ГЕНРИ: Я стою через дорогу от Чикагского института искусств солнечным июньским днем 1973 года в компании девятилетнего себя. Он пришел сюда из будущей среды; я пришел из 1990 года. Мы целый день и вечер развлекались как хотели и вот пришли к одному из лучших музеев мира, чтобы научиться карманным кражам.
– А может, просто посмотрим картину? – умоляет Генри.
Он нервничает. Он раньше никогда такого не делал.
– Нет. Тебе нужно этому научиться. Как ты собираешься выжить, если ничего не сможешь украсть?
– Буду милостыню просить.
– Прямой путь в тюрьму. Итак, слушай: когда мы туда попадем, я хочу, чтобы ты держался в стороне, мы притворимся, что друг друга не знаем. Но не отходи далеко, смотри, что я буду делать. Если я тебе что-нибудь отдам, смотри не урони, положи в карман как можно быстрее. Понял?
– Понял. Мы на святого Георгия посмотрим?
– Конечно.
Мы переходим Мичиган-авеню, идем мимо студентов и домохозяек, греющихся на ступенях музея. Проходя мимо бронзового льва, Генри дотрагивается до его морды.
Мне довольно-таки плохо от всего этого. С одной стороны, я учу самого себя необходимым для выживания вещам. Другие уроки из этого курса включают кражу в магазинах, избиение людей, взлом замков, лазанье по деревьям, вождение машины, проникновение в дома и умение использовать странные вещи типа жалюзи и крышек от мусорных ведер в виде оружия. С другой стороны, я совращаю самого себя в детстве. Со вздохом понимаю, что кто-то должен это сделать.
Сегодня праздник, поэтому людей полным-полно Мы стоим в очереди, движемся ко входу и медленно поднимаемся по центральной лестнице. Входим в Европейскую галерею и проходим от Нидерландов семнадцатого века к Испании пятнадцатого. Святой Георгий, как и всегда, вскинул свое тонкое копье, готовый пронзить дракона, а розовая с зеленым принцесса скромно ждет на среднем плане. Мы с моим вторым «я» всем сердцем любим желтопузого дракона и всегда рады видеть, что момент его ужасной смерти еще не настал.
Пять минут стоим перед картиной Бернардо Марторелла[22], и потом Генри поворачивается ко мне. Мы сейчас одни в галерее.
– Это не так уж трудно, – говорю я. – Будь внимателен. Найди какого-нибудь растяпу. Выясни, где у него бумажник. У большинства мужчин он или в заднем кармане, или во внутреннем кармане пиджака. У женщин – в сумочке за спиной. Если ты на улице, можешь схватить сумочку целиком, но тогда тебе сначала нужно убедиться, что вокруг нет никого, от кого ты не смог бы сбежать. Гораздо лучше, если ты возьмешь то, что нужно, не привлекая внимания.
– Я видел в кино, что мальчишки тренировались на костюме с маленькими колокольчиками, и, если они дотрагивались до костюма, колокольчики начинали звенеть.
– Да, я помню этот фильм[23]. Можешь дома попробовать. А теперь пойдем.
Я веду Генри из пятнадцатого в девятнадцатый век; и вдруг мы оказываемся посреди французских импрессионистов. Институт искусств знаменит своей коллекцией импрессионистов. Я к ним довольно равнодушен, но эти залы, как всегда, набиты под завязку людьми, страждущими приобщиться к «Воскресной прогулке на острове Гранд-Жатт»[24] или «Стогу сена» Моне. Генри слишком маленький, чтобы видеть картины за спинами взрослых, но сейчас он в любом случае слишком нервничает, чтобы смотреть на них. Я осматриваю зал. Женщина наклонилась над коляской, в которой пищит и вертится ребенок. Наверно, ему пора спать. Киваю Генри и иду к ней. У нее сумочка на одной застежке, болтается за спиной. Она полностью сосредоточена на том, чтобы заставить ребенка утихнуть. Стоит напротив «Мулен-Руж» Тулуз-Лотрека. Я делаю вид, что смотрю на картину, вроде бы случайно толкаю ее, заставляя качнуться вперед, хватаю за руку: «Простите, мне так жаль, я не смотрел, куда шел. Вы в порядке? Здесь так много народу…» Моя рука в ее сумочке, она взволнована, у нее темные глаза, длинные волосы, большая грудь, она пытается сбросить вес, набранный в период беременности. Я ловлю ее взгляд, вытаскиваю кошелек, продолжаю извиняться, когда кошелек проскальзывает в карман рукава, смотрю на нее сверху вниз, улыбаюсь, отхожу от нее, поворачиваюсь и ухожу, оглядываясь через плечо. Она взяла на руки ребенка и потерянно смотрит мне вслед. Я улыбаюсь и ухожу. Генри идет за мной, когда я спускаюсь по лестнице к молодежному музею. Мы встречаемся у мужского туалета.
– Странно, – говорит Генри. – Почему она так на тебя смотрела?
– Она… одинокая, – дипломатично отвечаю я. – Может быть, ее муж нечасто бывает дома.
Мы заходим в кабинку, и я вынимаю бумажник. Ее зовут Дениз Рэдк. Она живет в Вилла-Парке, Иллинойс. Сотрудник музея и выпускница Университета Рузвельта. В кошельке двадцать два доллара и мелочь. Я показываю это Генри, ничего не говоря, кладу все обратно в кошелек и отдаю ему. Мы выходим из кабинки, из туалета, назад ко входу в музей.
– Отдай охраннику. Скажи, что нашел на полу.
– Почему?
– Нам это не нужно, я просто показывал, как это делается.
Генри бежит к охраннице, пожилой чернокожей женщине, которая улыбается и вроде приобнимает Генри. Он медленно возвращается, мы идем на некотором расстоянии друг от друга, я впереди, по длинному темному коридору, который когда-то в будущем разместит выставку декоративного искусства и приведет к новому крылу музея, не существующему пока даже в проекте, а сейчас тут висят постеры. Я ищу легкую добычу, и прямо передо мной стоит просто мечта карманного вора. Невысокий, коренастый, загорелый; ощущение такое, что он в своей бейсболке, штанах из полиэфира и голубой рубашке с короткими рукавами просто завернул не туда со стадиона «Ригли-филд». Он стоит и просвещает невзрачную девчонку насчет Винсента Ван Гога.
– И он отрезает свое ухо и отдает своей подруге – эй, а тебе бы такой подарок понравился? Ухо! Да уж. И они заперли его в психушке…
Насчет этого типа у меня никаких колебаний нет. Он важно вышагивает, изрекая глупости, блаженно не ведая о моем присутствии, бумажник у него лежит в заднем кармане. У него большое брюшко, но зада почти нет, и бумажник просто кричит мне: «Возьми меня!» Я зависаю у них за спиной. Генри ясно видит, как я ловко засовываю большой и указательный пальцы в оттопыренный карман и высвобождаю бумажник. Отхожу назад, они идут дальше, я передаю бумажник Генри, и он засовывает его в карман брюк.
Я показываю Генри и другие штуки: как достать бумажник из внутреннего кармана пиджака, как заслонить свою руку, когда она внутри женской сумочки, шесть разных приемов отвлечь человека, пока вытаскиваешь у него кошелек, как забрать кошелек из заднего кармана, как непринужденно заставить человека показать, где у него лежат деньги. Теперь он выглядит спокойнее и даже начинает получать удовольствие.
Наконец я говорю:
– Ну, теперь твоя очередь.
– Я не могу, – жутко пугается он.
– Конечно можешь. Оглядись. Выбери кого-нибудь.
Мы стоим в комнате с японскими гравюрами. Здесь полно пожилых дам.
– Не здесь.
– Хорошо. А где?
– В ресторане? – подумав, решает он.
Не спеша идем в ресторан. Я очень живо помню этот момент, свой ужас. Смотрю на самого себя – и точно, он белый от ужаса. Улыбаюсь, поскольку знаю, что будет дальше. Мы пристраиваемся в очередь в ресторан. Генри оглядывается, выискивая.
Перед нами в очереди стоит очень высокий мужчина среднего возраста в превосходно скроенном коричневом легком костюме; по нему невозможно угадать, где у него бумажник. Генри подходит к этому человеку, держа на вытянутой руке один из вытащенных мною ранее кошельков.
– Сэр? Это ваш? – тихо спрашивает Генри. – Он лежал на полу.
– Что? А, нет, это не мой. – Он проверяет правый задний карман брюк, нащупывает свой бумажник, наклоняется к Генри, берет у него кошелек и открывает. – О, ну, думаю, тебе нужно отдать его охраннику, да… тут довольно много денег.
Он в очках с толстыми линзами, смотрит на Генри через них, пока тот залезает в его задний карман и вытаскивает бумажник. Поскольку на Генри футболка с коротким рукавом, я подхожу к нему, он передает мне свою добычу. Высокий худой мужчина в коричневом костюме указывает на лестницу, объясняя Генри, как вернуть находку. Генри неспешно идет туда, я иду следом, обгоняю Генри и веду его прямо через музей к выходу, мимо охраны, выходим на Мичиган-авеню и отправляемся в южном направлении. И вот мы, ухмыляясь, как дьяволята, оказываемся в кафе «У художника», где на нетрудовые доходы угощаемся молочными коктейлями и жареной картошкой. После этого выкидываем в почтовый ящик бумажники, подсчитываем деньги, и я снимаю нам комнату в «Палмер-Хаус».
– Ну? – спрашиваю я, садясь на краешек ванны и глядя, как Генри чистит зубы.
– Шо у? – отвечает Генри с полным ртом пасты.
– Что ты думаешь?
– Насчет чего?
– Карманных краж.
– Нормально, – говорит он, глядя на меня в зеркало. Поворачивается и смотрит прямо на меня, широко улыбается, заявляя: – Я это сделал!
– Ты просто молодчина!
– Да! – Улыбка гаснет. – Генри, мне не нравится путешествовать во времени одному. С тобой лучше. Ты не можешь всегда быть со мной?
Он стоит ко мне спиной, и мы смотрим друг на друга через зеркало. Бедный маленький я: в этом возрасте у меня спина худая, лопатки торчат, как прорезающиеся крылья. Он поворачивается, ожидая ответа, и я знаю, чтó должен сказать ему, сказать себе. Протягиваю руку, осторожно поворачиваю его, ставлю рядом с собой: бок к боку, одного роста, мы смотрим в зеркало.
– Посмотри.
Мы изучаем свои отражения, мы как близнецы, отразившиеся в украшенном позолотой гостиничном зеркале. У обоих темные волосы, одинаковый разрез темных глаз и одинаковые круги под глазами, мы одинаково говорим и слышим одинаковыми ушами. Я выше, мускулистее и побрит. Он тоньше, нескладный, одни колени и локти. Я поднимаю руку и убираю со лба волосы, обнажая шрам, полученный в аварии. Бессознательно он повторяет мой жест, дотрагиваясь до своего шрама на собственном лбу.
– Такой же, как у меня, – пораженный, говорит мой другой «я». – Откуда он у тебя?
– Оттуда же, откуда и у тебя. Они одинаковые. Мы одинаковые.
Момент истины. Сначала я не понимал, и вдруг – вот оно, я просто взял и понял. Смотрю, как это происходит. Я смотрю на нас обоих одновременно, снова испытывая это ощущение потери самого себя, впервые понимаю совмещение будущего и настоящего. Но я слишком привык к этому, для меня это более чем нормально, и я остаюсь в стороне, вспоминая удивление девятилетнего себя, когда я внезапно увидел, узнал, что мой друг, учитель, брат – это я. Я и только я. Одиночество.
– Ты – это я.
– Только старше.
– Но… как же другие?
– Путешественники во времени?
Он кивает.
– Не знаю, есть ли другие. В смысле, я их никогда не встречал.
В уголке моего левого глаза набухает слеза. Когда я был маленьким, то воображал, что есть целое сообщество путешественников во времени и Генри, мой учитель, – посланец, отправленный учить меня, чтобы потом я мог быть принят в это сообщество. Я по-прежнему чувствую себя отверженным, последней особью когда-то многочисленного вида. Как будто Робинзон Крузо нашел обманчивый след на песке, а потом понял, что след его собственный. Другой я, маленький, как листок на ветру, прозрачный, как вода, начинает плакать. Я обнимаю его, обнимаю себя, и мы сидим долго-долго.
Позднее мы заказываем в номер горячий шоколад и смотрим Джонни Карсона[25]. Генри засыпает при включенном свете. После того как программа заканчивается, я смотрю на него, а его нет, он вернулся в мою детскую комнату в квартире отца, сонный стоит у моей детской кровати, падает в нее. Выключаю телевизор и свет. Шум улиц 1973 года влетает через окно. Хочу домой. Лежу на жесткой гостиничной кровати, один. И по-прежнему не понимаю.
ГЕНРИ: Я в своей спальне со своим другим «я». Он пришел из будущего марта. Мы занимаемся тем, чем обычно занимаемся, когда остаемся одни. На улице холодно, мы оба достигли половой зрелости, но с девчонками пока еще ничего не пробовали. Думаю, этим занималось бы большинство людей, если бы у них были такие же возможности, как у меня. Но не подумайте, я не гей, ничего подобного.
Позднее воскресное утро. Слышу, как в церкви Святого Иосифа звонят колокола. Вчера отец пришел домой поздно; думаю, после концерта он завис в баре; он был так пьян, когда вернулся, что упал на лестнице, и мне пришлось втаскивать его в комнату и на кровать. Я слышу, как он, кашляя, возится в кухне.
Мой другой «я», кажется, нервничает, он постоянно посматривает на дверь.
– Что? – спрашиваю я его.
– Ничего, – отвечает он.
Я встаю и запираю дверь.
– Нет, – шепчет он. Кажется, ему трудно говорить.
– Да ладно тебе, – отвечаю я.
Я слышу тяжелые шаги отца прямо под дверью.
– Генри? – спрашивает он, и дверная ручка медленно поворачивается.
Внезапно понимаю, что случайно отпер замок, Генри кидается к нему, но поздно: отец просовывает голову в дверь – и застает нас, так сказать, с поличным.
– Господи, – выдыхает он. Глаза у него расширяются, на лице неописуемое отвращение. – Господи, Генри.
Он захлопывает дверь, я слышу, как он возвращается в свою комнату. Бросаю на себя укоризненный взгляд, натягивая джинсы и футболку. Иду через коридор в спальню отца. Дверь закрыта. Стучу. Ответа нет. Жду.
– Папа?
Тишина. Открываю дверь и встаю на пороге.
– Папа?
Он сидит спиной ко мне на кровати. Он не шевелится; я какое-то время стою на пороге, но не могу заставить себя войти в комнату. Наконец захлопываю дверь и иду к себе.
– Это была только твоя ошибка, только твоя, – сурово выговариваю я своему другому «я».
На нем джинсы, он сидит на стуле, сжав голову руками.
– Ты знал, ты знал, что это случится, и не сказал ни слова. Где твое чувство самосохранения? Что, черт тебя возьми, с тобой случилось? Какой смысл знать будущее, если не можешь защитить себя хотя бы от таких мелких унизительных вещей…
– Заткнись, – бурчит Генри. – Просто заткнись.
– Я не заткнусь! – срываюсь я на крик. – Ты понимаешь, тебе нужно было просто сказать…
– Послушай, – покаянно смотрит он на меня. – Это было как… как тогда, на катке.
– О черт!
Пару лет назад я увидел, как в Индиан-Хед-парке маленькой девочке попало в голову хоккейной шайбой. Это было ужасно. Позднее я узнал, что девочка умерла в больнице. И потом начал возвращаться в тот день, снова и снова, хотел предупредить ее маму – и не мог. Я как будто был зрителем в кино или привидением. Я кричал: «Нет, заберите ее домой, не позволяйте ей кататься, заберите ее, она ушибется, она умрет!» – и понимал, что эти слова были только в моей голове, и все шло, как и раньше.
– Ты говоришь об изменении будущего, – говорит Генри, – но для меня это прошлое, и, насколько я знаю, с этим ничего нельзя сделать. В смысле, я устал, и вообще, я пытался, и поэтому все так и вышло. Если бы я что-то не сказал, ты бы не встал…
– А зачем ты что-то сказал?
– Потому что так надо. И ты тоже так сделаешь, вот увидишь. – Он пожимает плечами. – Это как с мамой. Несчастный случай. Immer wieder[26]. Снова и снова, постоянно одно и то же.
– А свобода выбора?
Он встает, подходит к окну и стоит, глядя на задний двор Татингеров.
– Я разговаривал об этом только что с собой из девяносто второго года. Он рассказал кое-что интересное: мол, как он думает, когда ты в настоящем, во времени, есть только свобода выбора. Он говорит, что в прошлом мы можем только то, что уже сделали, и если мы оказываемся там, по-другому быть не может.
– Но где бы я ни был, это мое настоящее. Разве я не могу решать…
– Нет. Видно, нет.
– А что он сказал о будущем?
– Ну, давай подумаем. Ты идешь в будущее, что-то делаешь и возвращаешься в настоящее. Тогда то, что ты сделал, – это часть твоего прошлого. Возможно, это тоже неизбежно.
Я чувствую дикое сочетание свободы и отчаяния. Я вспотел; он открывает окно, и в комнату влетает холодный воздух.
– Но тогда я не отвечаю ни за что, что сделал не в своем настоящем.
– Ну наконец-то, – улыбается он.
– И все это уже случилось.
– Да, что-то в этом роде.
Он проводит руками по лицу, и я вижу, что ему пора начинать бриться.
– Но он сказал, что ты должен вести себя так, как будто у тебя есть эта свобода выбора, как будто ты ответствен за происходящее.
– Почему? Разве это имеет значение?
– Очевидно, если ты делаешь по-другому, все будет плохо. И неправильно.
– Он это на своем опыте знал?
– Да.
– И что произойдет дальше?
– Отец не будет разговаривать с тобой три недели. И это, – он указывает рукой на кровать, – это придется прекратить.
– Хорошо, – вздыхаю я. – Что-нибудь еще?
– Вивиан Теска.
Вивиан – это девушка из математического класса, о которой я постоянно думаю. Я ни разу с ней и словом не обмолвился.
– Завтра после урока подойди к ней и пригласи на свидание.
– Я ее даже не знаю.
– Поверь мне.
Он улыбается так, что я задумываюсь, почему, черт возьми, я должен ему верить, но верить хочется, и я соглашаюсь.
– Мне пора. Денег дай.
Я протягиваю ему двадцать долларов.
– Еще.
Я даю еще двадцатку.
– Больше нет.
– Ладно.
Он одевается, выбирая вещи, против исчезновения которых я бы не возражал.
– Пальто возьмешь?
Я протягиваю ему перуанский лыжный свитер, который всегда ненавидел. Он корчит гримасу и надевает его.
Мы идем к задней двери квартиры. Церковные колокола звонят полдень.
– Пока, – говорит другой «я».
– Удачи, – говорю я в ответ, странно тронутый видом себя, уходящего в неизвестное, в холодное воскресное чикагское утро, чужое и незнакомое.
Он топает по деревянным ступеням, а я возвращаюсь в тихую квартиру.
ГЕНРИ: Я на заднем сиденье в полицейской машине в Зионе, Иллинойс. На мне наручники и ничего больше. Внутри машина вся провоняла табаком, кожей, пóтом и еще каким-то запахом, который разобрать не могу, но он присущ именно полицейским машинам. Запах дикого страха, я думаю. Левый глаз у меня заплыл и не видит, грудь в синяках, порезах и грязи из-за того, что один из двух полицейских, тот, который поздоровее, в броске сшиб меня с ног на асфальте, усеянном битым стеклом. Полицейские стоят рядом с машиной и разговаривают с соседями, по крайней мере один из которых точно видел, как я пытался вломиться в белый с желтым викторианский дом, рядом с которым мы припаркованы. Я не знаю, в каком времени очутился. Я здесь около часа и напортачил по полной. Я очень голоден. Очень. Я сейчас должен быть на семинаре доктора Куэри по Шекспиру, но уверен, что я его уже пропустил. Плохо. Мы разбираем «Сон в летнюю ночь».
К плюсам ситуации можно отнести то, что в машине тепло и я не в Чикаго. Чикагские копы ненавидят меня, потому что я постоянно исчезаю, находясь в заключении, и они не могут понять как. А еще я отказываюсь с ними разговаривать, поэтому они так и не выяснили ни кто я, ни где живу. В тот день, когда они это выяснят, мне крышка, потому что на меня есть несколько просроченных ордеров на арест: проникновение в частную собственность, магазинная кража, сопротивление при аресте, побег из-под ареста, нарушение чужого права владения, непристойное обнажение в общественном месте, ограбление und so weiter[27]. Из этого списка становится понятно, что я ужасно нелепый преступник, но самая главная проблема в том, что без одежды трудно оставаться неприметным. Рассчитывать можно лишь на скрытность и скорость, но когда я, абсолютно голый, пытаюсь вломиться в дом посреди бела дня, это не всегда срабатывает. Семь раз меня арестовывали, и пока мне удавалось исчезнуть до того, как они успевали взять у меня отпечатки пальцев или сфотографировать.
Соседи продолжают таращиться на меня через стекла полицейской машины. Мне все равно. Мне все равно. Это слишком затянулось. Черт, как я это ненавижу. Откидываюсь на сиденье и закрываю глаза.
Дверца машины распахивается. Холодный воздух обжигает, глаза у меня резко открываются, на секунду я вижу металлическую решетку, отделяющую переднее сиденье машины от заднего, потрескавшиеся виниловые чехлы, свои руки в наручниках, голые ноги в мурашках, в лобовом стекле плоское небо, черную фуражку с козырьком на приборной доске, папку в руках у офицера, его красное лицо, спутанные седеющие брови и обвисшие брыли – все скользит, переливается, окрашивается в радужные цвета. Полицейский говорит: «Эй, у него приступ, что ли?» У меня сильно стучат зубы, и вдруг полицейская машина исчезает перед моими глазами, и я лежу на спине в собственном заднем дворике. Да. Да! Полной грудью вдыхаю сладкий сентябрьский ночной воздух. Сажусь, растираю запястья, все еще хранящие отметины от наручников.
Я смеюсь и не могу остановиться. Я снова сделал это! Гудини, Просперо[28], признайте меня! Потому что я тоже волшебник.
Накатывает приступ тошноты, и я выплевываю желчь на хризантемы Кимми.