!
Выйдя на улицу, я вдохнул полною грудью свежий, чистый воздух. День был снежный, теплый, и, помню воздух был такой освежительный, что я не мог им надышаться досыта.
Помню, меня тянуло домой выспаться, отдохнуть, напиться чаю. Но мимо меня мелькнули сани, которые мчал роскошный, вороной рысак с голубой накидкой, и в них женская фигура. Сердце мне подсказало: «Это она!» и забилось как в лихорадке. Мгновенно я забыл и голод, и отдых, и сон. Сани остановились в десяти шагах впереди меня. Она быстро обернулась, и я действительно узнал Сару.
К ней подошел с тротуара Кельхблюм (его я тоже сразу узнал) и я закутался инстинктивно в шинель.
Они поговорили несколько слов, и сани снова также быстро умчались. Помню, как грациозно откинулся её гибкий стан при порывистом движении рысака, и покачнулась головка в маленькой черной бархатной шляпке.
Я двинулся вслед за Кельхблюмом.
Я не знаю, для чего я это сделал, но мне хотелось что-нибудь выследить, разузнать, найти хоть какую-нибудь нить в этой темной, но очаровательной бездне.
И я шел, кутаясь сильнее в шинель и стараясь не терять из виду Кельхблюма.
Сердце моё сильно билось, и под такт ему я повторял: «в места… в места… в отдалённые места».
Мне казалось, что роль моя, роль защитника и охранителя Сары уже началась, и я был наверху рыцарского блаженства.
Кельхблюм несколько раз подозрительно оборачивался кругом и пристально взглядывал на меня. Но, очевидно, он не мог меня узнать.
С большой улицы он свернул в другую, затем в третью и, наконец, на Покровской, подойдя к двухэтажному новому дому, который у нас был известен под именем Акламовскаго, он исчез в подъезде, у которого стоял вороной рысак с голубой накидкой.
Я подошел к подъезду.
У самых дверей, прислонясь к ним, стояла девочка лет одиннадцати, одетая в сильно поношенный и порванный бурнусик. Голова её была покрыта полинялым замасляным платочком.
Девочка была худа, она поминутно передергивала плечами, ёжилась от холода и прятала свои покрасневшие ручки в охмыстанные, короткие рукава бурнусика.
Она ни минутки не могла постоять покойно. Живая, как ртуть, она повертывала головой во все стороны и переминалась с ноги на ногу.
Её щеки и в особенности нос сильно покраснели от холода, который придавал живость её лицу, хотя и без того слишком оживлённому. Все черты его постоянно менялись. Тонкие бровки хмурились или поднимались высоко на низенький лобик. Тонкие губки то открывались, то усиленно сжимались, и при этом резкие складки выступали около носа.
Черные вьющиеся волосы выбивались из-под платка и падали на лоб мелкими кудрями. Черные, большие глаза из-под длинных ресниц блестели, бегали и косились. Она то широко раскрывала их, то щурилась и сдвигала брови.
При первом взгляде на её худое личико передо мной мелькнуло что-то знакомое. Где-то я видел такие же черты, и даже недавно, но только спокойные, не детские.
«Сара!» – вдруг вспомнилось мне, и я пристально посмотрел на девочку.
Да! это был искажённый портрет Сары в миниатюре.
– Жидовка! Прá, жидовка! Жаднущая! – раздался жалобный голосок позади меня.
Я обернулся.
В двух шагах, прислонясь к стене стояла другая девочка, лет 8, в дырявом тулупчике, вовсе не по её росту. Она прикрывала лицо рукавом тулупчика и жалобно хныкала, постоянно всхлипывая. Сверх тулупчика был надет громадный холстяной кошель.
Я подошел к ней, не спуская глаз с девочки-жидовки.
– Чем тебя обидели? А?.. На что жалуешься?
Девочка не вдруг ответила.
Она поколупала стену, переступила с ножки на ножку и начала тихо и жалобно:
– Вон! Ришка обижает! Обещала два пряничка, копеечку взяла, а дала только один; жадну-у-ущая!
Я обернулся к Ришке. Она хмурилась и злобно ужимала губы.
– Врёшь, врёшь! – закричала, она, сильно покраснев. – Я тебе сказала, что тот пряничек я тебе завтра отдам.
– Д-да!… За-автра… Завтра не отда-а-ашь.
– А мне пряничка дадите… на гривеничек? – спросил я, подходя к ней и давая ей гривенник.
Она ничего не сказала. Глаза её потускли. Она, как кошка, быстро выхватила гривенник из моих пальцев и зажала его в зубы. Потом распахнула бурнусик и из внутреннего кармана бойко вынула четыре пряника и три конфеты, пересчитана их у себя на ладони и подала мне.
– Конфетки по две копейки, пряники по одной копейке… вшего на 10 копеек.
– Как же, ведь вы продаете пряники по полкопейке?!
– Ц! – она передернула плечами, – то жвестно другие… то для маленьких дивчат.
– А хотите, я вам куплю много хороших конфет и пряников? Только мы пойдем вместе с вами, и вы сами выберете.
Ришка подозрительно посмотрела на меня. Глаза её заблестели. Она несколько раз обёртывалась к дверям и, вставая на цыпочки, заглядывала сквозь стекла в сени подъезда.
Она, очевидно, кого-то ждала.
В это время справа из улицы с шумом выступило пять или шесть девочек. Они громко говорили, махали ручками, жестикулировали и, ещё издали завидя Ришку, все подбежали к ней.
– У! у! У! – оглушительно – закричали они визгливыми голосами, обступая её и уставив на неё пальчики. – Жидовка! жидовка! У!у! Жид Христа продал.
– Идёмте! – вскричал я, взяв её за руку и увлекая её за собой.
– Кыш! Пошли прочь! – закричал я на всю воинствующую компанию.
Но компания не отстала. Она бежала за нами и продолжала кричать и укать.
Я вынул кошелёк, достал горсть медяков и мелкого серебра и кинул их на середину улицы. Все с криком бросились подбирать.
Мы быстро двинулись до угла переулка.
А в это время двери подъезда отворились. Из них вышел Кельхблюм и закричал:
– Ришка, Ришка!
Но я увлек её, и мы скрылись за углом.
В нескольких шагах был трактир.
– Идёмте сюда! – вскричал я, не выпуская из моей руки холодной, костлявой ручки Ришки.
И мы быстро вбежали по невысокой лестнице, вошли в душную, закопчённую приемную, в которой никого не было, кроме санного буфетчика за прилавком, и повернули почти бегом в боковую.
Я шел дальше и дальше через ряд грязных комнат со столами, накрытыми закапанными скатертями, на которых, на каждом, стояла опрокинутая полоскательная чашка. Двое половых, сильно размахивая руками, следовали за нами.
Мы пришли в дальнюю небольшую комнатку, совершенно закопчённую и замасленную. С меня сняли шинель, и мы сели за маленький столик.
– Ну! – сказал я, обращаясь к половым. – Прежде всего уговор лучше денег. – И я вынул и подал им синенькую пятирублевую ассигнацию. – Это вам на чай. Только язык в зубы, а глаза в карман, и нас здесь нет. Поняли?
– Оченно хорошо-с! – сказал мне, ухмыляясь русый парень, и низко кланяясь, встряхнул волосами.
– И буфетчику скажите тоже.
– Оченно хорошо-с!
– А нам сюда живо: конфет нарядных, пряников, да хороших, порцию чаю и бутылочку цимлянского.
– Сию минуту-с!
И оба бросились вон.
Ришка не сняла бурнусика и уселась против меня на простом деревянном стульчике.
– Вы сестра Сары? – спросил я.
Она подозрительно посмотрела па меня и кивнула головой.
– Вас зовут Рахиль?
– Нет, меня зовут Ришкой. Только один дядя Самуил зовёт меня: моя мила цимес Рахиль… дууусинька, – прибавила она в пояснение.
– Вы недавно в П.?
– В запрошлой недели.
– Откуда же вы приехали?
– Aus Deutschland, – сказала она с гордостью.
– А где же вы выучились по-русски?
– А прежде того мы жиль, когда ещё я маленька была в Одесса… Такой, знаете, большой город. Я там на Seestrand собирала такие красивенькие ракушки. За ракушки давали по 5 копеек за маленькую горсточку.
– А вы что же теперь делали у подъезда?
Она замигала глазами и молчала.
– Вы, верно, кого-нибудь караулили? Вам велели кого-нибудь стеречь?
Она пожала плечами.
– Н-нет! Так знаете ли… Пустяки!
И затем порывисто наклонилась к окну и быстро заговорила:
– Шматрить, шматрить, пожалуста, какой больша кость шичась схватиль ворона.
В это время вошли половые, громко топая сапогами. Один нёс на маленьком подносе чайный прибор, а на другом бутылку цимлянского и два узеньких бокальчика. Другой обеими руками нёс большой поднос, покрытый чистым полотенцем. На этом подносе был разложен правильными кучками мармелад, вяземские пряники, карамели и сверх всего прямо бросались в глаза нарядные, большие французские конфеты в красивых золочёных бумажках и с яркими картинками.
У Ришки глаза потемнели, и ручка, лежавшая на столе, слегка задрожала.
Не отрывая глаз от подноса, она быстро, как обезьянка, начала хватать самые нарядные конфеты и прятать их в карман, но я остановил её и отодвинул поднос.
– Послушайте, – сказал я. – Мы прежде выпьем за здоровье вашей прекрасной сестрицы Сары, а затем я велю завернуть вам все конфеты.
– Вше?! – вскричала она, широко раскрыв черные глаза, – вше?! что есть на подносе?
– Да! да! все.
– Ай! ай! Но ведь это дорого! Очень дорого. С ваш иждесь страшно сдерут. Лючьше вы купить мне на эти деньги в лавка, или у кондитера. Вы знаете Вейса, кондитера, вот на большой Вознесенской?
Я кивнул головой и налил два бокала. Я думал, что мне подпоить её не будет стоить особенного труда, но не успел я долить мой бокал, как она схватила свой, «хлопнула» его залпом и без церемонии подставила опять под бутылку пустой бокал.
Изумлённый этою неожиданностью (тогда я был ещё весьма неопытен) я ей налил ещё бокал, и с ним она распорядилась точно так же и снова подставила его.
Я посмотрел на неё с изумлением.
– В трактирах, знаете ли, подают вше такие маленькие покальчики (и она вся сморщилась), лючьше маленьким штаканчиком пить. А вы, каспадин, что же сами не пьете?
Я велел подать ещё бутылку цимлянскаго и маленькие «штаканчики».
У меня с двух бокалов начала кружиться голова. Я совсем забыл, что я совершенно натощак, что я вчера с вечера ничего не ел. А у неё только глаза стали масляные, и щеки разгорелись, но не тем синеватым румянцем, с которым она пришла в трактир с морозу.
– А вы бы, гашпадин, велели дать яичницу с лукэм. А то натощак не хорошо пить. В голове будет финкель-пикель.
И я велел дать яичницу с «лукэм».
Прошло часа полтора или два в каком-то чаду или угаре. Я был положительно пьян и убедился только в одном, что подпоить 12-летнюю девчонку хотя и можно было, но выпытать от неё что-нибудь было положительно невозможно.
Как только я заводил речь о Саре, она сейчас начинала бегать глазами, вертеться и шептать:
– Это не хороша история… не хороша, гашпадин! Дурна история! – И она крутила своей головой, с которой давно уже свалился платочек, и все чёрные, густые кудри растрепались во все стороны.
Когда я, наконец, пристал к ней, как говорится, с ножом к горлу, то она отделалась таким предложением:
– Вы, гашпадин, – прошептала она над моим ухом, – напишите маленькую такую zettelchen – записочку, а я передам её Саре, непременно передам. А вы мне за это сделаете маленький гешенк.
Я согласился даже, что это был самый удобный путь открыться в любви и попытать счастья. Помню даже предложению этому я весьма обрадовался, и не помню, как спросил ещё шампанского.
Впрочем, в это время сознание моё работало уже совсем плохо.
Словно во сне представлялось мне, что Рипика совсем не Ришка, а маленькая вакханочка, и что она сидит у меня на коленях, а половые поминутно заглядывают к нам и смеются.
Помню, что я кричал на них и бранился без церемонии. Помню, что и она бранилась с ними, плевалась и всё звала меня куда-то в заднюю комнату.
Помню и эту комнату, маленькую, грязную, полутемную, с двуспальной кроватью, на которой была целая гора подушек. Помню, что я добрался до этой кровати, что привела меня туда Ришка, и что она меня укладывала…
Помню ещё что-то, но до того невероятное, отвратительное, что я охотно принял бы это за пьяный бред или за тяжелый кошмар.
Я проснулся уже вечером на той же самой кровати, проснулся в весьма растрепанном виде. Подушка с кровати валялась на полу, Ришка исчезла, а с ней вместе исчез и мой бумажник, в котором было слишком 600 рублей.
Положение было весьма скверное! Голова страшно кружилась, в глазах было зелено. Признаюсь, я даже подумал что может быть в вино было что-нибудь подмешано. Но это подозрение сейчас же исчезло. Я спросил в трактире, куда девался мой бумажник, но, разумеется, никто мне этого не сказал. и все показали на жидовку.
Буфетчик был весьма скандализован этой пропажей и горячо советовал мне сейчас же обратиться в полицию.
– Всякая жидовская мзгля будет здесь воровать, а на наше заведение охулка! – говорил он. – Помилуйте!
Но в полицию я, разумеется, не обратился. Одна мысль, что я встречусь опять с полицеймейстером после сегодняшнего пассажа в трактире, пугала меня, как пугает преступника сознание совершенного преступления.
Денег, бывших в моем кошельке, было вполне достаточно для расплаты в трактире. На другой день я, первым делом, обратился к одному доброму знакомому, у которого всегда были деньги, и сказал, что я потерял все, что взял с собой из деревни. Он искренно пожалел меня и дал сто рублей.
А потом я тотчас же написал управляющему в деревню, чтобы выслал мне денег не медля. К счастью, у него были деньги, так как тогда подходили некоторые уплаты за проданный хлеб.
В тот же вечер, я опять отправился в балаган на пантомиму. Но пантомима была уже другая, и Сара вовсе не выходила на сцену, а на место её явилась какая-то балерина, которую публика встретила холодно.
Театр был полон, но ни одного из военных и из кружка нашей молодёжи не было. Явился один только неизменный Кельхблюм.
– А Сары нет! – сказал я, подходя к нему.
– Да, нет? – ответил он холодно и сердито. – А вчера вышел скандал, и ей запретили являться на сцену.
– Какой скандал? Кто запретил? – спросил я, а сам подумал: врёшь, приятель; я знаю, почему ей запретили являться.
Кельхблюм рассказал, что вчера вызовам не было конца, и уланы до того расшумелись, что должен был приехать сам бригадный командир С-й и многих посадил под арест.
Дождавшись антракта, я ушел и, разумеется, направился опять на Покровскую, к Акламовскому дому.
Но дом был весь темный. Даже подъезд не был освещён, и только уличные фонари тускло горели, а пронзительный ветер бороздил воду в лужах, и с крыш текло немилосердно. Была оттепель.
Совершенно не в духе отправился я домой, написал в деревню и, чуть не плача с досады, завалился спать.
А на другой день, в десятом часу, я снова был на Покровской. Я издали ещё увидал чёрного рысака, покрытого голубой накидкой, увидал и Ришку, и толпу девочек. Все совершенно так, как было вчера.
Я подошел так, что Ришка меня не заметила, увлеченная своим гешефтом. Она продавала по копейке вчерашний трактирный мармелад.
Взглянув в мою сторону, она увидала меня, мгновенно вся как будто съежилась, точно хотела спрятатъся куда-нибудь и страшно побледнела. Впрочем, она и без того была из-зелена бледная.
– Кыш все! В сторону! – закричал я на девчат и, вынув из кошелька горсть мелких денег, далеко швырнул их на улицу.
Вся компания с пронзительным визгом бросилась подбирать их.
Я подошел к Ришке.
– Куда ты дела мой бумажник и 600 рублей? – спросил я её строго, и я никогда не забуду её фигуры в эту минуту и того голоса, которым она ответила.
Она удивительно напомнила мне хорька, которого раз я затравил около амбара. Когда он увидал, что уйти ему было некуда, он весь ощетинился, встал на задние лапы, оскалил зубы и завизжал таким злобным пронзительным визгом, что даже псы мои остановились в недоумении.
– Какой такой бумазник? Каки деньги? Ницего не брала я от вас… – забарабанила Ришка визгливо, пронзительно, и голос её обрывался.
– Слушай! – сказал я глухо и грозно, подступив к ней ещё ближе, так что она совсем побледнела и широко раскрыла рот. – Мне не дороги деньги и письма, что были в бумажнике, мне дороги записка от Сары, которая была там, и если ты мне сегодня же не принесешь ответ на мою записку, то ты мне больше не попадайся на глаза. Слышишь!
И тут только я вспомнил, что мне надо было заготовить эту записку, что я один, без пособия какого-нибудь немца, ни за что не мог соорудить её.
– Сегодня в два часа, – продолжал я, – ты придешь ко мне за запиской в гостиницу Кавалкина. Если ты мне принесешь ответ от Сары, то получишь по золотому за каждую строчку.
И я вынул из кошелька несколько золотых и позвенел ими на руке.
Она инстинктивно подняла руку грабельками, как кошка. Лицо её мгновенно покраснело, и глаза потускли.
– Если же ты меня надуешь, то… – и я протянул обе руки к её горлу. Она опять мгновенно побледнела и, как клещами, уцепилась своими костлявыми ручейками за мои руки.
– Придешь, или нет в два часа?
Она силилась что-то ответить, но слова не выходили из её горла, и она молча кивнула головой.
– Смотри! Если ты меня надуешь… – и я схватил её за воротник бурнусика, – если ты меня надуешь, то я задавлю тебя, как кощенку. Слышала?
Она опять молча кивнула головой.
Я прямо отправился в аптеку. Там был один провизор, Раймунд Гутт, которого я знал ещё в университете, бывши студентом. Он проходил в университете курс фармации.
Это был бедный малый, белобрысый, угрястый, сонный, шлепогубый. Я раз помог ему деньгами, и с тех пор он считал себя бесконечно мне обязанным на всю жизнь.
Придя в аптеку, я вызвал его в переднюю и объяснил, в чем дело.
Он, разумеется, обрадовался случаю услужить мне и обещался придти ко мне ровно в час в гостиницу.
– В это время, – сказал он, – нас отпускают завтракать, и я могу зайти к вам на час времени.
И действительно, аккуратно в час он явился ко мне, съел у меня полфунта Blutwurst’a, выпил рюмочку шнапса и соорудил мне перевод письма, в котором я изобразил все отчаяние моей страсти.
Помню, что он затруднялся перевести: «бесценная моей души» и перевел: «Schatzchen meiner Seele».
Помню, что я болтал с ним с наслаждением по-немецки, воображая, что, может быть, мне скоро придется объясняться с Сарой на этом диалекте.
Проводив его, я принялся переписывать записку на розовой атласной бумажке с изображением Амурчика. На помощь этого Амурчика я всего более рассчитывал.
Переписка заняла добрых полчаса.
Было уже половина третьего, а Ришка и не думала являться. Я уже начал приходить в отчаяние, как вдруг в дверь кто-то сильно постучался, или поскребся, и на пороге явилась Ришка.
Я тотчас же бросился к ней, завернул в бумажку щегольскую, раздушенную записку и вытолкал с ней Ришку, подтвердив ещё раз, что её ждёт или золото, или кошачья смерть.
Презренная девчонка юлила, ухмылялась, бегала глазами и, выйдя от меня, бегом пустилась по улице.
Я почти был уверен, что она меня надует.
Через полчаса томительного ожидания она вернулась и, улыбаясь какой-то коварной улыбочкой, она о торжеством, на цыпочках, высоко держа над головой свернутую бумажку, подошла и тихо положила её на стол.
Я жадно схватил её и развернул.
В бумажке лежала та самая написанная по-немецки записочка Сары, которая была в моем украденном бумажнике:
«Завтра в девять часов у К.
Твоя С».
– Что же, господин?… И тут две строчки. Вы обещали по карбованцу? – шептала Ритка.
Я обернул записку задней стороной. На ней было тоже небольшое, черное пятнышко. Не было сомнения: эта была та же самая записочка, попавшая ко мне сначала по ошибке, и теперь возвращающаяся снова ко мне в виде мистификации.
Я со злобой взглянул на Ришку.
На её лице была такая смесь жадности, хитрости и тонкой насмешки, что я не выдержал.
Мысль, что меня надувает, как мальчишку, эта презренная, развратная девчонка, что она смеется над теми чувствами, которые я считал за святыню, – от одной этой мысли кровь горячим ключом ударила мне в голову. В глазах позеленело. Я размахнулся и ударил Ришку по лицу.
Удар был так силен, что девчонка в одно мгновение отлетела шага па три и хлопнулась на пол.
Я подскочил и с ожесточением пнул её из всей силы.
В следующий миг Ришка фыркнула, как кошка, и в одно мгновение исчезла за дверью.
Не помня себя, весь дрожа, я схватил галошу, выскочил в коридор и пустил эту галошу вдогонку.
Посылка не попала в цель, но в конце коридора Ришка остановилась и вскрикнула, или, правильнее говоря, мяукнула пронзительно и совершенно так, как кошка, попавшая в западню. Затем она повернула за угол коридора и исчезла.
Я долго не мог придти в себя.
Поступок со мной Ришки казался мне таким чудовищным, возмутительным, оскорбительным, что, без сомнения, я убил бы её, если бы она не ускользнула.
В отчаянии я мечтал отправиться прямо к полицеймейстеру и открыть ему все (будь, что будет, только бы я был удовлетворен!) Записка Сары, которая теперь была у меня в руках, казалось мне, могла послужить полной уликой тому, что бумажник мой был в руках Ришки.
«Я непременно сошлю её в Сибирь… – мечтал я. – Непременно! На каторгу!»
«А как же Сара?» – спрашивал меня голос сердца.
Но Сара мне представлялась совершенно невинною во всем деле. Да притом если бы она и была вовлечена, то вся эта грязь к ней нисколько не пристает. Её душа чиста, далеко от всех этих подлостей.
И сердце моё умилялось. Порыв злобы стихал.
Но стоило мне только вспомнить о Ришке, как он вспыхивал с новой силой, и жажда мщения снова начинала томить меня.
Это мучительное томление продолжалось почти без перерыва часа три. Наконец, совсем уже смерклось, когда я, в порыве обманутого ожидания и полного отчаянья, упал на постель и, уткнув голову в подушки, неистово зарыдал.
Наплакавшись досыта и пролежав около часа в грустно озлобленном настроении, голодный, измученный, я встал, оделся и вышел на улицу.
Морозный воздух и ветер освежили меня; мысль, что не все ещё потеряно и что надо действовать, а не киснуть, придала мне бодрость. Я отправился пешком к Кельхблюму. Но Кельхблюма я не застал и прошел на Покровскую.
Был уже восьмой час. Подъезд Акламовского дома был, по обыкновению, освещён. Неопределённый свет мелькал из-за опущенных штор во втором этаже.
Я несколько раз прошел взад и вперёд, и вдруг мне блеснула мысль и решимость: «пойти напролом и взять крепость приступом».
Я быстро вошёл в двери подъезда. Небольшая зеркальная лампа освещала теплые сени. Широкая деревянная лестница была устлана нарядным ковром и половиком.
Я бойко вбежал во второй этаж. Здесь было две двери: налево и направо. У обеих были звонки.
«Что же, на удалую! – подумал я, – вывози кривая!» – и мне вдруг сделалось смешно.
Я обернулся к правой двери и с отчаянием дёрнул за ручку звонка.
Почти тотчас же замок щелкнул, дверь распахнулась и на пороге стояла она, она – сама Сара!..
– Это вы, граф? – заговорила она быстро по-немецки. – Что с ним? Я вся, как на огне. Кельхблюм с самого утра пропал… Ришка… Я уже хотела сама ехать туда… Что с ним? Скорей, Бога ради! Он будет? да… Он не уехал? Не заболел? Да идите же скорее сюда! Отвечайте!
Я сбросил шинель и вошёл вслед за ней в довольно большую, роскошно убранную комнату, в которой то там, то здесь ярко блестела позолота при тусклом свете разового фонаря.
При этом бледном, фантастическом свете она в её светло-розовом лёгком платье, убранном серебристыми лентами, казалась мне чем-то фантастическим, неземным:
«Ты дева снов, ты пери рая…» – мелькало в моей отуманенной голове. Я весь дрожал, и голова моя кружилась.
– Да говорите же! Идите сюда. – И она быстро двинулась в другую комнату. – Говорите! Ничего не случилось? Ничего? – И в голосе её дрожали испуг и слезы. – Ах! Боже мой! Я точно с ума схожу. Ведь я с самого утра здесь одна… Я никого не вижу, кроме этой глупой Берты… Да говорите же! Что же вы молчите?!.
В этой большой комнате горела лампа, горели канделябры, и все это отражалось в больших зеркалах в массивных золотых рамах. При этом ярком свете красота её положительно ослепляла. Оживлённое лицо её постоянно менялось, весь бюст волновался. На голове разноцветными огоньками дрожали и искрились бриллианты.
Всё во мне как будто кружилось. Я помню, мне ужасно хотелось заплакать, зарыдать.
– Сара! Сара! – прошептал я, весь дрожа. – Я люблю вас!
И я упал перед ней на колени на мягкий пушистый ковёр.
Она слабо вскрикнула, отшатнулась от меня и схватилась обеими руками за голову.
– Так вы двойник!? Ах я глупая! Идите прочь! Уходите скорей!… Теперь не время… не место… Вас могут застать… Ах, я глупая, глупая!
И она схватила меня за руку и потащила чуть не бегом в первую комнату, повторяя:
– Скорее! Скорее! Ах, Боже мой! Вас могут застать… Вы пропадете, и я пропаду! Ах! Боже мой! Боже мой!
Но не успели мы дойти до дверей передней, как раздался резкий, сильный звонок!
Она вся вздрогнула, мгновенно остановилась и сильно побледнела, так что даже розовый свет фонаря не мог скрыть этой страшной бледности.
– Молчите! – проговорила она чуть слышно. – Это он!
И в следующее мгновение она, не выпуская моей руки, снова повлекла меня уже назад во вторую комнату, вся дрожа, как в лихорадке и постоянно повторяя:
– Gott! Mein Gott!.. Mein Gott!
Я помню, её страх точно сообщился мне, как паника, и я также, весь трепещущий, весь перепуганный, словно преступник, покорно бежал вместе с нею.