bannerbannerbanner
Танцовщица

Огай Мори
Танцовщица

Полная версия


© Иванова Г. Д., перевод на русский язык, 2025

© Лаврентьев Б. П., перевод на русский язык, 2025

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

* * *

Мори Огай и его время

Мори Огай (1862–1922) – одна из наиболее значительных фигур в японской литературе на рубеже XIX и XX веков, наряду с Нацумэ Сосэки и, может быть, Акутагавой Рюноскэ, выступившим на литературной арене примерно на два десятилетия позже того и другого.

Время, в которое жил Огай, было наполнено для его страны значительными переменами. Родился он в небольшом городке Цувано на западе острова Хонсю. Как раз к тому времени, когда он пошел в начальный класс местного училища Ерокан, произошла буржуазная революция Мэйдзи[1] (1868). Военно-феодальный режим Токугава был низвергнут, но последствия двух с половиной веков его правления чувствовались в стране. Стремясь избежать колониальной зависимости, в которой оказались тогда многие страны Азии, правительство Токугава с начала XVII века почти наглухо закрыло двери страны для иностранцев, равно как и выходы за рубеж для собственных граждан. За эту крутую политику японцы расплачивались отсталостью – в стране господствовал ручной труд, а утонченная гуманитарная культура, развивавшаяся в условиях островной замкнутости, составляла достояние весьма узкого элитарного круга при императорском дворе.

Наиболее проницательные умы Японии уже давно рвались из оков средневековых пережитков, протестовали против строгой регламентации всех сфер деятельности. Революция Мэйдзи развязала многие узлы, перед страной открылись новые возможности, и она стала быстро, даже лихорадочно модернизироваться. Протекала эта модернизация преимущественно путем приобщения к цивилизации более развитых стран Запада. Японцы стали интенсивно ездить в Европу и приглашать к себе иностранных учителей.

Отец Огая служил лекарем при своем феодале – князе Цувано. Огай, как и полагалось старшему сыну в семье, пошел по его стопам – поступил на медицинский факультет Императорского университета в Токио. Уже в девятнадцать лет он оказался в числе первых выпускников, его незаурядные способности были замечены наставниками. Вскоре он был командирован на стажировку в Германию, где ему посчастливилось заниматься у знаменитых профессоров – Р. Коха, Р. Вирхова, Μ. Петтенкофера. Четыре года немецких университетов (1885–1889 гг.) явились для него временем подлинного становления.

Специализировался он в области санитарии и гигиены. Но всем предшествующим воспитанием (он с детства изучал китайский, голландский, немецкий языки), энциклопедизмом своих предков, сочетавших врачебную и книжно-конфуцианскую ученость, он был подготовлен к необходимости постижения как естественно-научного, так и гуманитарно-литературного знания. Уже в первый год пребывания в Берлине он собрал библиотеку из ста семидесяти томов, среди которых были Эсхил и Софокл, Еврипид и Данте, Гёте и Ибсен… Позже он отмечал поразительное сходство во взглядах китайских и европейских мыслителей и литераторов.

В Берлине Огай полюбил голубоглазую немку Элизу. Брак с иностранкой представлялся в те годы практически невозможным, друзья и семья взывали к его «благоразумию», и Огай вынужден был расстаться с девушкой. Воспоминание об утраченной возлюбленной Огай пронес через всю жизнь, оно щемящей нотой прошло через многие его произведения. В дальнейшем Огай дважды женился по семейному сватовству, имел четверых детей, но ни первый, ни второй брак не принес ему счастья.

Личная любовная драма легла в основу его дебютной повести «Танцовщица» (1890). Точного воспроизведения обстоятельств его собственной жизни она не содержала, из-под пера начинающего мастера вышла как бы обобщенная исповедь целого поколения японцев эпохи Мэйдзи. В ней нашли отражение проблемы, возникавшие при соприкосновении с западным миром. Итак, молодой японец возвращается домой, оставив в Германии женщину, ожидающую ребенка; неутешная Элиза теряет рассудок. В следующем рассказе «Пузыри на воде» Огай повествует о романе между приехавшим в Мюнхен японским художником и натурщицей Мари, в этом случае девушка гибнет в волнах озера. В этих романтических и немного сентиментальных произведениях рассказано о трагических коллизиях, нередко возникавших при первых контактах японцев с Западом. Герои бичуют себя за неспособность к ответственным решениям, за свою зависимость от традиционного воспитания, от взглядов своей среды. В них также нашел отражение процесс становления «современной личности» в тогдашних условиях страны.

Творческий дебют Огая состоялся в ту пору, когда японская литература оказалась на распутье. С наступлением новой, капиталистической эпохи ее прежняя, чисто развлекательная функция утратила свою силу, новые же функции нащупывались не одно десятилетие. Определяя назначение литературы в буржуазном обществе, одна часть мыслителей высказывалась за ее автономность, самостоятельную эстетическую ценность, другая же часть (особенно авторы расцветших в 1880-е гг. так называемых политических романов) была убеждена в просветительском и даже агитационном ее назначении.

В начале 1890-х гг. между Огаем и одним из ведущих тогдашних профессоров-гуманитариев Цубоути Сёё (1859–1935) разгорелась дискуссия, она велась на страницах журналов «Сигарами соси» (Запруда) и «Васэда бунгаку» (Литература университета Васэда). Сёё высказывался в пользу точного отображения литературной жизни, его принципы в дальнейшем были подхвачены представителями натуральной школы (сидзэнсюги). Что же касается Огая, то он видел главное достоинство всякого искусства в утверждении этических и эстетических идеалов. Диспут, по существу, знаменовал размежевание между сторонниками утилитарно-реалистического и идеально-романтического направлений. В изящной словесности прежних времен эти начала выступали как бы в слитной форме.

Теоретические доводы Цубоути Сёё на первый взгляд выглядели прогрессивнее, однако художественная практика Огая продемонстрировала более убедительные результаты – единственный роман Цубоути Сёё «Нравы школяров нашего времени» (1885) был очень скоро забыт.

С течением времени, по мере изменения обстановки в стране менялись и приоритеты Огая, волновавшие его темы претерпевали естественную трансформацию. Буржуазное государство набирало мощь, освобождалось от неравноправных договоров с западными державами. Постепенно японцы избавлялись от «комплекса неполноценности», их даже стало обуревать «чувство превосходства» – во всяком случае, над соседними азиатскими народами. Едва избавившись от необходимости обороняться от западной экспансии, они сами, вернее, их уже ставшее империалистическим государство вступило на путь агрессии.

Как военному врачу, Огаю пришлось участвовать в двух неправедных войнах – с Китаем в 1894–1895 гг. и с Россией в 1904–1905 гг. Значительную часть японского общества охватила тогда эйфория победы над континентальными колоссами. Прямо критиковать милитаристский курс своего правительства генерал, состоявший на действительной службе, конечно, не мог. Но, к чести его надо сказать, что и ни единым словом восхваления его он себя не запятнал. Шовинистический угар охватил тогда немало его литературных современников, его же душа разрывалась на части от противоречий между положением военного сановника и взглядами писателя-гуманиста.

Существуют прямые и косвенные свидетельства его разногласий с начальством. Достаточно сказать, что в самом начале 1900-х гг. его с понижением в должности отправили служить в далекий провинциальный гарнизон на остров Кюсю; пребывание в городке Кокура сам он расценивал не иначе как ссылку.

Оторванность от привычного образа столичной жизни, а также внутренняя раздвоенность ввергли его в творческий кризис. На Кюсю он почти ничего не написал, занимался главным образом переводами немецких и скандинавских авторов. Большой успех у читателей имел, в частности, переведенный им тогда роман Г.-Х. Андерсена «Поэт-импровизатор».

1910 год печально ознаменован такими акциями японского государства, как аннексия Кореи и подавление внутри страны народно-демократического движения «хэймин-ундо». По сфальсифицированному обвинению в подготовке террористического акта против императора был казнен публицист-социалист Котоку Сюсуй (1870–1911) и десять его сподвижников. Эта неслыханная в новое время жестокость всколыхнула многих свободомыслящих японцев и даже мировую общественность (с протестами выступали А. Франс, Μ. Горький). О позиции Огая можно судить по произведениям, которые он написал в тот период. Рассказы «Игра», «Фасции», памфлет «Башня молчания» (все – 1910 г.) содержали в себе довольно прозрачную иронию по адресу установившихся политических реалий. Звучали и прямые тревожные вопросы: где предел подавления властями свободы слова и убеждений?

Воцарившийся тогда произвол цензуры задел и его лично: под предлогом безнравственности изъяли из продажи его повесть-дневник под латинским названием «Vita sexualis»[2]. В качестве повода было использовано одиозно звучавшее заглавие, хотя в действительности там абсолютно не было предполагаемой «непристойности».

 

Огай осмеивал в этом произведении писателей-натуралистов, уделявших в его время преувеличенное внимание человеческим инстинктам, вместо того чтобы утверждать красоту и духовность человека, заложенное в нем добро.

В «срединный» период творчества Огая программным можно считать рассказ «Пусть так» (1912). В нем повествуется о молодом ученом Годзё Хидэмаро, который, подобно Огаю, окончил Императорский университет в Токио и завершал образование в Германии. Убежденный, что официальные историографы Японии занимаются пересказыванием мифов, Хидэмаро хочет написать подлинную историю, где не будет места рассуждениям о «божественном происхождении» нации и пр. Подобные намерения встречаются в штыки окружением Хидэмаро, и в первую очередь его отцом – высокопоставленным аристократом. Хидэмаро вынужден оставить свои научные замыслы, свою ретировку он мотивирует двумя словами: «Пусть так».

Произведения Огая конца 1900-х и самого начала 1910-х гг. окрашены философией, которую сам писатель именовал резиньяцией, или примирением. Не видя возможности реально влиять на события, он сознательно занял позицию «стороннего наблюдателя».

Новые горизонты творчества открылись с 1912 г., когда писатель перешел к созданию исторических повестей. По единодушному признанию критиков, они являются вершиной его творчества. В них Огай обратился к художественному исследованию нравов военно-феодального дворянства, сословия самураев, из которого происходил сам.

Самурайство практически не имеет аналогий в мировой истории, европейское рыцарство демонстрирует лишь весьма отдаленное с ним сходство. Вплоть до 70-х гг. XIX века самураи составляли примерно четверть населения страны, хотя однородным это сословие отнюдь не было. Его внутренняя структура отличалась своей сложной иерархией. Об очень разном социальном и имущественном положении воинов можно составить себе представление по рассказам Огая, где детально описана система вознаграждения служилых людей, называются различные их ранги, четко определяются взаимные права и обязанности в отношениях между вассалами и сюзеренами.

Самураи в целом имели ряд привилегий, в отличие от крестьян, ремесленников и торговцев они носили фамильное имя, постоянно имели при себе оружие и могли даже безнаказанно убить представителя другого сословия. Все они проходили обучение в своих клановых школах. В первую очередь их учили, конечно, воинским искусствам, но учили и грамоте – отечественной и китайской, прививали навыки стихосложения, ибо в той системе культурных ценностей последнее считалось непременным признаком развитого человека. Словом, поговорка «Среди цветов – вишня, среди людей – самурай» родилась не случайно.

Первоначальным толчком, побудившим Огая обратиться к самурайской тематике, послужило ритуальное самоубийство генерала Ноги Марэсукэ. В день похорон императора Мэйдзи (1912 г.) верный вассал Ноги (вместе с женой Сидзуко) «ушел вслед» за своим сюзереном. Верность господину в жизни и в смерти ставилась самурайским кодексом чести (бусидо) превыше всего.

Огай был глубоко взволнован поступком Ноги Марэсукэ, под началом которого ему довелось некогда служить. В нем всколыхнулись какие-то глубинные чувства, и чуть ли не за одни сутки он написал большой рассказ «Посмертное письмо Окицу Ягоэмона» (1912) – историю самурая XVII в., который покончил с собой вслед за смертью сюзерена – князя Хосокавы. Перед тем как совершить харакири, Окицу Ягоэмон составляет письмо, в котором завещает сыну, внукам и правнукам с честью служить их древнему роду. В декорациях токугавского времени Огай как бы проигрывал смысл жестокого средневекового обычая, получившего вдруг свой громкий резонанс и в XX в. Прямой оценки этого уникального обычая Огай не высказывает, но весь контекст рассказа свидетельствует, пожалуй, о его восхищении мужеством героя, из чувства долга добровольно обрывающего нить своей жизни.

Одни произведения исторического цикла посвящены периоду формирования феодализма (XVII–XVIII вв.), действие других («Месть в Годзиингахаре», «Инцидент в Сакаи») происходит позже – в середине XIX в. Все они основаны на документальном материале, свидетельствах-хрониках, хотя, конечно, Огай далеко превосходит в них рамки летописного жанра.

Исторические произведения Огая представляют собой энциклопедию самурайского быта. Читатель узнает из них, как одевался и причесывался средневековый воин, как лелеял свои острые мечи, каких правил придерживался на службе и в семье. Читатель словно присутствует на впечатляющей церемонии харакири – это зрелище не для слабонервных людей.

В последовавших один за другим исторических рассказах писатель снова и снова старается прояснить смысл обычаев феодального времени. После революции Мэйдзи самурайское сословие официально было упразднено, харакири и кровная месть запрещены. Однако выходцы из военно-феодального дворянства продолжали составлять наиболее влиятельный и образованный слой общества, они проявляли живую готовность «отвечать задачам современности».

Постепенно Огай отходит от одномерной трактовки морали «бусидо». Внимательное чтение убеждает читателя, что жестокому «кодексу чести» самураи следовали вынужденно, иного выхода в существовавших социальных условиях у них не было. Умирать в расцвете лет им было нелегко, но так повелевал «долг», впитанный с молоком матери. Совершенно очевидно, что эта мораль формировалась правящими слоями средневекового общества в целях поддержания своего господства. Порою живучесть этой морали искусно эксплуатировалась господствующими кругами и в новое время. Тем более существенно знать, какой представлялась эта система взглядов Огаю – человеку плоть от плоти самурайского сословия, но и большому, европейски образованному писателю, творившему почти до конца первой четверти XX века.

Как этические, так и эстетические взгляды Огая покоятся на глубоко национальной традиции. Большое место в мировоззрении и творчестве писателя занимала Красота. Два самурая из «Посмертного письма Окицу Ягоэмона» смертельно поссорились из-за того, что один обвинил другого в непонимании ценности чайной церемонии – этого священного действа, похожего на религиозную службу или на медленный танец. Искусство чайной церемонии достигло расцвета именно в период ожесточенных феодальных междоусобиц. В тишине и изысканной обстановке чайных павильонов отдыхала душа воина, опаленного битвами.

Знакомство читателя с шестнадцатилетней красавицей Осаё – героиней рассказа «Госпожа Ясуи» – происходит во время подготовки к «хинамацури» – Празднику девочек. Этот день отмечается ежегодно третьего марта и ассоциируется с наступлением весны. В рассказе присутствуют все чисто национальные элементы, сопутствующие этому торжеству. Сестры украшают дом специальным набором кукол, гостья приносит им в подарок ветку только что расцветшего персикового дерева, ее угощают рисовым вином – саке, чашечку которого непременно полагается испить по случаю «хинамацури».

Оба аспекта – эстетический и нравственный – неразрывно сплетаются в сцене из «Семейства Абэ», когда на похоронах князя-даймё[3] пара его любимых охотничьих соколов стремглав влетает в колодец и погибает в водной пучине. Подобно ближайшим вассалам князя, соколы добровольно следуют за своим господином в небытие. Красота их поступка подчеркивается выразительной для японского глаза деталью: над колодцем расцветает развесистое деревцо глубоко почитаемой в Японии сакуры.

Особое место в исторической прозе Огая занимают биографии ученых периода Токугава. Первая из них посвящена врачу и комментатору конфуцианского книжного наследия Сибуэ Тюсаю (1805–1858). В соответствии с универсальным характером учености той эпохи Тюсай показан сведущим во многих областях – медицине, фармакологии, каллиграфии, генеалогии самурайских родов, географии. Внимание к фигуре Тюсая определено было тем, что предки самого Огая подвизались на той же ниве, – таким образом писатель как бы прослеживал собственные семейные истоки. Ради этого он поднял многочисленные архивные записи, посетил мемориальные места, связанные с памятью героя. В биографической повести «Сибуэ Тюсай» (1916) автор говорил: «Я написал ее ногами», имея в виду многотрудные поиски документальных материалов. Своеобразие стилистической манеры этого произведения состоит в том, что параллельно с жизнью героя Огай подробно освещает процесс собственной работы над его биографией, как бы показывает свою творческую мастерскую.

Огай внимательно прослеживает судьбы наследников Тюсая – его детей, учеников, близких и дальних родственников. Восприятие истории как непрерывной цепи поколений характерно для всего творчества писателя. Современность для него всегда логически вытекала из прошлого.

Огай – нелегкое чтение, причем не только для иностранцев, но и для сегодняшнего поколения японцев. В особенности это касается исторических произведений, насыщенных исчезнувшими из быта реалиями, датами в старинном летосчислении, старыми географическими названиями, чинами и званиями и т. д.

Не случайно все современные издания произведений писателя у него на родине неизменно снабжаются подробными комментариями.

Своеобразны, к примеру, предстающие перед нами приемы ориентации средневековых японцев во времени. Вереница лет, а также часы в сутках группировались по циклам, соответствующим двенадцати знакам зодиака (Мыши, Быка, Тигра, Зайца, Дракона, Змеи, Лошади, Овна, Обезьяны, Курицы, Пса, Кабана). Летосчисление велось по царствованиям сменявших друг друга властителей, каждый из которых выдвигал свой девиз правления. Эта система сохранилась и, наряду с европейской, существует поныне. Так, с 1989 г. после смерти императора Хирохито и восшествия на престол его сына Акихито начался первый год Хэйсэй, что означает «установление мира».

Сравнительное изучение отечественного и зарубежного наследия выработало в Огае всеобъемлющий взгляд на культуру человечества. Его творчество передает ощущение единства и в то же время различия двух миров – Востока и Запада. Как художник он остался глубоко национальным. Его произведения высвечивают особую, никем до него не показанную сферу человеческого бытия. Огай вписал свою неповторимую страницу в сокровищницу мировой литературы. Мудрое, философски глубокое постижение жизни, помноженное на бесспорное художественное мастерство, сделало его, несомненно, большим писателем.

Представленные в настоящем сборнике произведения составляют лишь часть прозы Огая, а он писал еще и драмы, разного рода очерки и статьи, а также стихи. Переводил многих европейских авторов – среди опубликованных им впервые на японском языке такие значительные образцы мировой классики, как «Фауст» Гёте, пьесы Лессинга и Г. Ибсена, рассказы и повести Л. Толстого, И. Тургенева, Ф. Достоевского…

Произведения Мори Огая широко известны за пределами его страны, они переводились на английский, немецкий, русский и другие языки. Хочется надеяться, что настоящее издание будет встречено читателями с интересом.

Г. Д. Иванова

Танцовщица[4]



Уголь погружен. В кают-компании второго класса пусто, напрасно включен яркий электрический свет. Обычно по вечерам здесь собирались любители карточной игры, сегодня же все ночуют в отеле, на берегу, так что на судне я остался один.

Пять лет минуло с тех пор, как сбылась моя заветная мечта: я был командирован в Европу. Помнится, и тогда у нас была остановка здесь же, в Сайгоне, и я не уставал дивиться всему, что видел и слышал. Мой путевой дневник ежедневно пополнялся все новыми и новыми пространными записями, которые позже были даже опубликованы в газете и снискали одобрение читателей. Ныне я содрогаюсь при одной только мысли о том, какое убийственное впечатление могли произвести на сведущую публику мои инфантильные и претенциозные очерки. Мне все тогда казалось диковинным – растения и животные, памятники архитектуры и местные обычаи. Зато теперь припасенная для дневника тетрадь остается девственно чистой. Как видно, годы, проведенные в Германии, приучили меня ничему не удивляться. Впрочем, пожалуй, дело даже не в этом.

 

Дело в том, что к себе на родину – на Восток – возвращался человек, совсем не похожий на того, который пять лет назад отправился на неведомый ему Запад. В науках я особенно не преуспел, зато достаточно хлебнул невзгод. Я понял, как зыбки человеческие чувства, и я в этом смысле не составляю исключения. Кого могут заинтересовать наши сиюминутные впечатления? Вчера вам что-то показалось любопытным, а сегодня вы уже забыли об этом. Не потому ли я не веду никаких записей? Да, причина, скорее, в этом.

Прошло уже более двадцати дней, как мы покинули Бриндизи.

Пассажиры, как водится, успели перезнакомиться и, как могли, скрашивали друг другу томительное путешествие. Я же, сославшись на нездоровье, заперся в своей каюте. Мои душевные терзания не располагали к общению. Мрак, окутывавший мое сердце, не позволял мне видеть ни горные пейзажи Швейцарии, ни достопримечательности Италии. Я ненавидел весь мир и самого себя и постоянно пребывал во власти нестерпимых мук. Мало-помалу, однако, боль как бы оседала на дне души и притуплялась. И все-таки, чем бы я ни занимался – читал ли или осматривал какой-нибудь памятник старины, во мне снова и снова, подобно мутному отражению в зеркале или далекому эху, всплывала тоска о прошлом.

Избавлюсь ли я когда-нибудь от этих мук? Говорят, что сочинение стихов исцеляет раненое сердце, но в моем случае это вряд ли способно помочь – слишком глубока и свежа рана. Сегодня на корабле царит тишина, и в моем распоряжении есть некоторое время до того, как каютный стюард вырубит свет. Попробую-ка изложить свою историю на бумаге.

Меня с малолетства воспитывали в строгости. И даже после смерти отца никаких поблажек не давали. В начальной школе родной провинции, а потом на подготовительных курсах в Токио и, наконец, на юридическом факультете университета – всюду Ота Тоётаро значился среди первых учеников. Мать видела во мне, своем единственном чаде, весь смысл жизни, поэтому вполне естественно, что мои успехи служили ей утешением.

Уже в девятнадцать лет я получил диплом бакалавра, в таком возрасте никто до меня не удостаивался подобной чести за все годы существования университета.

Меня приняли на службу в министерство. Обосновавшись в Токио, я выписал к себе из провинции мать, и мы неплохо прожили вместе три года. Начальство меня ценило, поэтому, когда возникла необходимость послать кого-то из сотрудников в Европу, выбор пал на меня.

Возможность упрочить свое служебное и материальное положение меня окрылила. Так что даже разлука с матушкой, которой к тому времени минуло пятьдесят, не слишком меня пугала. Итак, я оставил родные пенаты и отправился в далекий Берлин.

Полный честолюбивых надежд и всегдашней готовности трудиться, я оказался в столице одного из наиболее развитых европейских государств. Ее блеск меня ослепил, я закружился в бурном водовороте событий.

Название Унтер-ден-Линден в переводе означает: «Под кронами лип», и в воображении возникает тихое, уединенное место. Но попробуйте выйти на этот прямой, как стрела, проспект! Взгляните на толпы кавалеров и дам, фланирующих по его тротуарам в обоих направлениях! Бравые офицеры в яркой щегольской форме времен Вильгельма, прелестные женщины в парижских туалетах – все завораживало взор. По асфальтовым мостовым бесшумно катились экипажи. Почти достигая шпилей домов, уходящих ввысь, плескались фонтаны, создавая ощущение дождя, внезапно хлынувшего с ясного неба. Вдали, на фоне Бранденбургских ворот над купой парковой зелени парила богиня Победы. И тут, и там вашему взору представали диковинные картины, было от чего робеть новичку. Я дал себе слово не поддаваться власти этих чар.

Сразу же по прибытии в Берлин я отправился по нужным адресам, звонил у дверей в колокольчик и протягивал прусским чиновникам рекомендательные письма, объясняя в общих чертах цель своего пребывания в этой стране. Встречали меня приветливо, без излишней бюрократической волокиты, обещали содействие. К счастью, еще у себя на родине я выучил немецкий и французский и теперь не успевал представиться, как меня уже спрашивали, где и когда я научился так хорошо говорить по-немецки.

Заручившись официальным разрешением, я в свободное от служебных обязанностей время посещал лекции по политологии в местном университете.

Месяца через два я окончательно обосновался в Берлине и постепенно с головой погрузился в работу. По вопросам первостепенной важности я составлял отчеты и отсылал их на родину; все остальное тщательно фиксировал на бумаге, и вскоре таких записей у меня накопилось несметное множество. Я по наивности полагал, что, прослушав в университете курс лекций, смогу автоматически превратиться в политика. Однако после завершения курса политологии я понял, что надо продолжать образование и впредь. После мучительных раздумий я выбрал две-три программы по юриспруденции, внес плату и приступил к занятиям.

Три года пролетели, как во сне. Но рано или поздно человеку неизбежно выпадает какое-нибудь испытание. С малых лет я неукоснительно следовал наставлениям отца и поступал в соответствии с волей матери. Я прилежно учился и был счастлив, когда меня называли вундеркиндом. Потом я радовался, если меня хвалил начальник департамента. Однако при всем при том я оставался безвольным существом, механически выполняющим предписания свыше.

Но вот мне исполнилось двадцать пять лет, и, вероятно, под влиянием университетской атмосферы с ее свободомыслием во мне вдруг стал зарождаться какой-то внутренний протест. Постепенно начало проявляться мое истинное Я, ранее пребывавшее как бы в оцепенении; это Я пыталось сокрушить мою прежнюю самоуспокоенность. Я со всей очевидностью осознал, что из меня не получится ни политик, способный вершить судьбы мира, ни юрист, досконально знающий и уважающий закон. Да что и говорить, матушка мечтала сделать из меня ходячую энциклопедию, начальник же старался воспитать во мне примерного законника. В первом я, может быть, и усматривал нечто привлекательное для себя, второе же считал абсолютно бессмысленным.

До сих пор я старательно исполнял даже самые пустячные поручения, но теперь, составляя бумаги для своего начальника, позволял себе не вникать в юридические тонкости; я вел дела небрежно, словно рубил мечом бамбук. Лекциями по юриспруденции в университете тоже начал тяготиться, находя теперь больше смысла в занятиях историей и литературой.

Конечно, начальник смотрел на меня как на инструмент, которым можно манипулировать вполне свободно. Мой новый образ мыслей и независимые суждения были ему без надобности. Вот на такую рискованную стезю я ступил и сойти с нее уже не мог.

В Берлине училась довольно большая группа моих соотечественников, но с ними у меня отношения не сложились. От первоначальной настороженности они перешли к наветам в мой адрес и, вероятно, имели на то свои резоны. Они считали меня высокомерным. Ведь я не пил с ними пиво, не играл на бильярде, за это мне и воздавалось неприязнью и насмешками. В сущности, они не имели обо мне ни малейшего представления. Да и где им было меня понять, если я сам себя не понимал! Моя душа была подобна листьям «нэму»[5], стоило меня слегка задеть, и я уже немедленно замыкался в себе. Робок я был, как девица. Меня с младых ногтей приучили следовать указаниям старших. И успехи в учебе, и продвижение по службе не являлись следствием особых моих волевых усилий. Терпение и прилежность вводили в заблуждение не только окружающих, но и меня самого. Просто я шел по дороге, которую для меня выбрали другие.

У меня не хватало мужества игнорировать внешние императивы и проявить твердость. Я всегда страшился соприкосновения с внешним миром, у меня было такое чувство, словно я связан по рукам и ногам. Дома мне постоянно внушали, что я обладаю незаурядными способностями, и я уверовал-таки в собственную незаурядность. Но как только пароход отчалил из Иокогамы, от этой уверенности не осталось и следа. У меня из глаз хлынули слезы, что было полной неожиданностью для меня самого. Лишь позже я понял: в этом проявилась вся моя сущность.

Был ли я таким от рождения или это результат того, что моим воспитанием занималась только матушка? Впрочем, это не важно, важно, что я постоянно подвергался насмешкам, хотя вряд ли пристойно смеяться над слабым и жалким.

В кафе я наблюдал крикливо одетых женщин с накрашенными лицами, искусно заманивавших клиентов. Подойти к какой-нибудь из них хоть раз я так и не осмелился. Не общался я и с бонвиванами, щеголявшими в цилиндрах и пенсне и выговаривавших слова со свойственным пруссакам аристократическим прононсом. И даже со своими бойкими соотечественниками не мог наладить отношения, за что и терпел постоянные насмешки и обиды. Все это, вместе взятое, как бы подготовило почву для той истории, которая приключилась со мною чуть позже.

Однажды вечером мне захотелось прогуляться по Тиргартену. Выйдя из парка, я пошел по Унтер-ден-Линден. Чтобы попасть на улицу Монбижу, где я жил, мне предстояло пройти по Клостерштрассе мимо старой кирхи. После залитой морем огней Унтер-ден-Линден я очутился в темной, узкой улочке, по обе стороны которой тянулись дома с балкончиками, увешанными стираным бельем. Я миновал питейное заведение, в дверях которого торчал старый еврей с длинными пейсами, и вышел к большому зданию с двумя лестницами, одна из которых вела наверх, другая – вниз, в подвал кузнеца. Каждый раз, когда я смотрел на это причудливое строение трехсотлетней давности, во мне возникало какое-то щемящее чувство.

1В феврале 1868 г. был свергнут феодальный дом Токугава и восстановлена власть императора. Время правления императора Муцухито (1868–1912) получило наименование эпохи Мэйдзи (буквально: «Просвещенное правление»).
2Сексуальная жизнь.
3Глава феодального клана, управляющий уделом или княжеством.
4Повесть была напечатана в журнале «Кокумин-но томо» в январе 1890 г.
5Растение семейства бобовых, на ночь сворачивает листья.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru