На сей раз Тень играл совершенно отчаянно. Он легко велся на самые простенькие комбинации, делал ходы не задумываясь, не давая себе ни секунды на размышление. И на сей раз на лице у него сияла улыбка, и с каждым ходом, который делал Чернобог, улыбка эта сияла все ярче и ярче.
Вскоре Чернобог уже не просто передвигал по полям шашки, он лупил ими о деревянную доску со всей дури, так, что остальные шашки подпрыгивали на своих черных квадратиках, а столик ходил ходуном.
– А вот тебе! – рявкнул Чернобог, сметя с доски очередную шашку Тени и с грохотом поставив на нужное поле свою собственную, черную. – Вот тебе. Что ты на это скажешь?
Тень ничего на это не сказал: он просто улыбнулся, перепрыгнул через шашку, которую только что поставил Чернобог, а потом еще через одну, и еще, и через четвертую тоже, расчистив от черных шашек весь центр доски. Потом взял из стопки битых шашек одну белую и положил на свою сверху, обозначив только что проведенную дамку.
После этого осталось только провести зачистку: игра была сделана буквально через несколько ходов.
– Ну что, третью, для ровного счета? – спросил Тень.
Но Чернобог просто сидел и смотрел на него, и глаза у него были как два стальных наконечника. А потом вдруг расхохотался и ударил обеими руками Тень по плечам:
– А ты мне нравишься! – заорал он. – Тебе палец в рот не клади!
Но тут Зоря Утренняя просунула в дверь голову и сказала, что ужин готов и чтобы они убирали со стола свои шашки и стелили скатерть.
– Столовой у нас в доме нет, – сказала она. – Так что извините. Мы едим прямо здесь.
На стол поставили подтарельники. Потом каждый получил по маленькому расписному подносу, на котором лежал потускневший столовый прибор. Подносы надлежало класть на колени.
Зоря Вечерняя принесла пять деревянных плошек и положила в каждую по неочищенной разварной картофелине, которую затем залила доброй порцией отчаянно красного борща. Сверху она шлепнула по ложке сметаны – и раздала плошки по рукам.
– Я думал, нас будет шестеро, – сказал Тень.
– Зоря Полуночная еще спит, – сказала Зоря Вечерняя. – Еду мы ей оставляем в холодильнике. Как проснется, так и поест.
Картошка оказалась рассыпчатой, борщ – кислым, и на вкус больше напоминал маринованную свеклу.
На второе подали жесткое, как подметка, тушеное мясо с каким-то овощным гарниром – овощи, похоже, варили так долго и усердно, что различить в этом месиве исходные растительные компоненты было решительно невозможно.
Засим последовали капустные листья, фаршированные смесью риса с рубленым мясом, и капустные листья эти были настолько толстыми и жилистыми, что разрезать их, не разбросав при этом по ковру рис и мясо, тоже было нелегко. Тень сидел и гонял сей кулинарный изыск по тарелке.
– Мы тут в шашки сыграли, – сказал Чернобог, отсадив от куска тушеного мяса очередную порцию. – С этим вот молодым человеком. Он выиграл партию, я выиграл партию. Поскольку он выиграл, я согласился отправиться с ним и Средой и поддержать их в этом безумном начинании. А поскольку выиграл я, то, когда все это кончится, мне придется молодого человека убить ударом молота.
Обе Зори со скорбным видом закивали.
– Экая жалость! – сказала Тени Зоря Вечерняя. – Если бы я взялась вам погадать, наверняка напророчила бы долгую и счастливую жизнь и кучу детишек.
– Вот поэтому из тебя и получилась хорошая гадалка, – подхватила Зоря Утренняя. Вид у нее был сонный донельзя, будто она и так уже засиделась много дольше привычного для нее времени. – Врешь ты лучше нас всех вместе взятых.
Ужин кончился, а чувство голода у Тени так и не прошло. В тюрьме еда была – дрянь, но и в тюрьме кормили лучше, чем здесь.
– Славная трапеза, – сказал Среда, который только что с видимым удовольствием очистил свою тарелку. – Дамы, огромное вам спасибо. А теперь, боюсь, мне придется взять на себя смелость и попросить вас порекомендовать нам какую-нибудь приличную гостиницу неподалеку.
При этих его словах вид у Зори Вечерней сделался обиженным донельзя.
– А с чего это вам вздумалось идти в гостиницу? – вскинулась она. – Или мы вам не друзья?
– Я никоим образом не собирался обеспокоить вас… – начал Среда.
– Да какое уж тут беспокойство, – перебила его Зоря Утренняя, перебирая рукой свои волосы – невероятно, неуместно золотые, – и зевнула. – Ты можешь лечь в комнате Белобога, – ткнула она пальцем в Среду. – Она все равно стоит пустая. Что же до вас, молодой человек, постелем вам на диване. Честное слово, спать будете, как убитый.
– Как мило с вашей стороны, – сказал Среда. – А что, мы, пожалуй, примем ваше приглашение.
– И заплатишь ты мне за это ровно столько, сколько собирался оставить в гостинице, – торжествующе подытожила, кивнув, Зоря Вечерняя. – Сто долларов.
– Тридцать, – сказал Среда.
– Пятьдесят.
– Тридцать пять.
– Сорок пять.
– Сорок.
– По рукам. Сорок пять долларов. – Зоря Вечерняя потянулась через стол и пожала Среде руку. И тут же начала убирать со стола.
Зоря Утренняя зевнула так отчаянно, что Тени на секунду показалось, что она вот-вот свернет себе челюсть, сказала, что отправляется спать прямо сейчас, а то еще чего доброго уснет за столом с пирогом вместо подушки, – и пожелала всем спокойной ночи.
Тень помог Зоре Вечерней отнести тарелки и плошки на крохотную кухоньку. К его удивлению, под раковиной оказалась допотопная посудомоечная машина, в которую он всю свою ношу и загрузил. Зоря Вечерняя заглянула ему через плечо, поцокала языком и изъяла из машины все деревянные плошки.
– Эти в раковину, – сказала она.
– Извините.
– Да пустяки. Пойдем-ка лучше обратно, у нас еще пирог, – ответила она.
Пирог – яблочный – оказался покупным и разогретым в микроволновке: и очень, очень вкусным. Они, все четверо, съели его с мороженым, после чего Зоря Вечерняя выгнала всех из гостиной и постелила Тени на диване – выглядело все очень уютно.
Когда они вышли в коридор, Среда повернулся к Тени.
– Что такое ты сделал там, в комнате – в смысле, с шашками? – спросил он.
– А что такого?
– Сильный ход. Ты, конечно, большую глупость свалял, просто огромную. Но ход хороший. Спи спокойно.
Тень почистил зубы, умылся холодной водой в маленькой ванной, вернулся в гостиную, выключил свет и заснул еще до того, как его голова коснулась подушки.
Тени снились взрывы: он вел грузовик по минному полю, и по обе стороны от машины рвались заряды. Лобовое стекло разлетелось вдребезги, и он чувствовал, как по лицу течет кровь.
Потом кто-то начал в него стрелять.
Одна пуля пробила ему легкое, другая раздробила позвоночник, третья ударила в плечо. Каждый удар он чувствовал по отдельности, а потом упал на рулевое колесо.
Последний взрыв раздался уже в полной тьме.
Наверное, все это мне снится, думал Тень, оставшись один в темноте. Кажется, я уже умер, только что. Он вспомнил, как в детстве ему говорили, что если умрешь во сне, то и на самом деле тоже умрешь, и как он в это верил. Но мертвым он себя не чувствовал. Он приоткрыл глаза: на пробу.
В маленькой гостиной, у окна, спиной к нему стояла женщина. Сердце у него оборвалось, застыло на секунду, потом пошло снова.
– Лора? – спросил он.
Она обернулась, обрамленная лунным светом.
– Извини, – сказала она. – Я не хотела тебя будить.
У нее был мягкий восточноевропейский акцент.
– Я сейчас уйду.
– Да нет, ничего страшного, – сказал Тень. – Ничуть вы меня не разбудили. Просто сон приснился.
– Да-да, – подхватила она. – Ты вскрикивал – и стонал. Мне даже захотелось и в самом деле тебя разбудить, но потом я подумала – нет, не надо, пусть будет все как есть.
В тусклом лунном свете волосы у нее казались совершенно бесцветными. На ней была белая ночная сорочка с высоким, под самое горло, кружевным вырезом: длинная настолько, что подол лежал на полу. Тень сел, окончательно проснувшись:
– Вы – Зоря Полу… – он замялся. – Ну, та из сестер, которая все время спит.
– Да, я Зоря Полуночная. А тебя зовут Тень, правильно? Так мне тебя назвала Зоря Вечерняя, когда я проснулась.
– Правильно. А на что такое вы там смотрели, в окне?
Она подняла на него глаза, а потом поманила рукой – к себе, к окну. Пока он надевал джинсы, она стояла к нему спиной. Он подошел. Комната была маленькая, но шел он к ней, казалось, целую вечность.
Сколько ей лет, сказать было совершенно невозможно. Кожа ровная, без морщин, темные глаза, длинные ресницы, волосы – седые и длинные, до самого пояса. Лунный свет превратил дневные цвета в призраки, пародии на самих себя. Она была самой высокой из трех сестер.
Она подняла руку вверх, к ночному небу.
– Вот на это я и смотрела, – сказала она, указывая на большой ковш. – Видишь?
– Ursa Major, – сказал он. – Большая Медведица.
– Да, можно и с этой точки зрения на нее взглянуть, но в тех местах, откуда я приехала, привыкли к другой точке зрения. Я хотела пойти, посидеть на крыше. Составишь мне компанию?
Она подняла раму и, как была, босая, выбралась на пожарную лестницу. В окно ворвался ледяной ветер. В глубине души у Тени шевелилось какое-то смутное беспокойство, но в чем, собственно, дело, он понять не мог; поколебавшись секунду, он надел свитер, носки и туфли и последовал за ней на ржавую пожарную лестницу. Она ждала, выдыхая в холодный ночной воздух облачка пара. Он пошел за ней вверх, на крышу, глядя, как ступают со ступеньки на заледеневшую ступеньку ее босые ноги.
Ветер налетал кинжальной остроты порывами, ее сорочка липла к телу, и Тени вдруг стало неудобно оттого, что он смотрит на нее, а под рубашкой на ней совсем ничего нет.
– Вам не холодно? – спросил он, когда они добрались до верхней площадки, но ветер тут же унес его слова прочь.
– Что-что?
Она наклонилась к нему совсем близко. Запах ее дыхания был уютным и теплым.
– Я говорю: вам не холодно?
Вместо ответа она подняла палец: погоди – и перескочила, легко и быстро, через парапет, на плоскую крышу дома. У Тени это получилось несколько менее ловко – а она уже шла по крыше туда, где лежало пятно тени от водонапорного бака. Там стояла скамейка, и она села, а он сел рядом. Бак экранировал ветер, и Тень был ему за это весьма признателен.
– Нет, – сказала она, – холодно мне не бывает. Это время – мое: ночь для меня – что глубокая темная вода для рыбы.
– Должно быть, ночь – ваше любимое время суток, – сказал Тень, понимая, что сморозил глупость, но ничего более умного в голову ему не пришло.
– У каждой из моих сестер свое время. Зоря Утренняя – хозяйка зари. Там, на родине, она отворяла ворота, чтобы отец мог выехать из них на своей… – ой, слово забыла, ну, вроде машины, только запряжена лошадьми.
– Колесница?
– Да, на колеснице. Отец выезжал из ворот на своей колеснице. А Зоря Вечерняя отворяла ему ворота в сумерках, когда он к нам возвращался.
– А вы?
Она помолчала. Губы у нее были полные, но очень бледные.
– А я отца никогда не видела. Я спала.
– Это что, болезнь такая?
Она не ответила. И ее как будто передернуло легкой дрожью – если то была дрожь, если он вообще мог что-то разглядеть в темноте.
– Так ты хотел знать, на что я смотрела?
– На Большой Ковш.
Она подняла руку, чтобы указать на созвездие, и ветер снова облепил ее тело тонким полотном сорочки. На секунду сквозь белый хлопок проступили соски, настолько четко, что каждый маленький пупырышек на ареоле стал виден ясно, как днем. Тень пробила дрожь.
– Ее называют Повозкой Одина. И Большой Медведицей. Там, откуда мы приехали, верят в то, что есть нечто такое, не бог, но нечто наподобие бога, очень плохое, и он прикован к небу цепями, между этих звезд. И если он сорвется с цепей, то сожрет весь свет. И поэтому три сестры должны постоянно смотреть на небо, весь день и всю ночь. Если он сорвется с цепей, этот небесный зверь, то миру конец. Пф! – и нет его.
– И что, люди действительно в это верят?
– Раньше верили. Давным-давно.
– И вы пытались рассмотреть между звездами это чудище?
– Ну, что-то вроде того. Да, пыталась.
Он улыбнулся. Если бы не этот холод, подумал он, было бы полное впечатление, что я сплю и вижу сны. Потому что в действительности такого просто не бывает.
– А можно задать вам вопрос: сколько вам лет? Судя по всему, обе сестры гораздо старше вас.
Она кивнула.
– Я самая младшая. Зоря Утренняя родилась на восходе солнца, Зоря Вечерняя на закате, а я – в полночь. Я полуночная сестра: Зоря Полуночная. Ты женат?
– Моя жена умерла. Погибла на прошлой неделе в автомобильной катастрофе. Вчера были похороны.
– Мне очень жаль.
– А вчера ночью она приходила повидаться со мной. – Выговорить эти слова оказалось легче легкого: в этой темноте, в этом лунном свете они уже не казались настолько невероятными, как днем.
– Ты спросил ее, что ей нужно?
– Нет. В общем, нет.
– А стоило, пожалуй. Самый правильный вопрос, который нужно задавать мертвым. Иногда они отвечают. Зоря Вечерняя сказала, что ты играл с Чернобогом в шашки?
– Ага. И он выиграл право расколоть мне череп молотом.
– В былые времена людей для этого уводили высоко в горы. На самые кручи. И разбивали голову камнем. В честь Чернобога.
Тень огляделся. Нет, на крыше, кроме них, никого не было.
Зоря Полуночная рассмеялась.
– Глупый, да нет его здесь! К тому же, ты ведь тоже выиграл свою партию. И он не сможет нанести свой удар, пока это все не кончится. Он сам так сказал. Ты поймешь, когда настанет этот миг. Как те коровы, которых он убивал. Они всегда все понимали заранее. А иначе – какой бы во всем этом был смысл?
– У меня такое чувство, – сказал ей Тень, – словно я попал в какой-то другой мир, в котором действует совершенно иная логика. Свои правила. Как будто спишь и понимаешь, что есть тут такие правила, которые ни в коем случае нельзя нарушать. Даже если ты понятия не имеешь, что это за правила. И я просто пытаюсь под них подстроиться, понимаете?
– Понимаю, – сказала она и взяла его за руку: ладонь у нее была холодная как лед. – Один раз тебе уже дали защиту. Дали тебе само солнце. Но ты его уже потерял. Отдал его. А я могу тебе предложить защиту куда более слабую. Вместо отца – дочь. Но всякая помощь – в помощь. Ведь правда?
Холодный ветер перебирал ее белые волосы, то и дело забрасывая прядки на лицо.
– Мне теперь с вами что, драться предстоит? Или в шашки играть?
– Тебе даже целовать меня и то не придется, – ответила она. – Просто возьми у меня луну, и все.
– Как?
– Возьми луну.
– Я не понимаю.
– Смотри, – сказала Зоря Полуночная. Она подняла левую руку и расставила большой и указательный пальцы так, что луна оказалась словно бы зажатой между ними. И – как будто сорвала ее с ветки, быстрым ловким движением. На долю секунды ему и впрямь показалось, что она сняла луну с неба, но – нет, луна сияла на прежнем месте, а когда Зоря Полуночная раскрыла ладонь, между большим и указательным пальцами у нее оказался серебряный доллар с профилем Свободы.
– Красивый номер, – сказал Тень. – Даже и заметить не успел, когда и как вы его переправили в ладонь. И на последнем этапе тоже – не уследил.
– Я никуда ее не переправляла, – сказала она. – Я просто взяла ее, и все. А теперь отдам тебе, для сохранности. Держи. И никому не отдавай.
Она вложила ему доллар в правую руку и свела пальцы. Монета была совершенно ледяная на ощупь. Зоря Полуночная подалась вперед, опустила ему пальцами веки и поцеловала, легонько, по разу в каждый глаз.
Тень проснулся на диване, одетым. В узком косом луче солнечного света, который пробивался через окно, танцевали пылинки.
Он встал и подошел к окну. При дневном освещении комната показалась ему куда более тесной.
Еще с прошлой ночи в нем жила какая-то мысль и не давала ему покоя, и вот теперь, после того как он высунулся в окно и огляделся по сторонам, мысль эта предстала перед ним со всей ясностью. За окном не было никакой пожарной лестницы; не было ни балкона, ни ржавых металлических ступеней.
И тем не менее в руке у него был зажат – плотно зажат – серебряный доллар 1922 года, с профилем Свободы, гладкий и блестящий, словно его только что отчеканили.
– А, встал уже! – Дверь приоткрылась и в образовавшейся щели показалась голова Среды. – Вот и славно. Кофе будешь? Сейчас пойдем грабить банк.
1721 год
Самое важное, что необходимо понять в американской истории, – записал мистер Ибис в свой толстый, в кожаном переплете дневник, – есть совершенно фиктивный, выдуманный ее характер: перед нами не более чем набросок, сделанный карандашом для детей или для прочей не слишком разборчивой публики. По большей части она остается неосмысленной, неотрефлексированной, неизученной – это скорее некритическая репрезентация факта, нежели сам факт. Иначе говоря, изящная словесность, – продолжил он, помедлив немного, дабы обмакнуть перо в чернильницу и собраться с мыслями, – примером которой может служить история о том, что первопроходцами в Америке были пилигримы, которые приехали сюда в поисках мест, где они могли бы свободно исповедовать свою веру; о том, как они приехали сюда, взрастили хлеб свой и детей своих, и заполнили пустую землю.
По правде говоря, американские колонии были местом, где могли бесследно раствориться разного рода отбросы общества – и заставить забыть о себе. В те дни, когда в Лондоне за кражу двенадцати пенни можно было отправиться на виселицу, на Тайбернское дерево о трех вершинах[15], Америка стала символом милосердия, возможности получить еще один шанс. Впрочем, условия перевозки заключенных были таковы, что некоторые предпочитали честно прыгнуть с безлистого ствола и станцевать на воздушном паркете, пока не кончится сей быстрый танец. Приговор так и звучал: ссылка. Ссылка на пять, на десять лет, пожизненная.
Вас продавали капитану корабля, и в трюмах судна, набитого битком, точь-в-точь как невольничье, вы совершали путешествие либо в Северо-Американские колонии, либо в Вест-Индию; там капитан продавал вас в качестве сервента[16] человеку, который выбивал из вашей шкуры каждое вложенное пенни, пока не истекал срок контракта. Но зато вам по крайней мере не приходилось ждать смертной казни в английской тюрьме (ибо тюрьма в те времена представляла собой место, где человек дожидался освобождения, ссылки или повешения: к отсидке никого не приговаривали), а потом пред вами открывался новый мир, полный неисследованных возможностей. Имелась в вашем распоряжении еще и возможность подкупить капитана, с тем чтобы он отвез вас обратно в Англию до истечения срока контракта. Попадались люди, которые именно так и поступали. И если власти ловили вас на обратном пути – или если находился старый враг или старый друг, который числил за вами должок, а потом вы попадались ему на глаза, и он сообщал об этом куда следует, – вас просто вешали, не моргнув глазом.
Все это напомнило мне, – продолжил он, помедлив немного для того, чтобы заново наполнить вделанную в стол чернильницу, достав для этой цели из шкафчика бутылку с умбровыми чернилами, а потом обмакнув еще раз в чернильницу перо, – о жизненном пути Эсси Трегован, которая появилась на свет в продуваемой всеми ветрами корнуолльской горной деревушке, на юго-западе Англии, где семейство ее обитало с незапамятных времен. Отец у нее был рыбак, а кроме того – поговаривали – был у него и еще один промысел: развешивать в самые бурные ночи на самых опасных скалах фонари и заманивать тем самым корабли на рифы, в надежде поживиться выброшенным на берег грузом. Мать Эсси работала в услужении у местного сквайра кухаркой, и Эсси с двенадцати лет тоже поступила туда на работу, судомойкой. Она была маленькая и тощая, с огромными карими глазищами и темно-каштановыми волосами; работница из нее была так себе, зато она вечно была тут как тут, стоило только появиться в доме человеку, способному рассказать добрую историю или сказку: про пикси[17] и спригганов[18], про черных болотных собак и девушек-тюленей из Пролива. Сам сквайр над подобными суевериями только смеялся, но прислуга каждую ночь выставляла за порог фарфоровое блюдечко с самым что ни на есть цельным молоком – для пикси.
Прошло несколько лет, и Эсси перестала быть маленькой и тощей; везде, где нужно, тело ее налилось и округлилось, как волны на зеленом море, карие глаза так и брызгали искрами смеха, а волосы вились и разлетались прядями по сторонам. Особенный огонь загорался в ее глазах, когда где-то поблизости появлялся Бартломью, восемнадцатилетний сын сквайра, который как раз об эту пору вернулся домой из Рагби[19]; вот она и отправилась однажды ночью к стоячему камню на краю леса, и оставила на этом камне кусок хлеба, который Бартломью надкусил, но не доел, – а перед тем отрезала прядь собственных волос и обмотала этот хлеб волосами. И надо же такому случиться, что на следующий же день, когда она выгребала золу из камина в спальне у Бартломью, он сам подошел и заговорил с ней, и смотрел на нее более чем выразительно, и глаза у него были – опасные глаза, синие-синие, как небо перед бурей.
Очень опасные у него были глаза, говорила потом Эсси.
Недолгое время спустя Бартломью уехал в Оксфорд, а Эсси выгнали из дому вон, как только ее положение сделалось очевидным. Впрочем, ребенок родился мертвым, и в качестве знака особого благорасположения к матери Эсси – а та была очень хорошей кухаркой – жена сквайра уговорила-таки мужа вернуть бывшую горничную на ее самое первое место, в судомойки.
Однако любовь Эсси к Бартломью обернулась ненавистью ко всему его семейству; не прошло и года, как она обзавелась новым ухажером, человеком с весьма сомнительной репутацией. Жил он в соседней деревне и звали его Джозайя Хорнер. И вот однажды ночью, когда вся семья отошла ко сну, Эсси встала и отворила заднюю дверь, чтобы впустить в дом своего любовника. И пока все спали, он обчистил дом.
Сразу возникло подозрение, что к ограблению причастен кто-то из домашних, потому что этот кто-то должен был открыть дверь изнутри (а жена сквайра точно помнила, как сама затворяла засов), а также иметь представление о том, где сквайр держал столовое серебро и где находится ящик, в котором лежали золотые монеты и векселя. И все же Эсси настолько отчаянно все отрицала, что ее совершенно ни в чем не подозревали до тех самых пор, пока мистера Джозайю Хорнера не задержали в эксетерской лавчонке при попытке обналичить один из принадлежавших сквайру векселей.
Дело Хорнера слушалось на местном выездном заседании суда присяжных, который и постановил, выражаясь довольно жестким, но точным языком того времени, списать его со счетов, а вот над Эсси судья сжалился – в силу ее нежного возраста, а также густых каштановых волос – и приговорил ее к семи годам ссылки. Отправить в Америку ее должны были на судне под названием «Нептун», командовал которым некий капитан Кларк. Итак, Эсси держала путь в Каролину; однако по дороге туда она – по предварительному умыслу – вступила в сговор с вышеупомянутым капитаном, коего и убедила отвезти ее обратно в Англию в качестве собственной капитана Кларка законной супруги, а также доставить ее в дом капитановой матери, в городе Лондоне, где ее решительно никто не знал. Обратное путешествие, после того как живой груз был обменян на табак и хлопок, прошел под знаком полного и счастливого согласия любящих сердец; капитан и его новообретенная невеста, подобно двум голубкам или паре порхающих бабочек, были не в силах друг от друга оторваться и едва ли не ежеминутно обменивались нежными прикосновениями, маленькими подарками и ласковыми словами.
По прибытии в Лондон капитан Кларк поселил Эсси в доме своей матери, которая обращалась с ней так, как подобает обращаться с молодой женой сына. Восемь недель спустя «Нептун» отправился в очередное плавание, и прекрасная новобрачная с каштановыми волосами на прощанье помахала с пирса мужу. После чего юная особа вернулась в дом свекрови и там, воспользовавшись отсутствием пожилой женщины, присвоила отрез шелка и серебряную кружку, где почтенная дама хранила пуговицы; прикарманив вышеперечисленные предметы, Эсси растворилась в лондонских трущобах.
За последующие два года Эсси сделалась профессиональной воровкой, специалисткой по магазинным кражам, чьи широкие юбки скрывали великое множество различных прегрешений, состоявших по большей части из краденых отрезов шелка и кружев, – и жила она полноценной насыщенной жизнью. Из всех превратностей судьбы Эсси умудрялась выходить как ни в чем не бывало и благодарила за это тех самых существ, о которых ей рассказывали еще в детстве, а именно пикси (чье влияние распространялось и на город Лондон, в этом она была свято уверена), и каждый вечер выставляла за окошко деревянную миску с молоком, пусть даже все ее товарки и покатывались над ней со смеху; хорошо смеется тот, кто смеется последним: товарки рано или поздно подхватывали сифон или триппер, а Эсси по-прежнему отличалась самым что ни на есть цветущим здоровьем.
Она уже год как стеснялась своего двадцатого дня рождения, когда судьба нанесла ей коварный удар: она сидела в трактире «Перекрещенные вилки» в Белл-ярде, позади Флит-стрит, и вдруг туда вошел молодой человек, прямиком из университета, и уселся поближе к огоньку. Ого! Этакого каплуна грех не ощипать, думает про себя Эсси, садится с ним рядом и начинает рассказывать ему о том, какой он замечательный – а одной рукой уже гладит ему колено, в то время как другая ее рука, куда более осторожно, отправляется на поиски карманных часов. И вдруг он смотрит ей прямо в глаза, и сердечко у нее подпрыгивает в груди, а потом падает в бездну, потому что глаза у него той самой пронзительной голубизны, какая бывает в небе перед бурей, и вот уже мастер Бартломью называет ее по имени.
Ее отвезли в Ньюгейт по обвинению в том, что она самовольно вернулась из ссылки. Выслушав обвинительный приговор, Эсси не удивила ровным счетом никого из присутствующих, представив в качестве последнего аргумента в свою защиту вздувшийся живот: впрочем, городские матроны, к помощи которых обычно прибегали в такого рода случаях (как правило, диагноз не подтверждался), все-таки испытали порядочный шок, когда им против воли пришлось-таки признать, что Эсси и впрямь ждет ребенка, назвать отца которого Эсси отказалась наотрез.
Смертный приговор был повторно заменен ссылкой, на сей раз пожизненной.
Теперь она отправилась в путь на «Русалке», трюмы которой набили двумя сотнями ссыльных, и было там людям тесно, как откормленным свиньям в телеге, по дороге на рынок. Дизентерия и лихорадка свирепствовали вовсю; места не хватало даже на то, чтобы сесть, не говоря уже о том, чтобы лечь; в кормовой части трюма умерла родами женщина, а поскольку людей в трюм набили столько, что даже передать ее тело к люку не было никакой возможности, то и ее саму, и ребенка просто выпихнули наружу в крохотный кормовой порт, прямиком в бурное зеленое море. Эсси и сама была на восьмом месяце, и просто удивительно, как она умудрилась сохранить ребенка – тем не менее она его сохранила.
Всю оставшуюся жизнь ее будут преследовать ночные кошмары: ей будет сниться время, которое она провела в трюме «Русалки», она будет просыпаться с криком и чувствовать в глотке затхлую трюмную вонь.
«Русалка» бросила якорь в Норфолке, в Вирджинии, и контракт Эсси был выкуплен «мелким плантатором», специализировавшимся на выращивании табака фермером по имени Джон Ричардсон, у которого жена умерла от родильной горячки через неделю после того, как произвела на свет ребенка, и которому по этой причине нужна была разом кормилица и прислуга, способная выполнять все работы по дому.
Вот так и вышло, что новорожденный сынишка Эсси, которого она назвала Энтони, в память, по ее словам, о покойном муже, отце несчастного младенца (она отдавала себе отчет в том, что опровергнуть ее утверждение здесь некому, да к тому же, кто знает, вдруг она и в самом деле встречалась некогда с каким-нибудь Энтони), сосал материнскую грудь вместе с Филлидой Ричардсон, и хозяйский ребенок всегда получал грудь первым, так что девочка выросла здоровой, высокой и стройной, а вот собственный сын Эсси, который получал только то, что осталось, выдался хилым и рахитичным.
И вместе с молоком Эсси дети, по мере того как росли, впитывали ее сказки: о стукачиках[20] и синих колпачках[21], которые живут в шахтах; о Букке[22], самом пакостном из всех корнуолльских духов, гораздо более опасном, чем рыжеволосые, с курносыми носами пикси, – для которого первую пойманную рыбу всегда оставляют на камнях в зоне прилива, а в поле, в пору созревания пшеницы – свежевыпеченную ковригу хлеба, чтобы обеспечить добрый урожай; рассказывала она им и про яблоневых дедов – про старые яблони, которые время от времени, когда к ним возвращается память, умеют разговаривать, и которые нужно подкармливать первым сидром, полученным с нового урожая, и сидр этот нужно лить им в корни на самом повороте года – если, конечно, хочешь, чтобы и на следующий год урожай был хорошим. Она рассказывала им, мелодично, на традиционный корнуолльский лад растягивая гласные, каких деревьев следует опасаться, и пела специально для этого существующую песенку:
Ярым гневом пышет дуб,
Тяжкой думой вязнет вяз,
Те, кто ходит по ночам —
У ракитника в руках.
Она рассказывала им обо всем этом, и они верили, потому что верила она сама.
Ферма процветала, и каждую ночь Эсси Трегован выставляла на порог у задней двери фарфоровое блюдечко с молоком – для пикси. И однажды ночью, через восемь месяцев, Джон Ричардсон тихонько постучался в дверь к Эсси и попросил одарить его теми радостями, которыми только женщина может одарить мужчину, а Эсси объяснила ему, насколько глубоко задело и шокировало ее подобное предложение, поскольку кто она есть в этом доме – всего лишь сервентка, и положение у нее, несчастной вдовы, ничуть не лучше рабского, и вот мужчина, которого она так уважала, смотрит на нее как на какую-нибудь шлюху; а замуж сервентки выходить не имеют никакого права; да как ему только в голову пришло так издеваться над бедной девушкой, этого она понять не в состоянии – и ее прекрасные карие глаза наполнились слезами, и вот уже Джон Ричардсон просит у нее прощения, а закончилась эта сцена тем, что прямо здесь, в коридоре, у двери, в жаркую летнюю ночь, он встал перед Эсси Трегован на одно колено и предложил считать, что с этой минуты срок ее контракта истек, и тут же попросил ее выйти за него замуж. И после этого, хотя выйти за него замуж она согласилась, Эсси до самой свадьбы не провела с ним ни одной ночи – а после свадьбы перебралась из своей каморки на чердаке в хозяйскую спальню в передней части дома; и хотя некоторые друзья и знакомые фермера Ричардсона, а также их жены, перестали с ним здороваться, когда он в следующий раз приехал в город, гораздо большее число его друзей и знакомых придерживалось мнения, что новая миссис Ричардсон – чертовски привлекательная женщина, и что Джонни Ричардсону очень повезло, раз он отхватил этакий лакомый кусочек.