– Так она ж у тебя в тягости! – непонимающе нахмурился Эльпистик. – Сам говорил!
– Говорил! В тягости – только моим ребенком! Моим! И только моим! Божественно! Ха!
– Ну а кто это был? – Эльпистик явно поверил рассказу, и теперь его в первую очередь интересовало: какое божество так позорно оскандалилось?!
– Не знаю, – Амфитрион припал к кубку и стал жадно пить, разбрызгивая вино.
– А на кого думаешь?
Ответить Амфитрион не успел. Подавившись вином, он судорожно закашлялся и, услышав треск, не сразу понял, что это сломалась ножка табурета Эльпистика. Трезенец вскрикнул, заваливаясь назад, взмахнул руками, словно собрался лететь, но удержать равновесия не смог и всей своей немалой тушей загремел с возвышения вниз.
Амфитрион ничего не мог сделать. Он сидел, кашлял и тупо смотрел, как Эльпистик валится спиной вперед, настолько неудачно, насколько это вообще было возможно, и затылком ударяется о торчащий из стены бронзовый крюк для вертелов.
Кашель как рукой сняло. Кровь резко отхлынула от лица Амфитриона, и багровый цвет его щек мгновенно сменился мертвенной бледностью, а на лбу выступили крупные капли пота.
– Эльпистик! Ты… ты жив?
На негнущихся ногах спустился Амфитрион с возвышения, где он еще недавно был ближе к небу, и склонился над распростертым на полу телом друга.
– Эльпистик…
Трезенец был мертв. Крюк заостренным концом пробил его затылок и наполовину вошел в мозг, так что Эльпистик умер сразу – наверное, даже испугаться не успел.
Впрочем, он и не умел – пугаться.
А теперь и не научится никогда.
Вокруг уже собирались люди, суетился и всхлипывал горбатенький мальчик-раб из поварят, кто-то побежал за лекарем, хотя в этом не было никакой нужды; рядом причитал хозяин, сокрушавшийся не столько по нелепо погибшему гостю, сколько по возможной потере прибылей своего заведения – ибо многие ли пойдут пить в заведение, пользующееся дурной славой?..
– Как же так? – растерянно забормотал Амфитрион, пятясь назад. – Как же так? Сколько сражений – и ни царапины! А тут…
– А вы бы меньше болтали, почтеннейший, – прошептал на ухо Амфитриону чей-то незнакомый и неприятный голос. – Меньше болтайте – дольше проживете. А станете язык распускать – и под вами что-нибудь обвалиться может! Ни с того ни с сего. Надеюсь, вы понимаете, о чем я?
Когда до Амфитриона наконец дошел смысл сказанного, он повернулся – рывком, всем телом, как поворачивался в щитовом бою, – но увидел лишь спину в грязной хламиде с капюшоном, скрывающуюся в толпе. Рванулся было следом – где там, таинственного советчика и след простыл.
…Домой Амфитрион вернулся хмурый и абсолютно трезвый. И крепко задумался.
Было о чем.
Несколько дней после этого прискорбного происшествия Амфитрион ходил как громом ударенный: не слышал, что ему говорят, то и дело натыкался на столы и ложа, ронял всякую домашнюю утварь; говорил мало и все больше не по делу, почти не ел, зато много пил, не пьянея; часто застывал на месте, подолгу глядя в небо (или в потолок) и беззвучно шевеля губами…
Бедная Алкмена совсем извелась, видя, что творится с мужем, и будучи не в силах ничем помочь, – но дней через десять здоровая натура Амфитриона взяла свое, и он стал понемногу приходить в себя. Вспомнил о накопившихся за это время делах, приказал для начала выпороть двоих нерадивых рабов, чем сразу же превратил их в радивых и даже очень, – короче, внук Персея и сын Алкея Микенского быстро превращался в прежнего деятельного, громогласного и властного Амфитриона; и Алкмена вздохнула с облегчением.
Хвала небесам, не забрали боги разум у мужа!
Впрочем, никто и не собирался забирать разум у Амфитриона – богам, похоже, хватало и своего, а если и не хватало, то они тем более не додумались бы позаимствовать сей ценный (или не очень) предмет у мужа прекрасной Алкмены.
Просто Амфитрион Персеид, которого раньше звали изгнанником, а потом – героем, впервые в жизни всерьез задумался над тем, чего стоит его жизнь в этом мире – да и любая жизнь вообще. Не столько сама смерть Эльпистика потрясла Амфитриона – на своем веку он повидал достаточно смертей, более нелепых, чем эта, и более страшных, и всяких, – сколько обстоятельства этой гибели. Визит к Алкмене осрамившегося в итоге божества; его, Амфитриона, глупый и неосторожный рассказ – и крюк в затылке Трезенца… и голос, неприятный голос оборванца в грязной хламиде с капюшоном, предупреждавшего о пагубных последствиях чрезмерной болтливости.
Но все равно – долго думать, особенно когда думай не думай, а толку никакого, Амфитрион не мог. А тут еще, как на грех, пришло сообщение с пастбищ в ближайшей долине Кефиса, что там-де объявились разбойники, которые воруют коз и овец.
Амфитрион немедленно вооружил часть своей челяди – выбрав людей проверенных и побывавших в бою – и выступил на юго-восток в сторону Кефиса, дабы пресечь разбой.
Правда, по приезде почти сразу выяснилось, что разбой есть, а разбойников нет; вернее, не то чтобы совсем нет и козы действительно пропадают – но только потому, что пастыри стад, сиречь пастухи, очень любят мясо. И любят его чаще, чем положено. Особенно под молодое вино, которое в тех местах чуть ли не в ручьях текло.
Мяса было много. Оно мекало, блеяло и паслось совсем рядом. Мясо было хозяйское и вкусное – в чем заключалось противоречие. Поэтому пастухи всякий раз честно боролись с искушением – и всякий раз искушение побеждало…
Выяснив это, Амфитрион вместо того, чтобы прийти в ярость, как ожидали его спутники, долго хохотал, потом велел всыпать плетей провинившимся пастухам (в основном за неумение врать) и взыскать съеденное из полагавшейся им части приплода; после чего отправился в обратный путь.
Пастухи глядели ему вслед, почесывали вспухшие спины и дивились легкому наказанию.
При виде мяса их тошнило…
А Амфитрион, вернувшись в Фивы, напрочь забыл и о пастухах, и об убытках, едва ему довелось увидеть свой дом.
Вся его восточная часть, где располагался гинекей – женские покои, носила на себе явные следы огня. О том же говорил закопченный дверной проем, покрытый слоем грязной сажи двор, растрескавшаяся и почерневшая черепица на крыше, где сейчас возилось несколько рабов, перекрывая крышу заново.
Амфитрион задохнулся, ускорил шаги, потом побежал…
Алкмена, слегка прихрамывая, вышла ему навстречу из двери мегарона – центрального зала для мужских застолий и деловых встреч, огороженного невысокой каменной балюстрадой; она спустилась по ступенькам вниз, и Амфитрион с невыразимым облегчением привлек жену к себе. Он гладил ее шелковистые волосы, кажется, что-то говорил и никак не мог остановиться, чувствуя, как бьется ее сердце, как дыхание вздымает грудь Алкмены, – он не в силах был отпустить ее, особенно сейчас, после пережитого потрясения, и лишь одна мысль билась в голове: «Хвала Зевсу – жива!.. жива… жива!..»
Почему хвала именно Зевсу, а не кому-то другому – об этом он не думал.
Рассказ о случившемся он выслушал позже, и лицо его при этом не выражало ничего.
…Крики «Пожар!» раздались среди ночи. Видимо, кто-то опрокинул масляный светильник, загорелся ковер – ну а там пошло полыхать.
Спросонья Алкмена не сразу сообразила, в чем дело, но непрекращающиеся вопли «Горим!» и дымный чад, уже просачивающийся в щели, быстро сообщили ей, что случилось. Поспешно завернувшись в пеплос,[11] Алкмена бросилась к выходу, но складка ковра словно живая скользнула ей под ноги, лодыжку пронзила острая боль… вокруг стелился дым, в горле першило, голова шла кругом… Алкмена с предельной ясностью понимала, что встать не может – и либо сгорит, либо задохнется в дыму. Она закричала из последних сил – и провалилась в бездонный дымный колодец, на быстро приближавшемся дне которого…
Ее успели вынести наружу два вольноотпущенника из прислуги, выломавшие дверь в гинекей. Почти сразу ударил ливень, сбивая и гася хищные языки пламени, вырывавшиеся из-под крыши, – и под дождем Алкмена пришла в себя. Дождь грузно топтался по умирающему огню, запах свежести быстро вытеснял из легких удушливую гарь… к счастью, никто не погиб, да и особых убытков пожар тоже не принес.
Правда, кто перевернул роковой светильник и был ли этот светильник вообще – этого выяснить так и не удалось.
Крышу починили довольно быстро, гинекей привели в порядок, и несколько дней Амфитрион буквально не отходил от своей жены, стараясь все время находиться рядом и не выпускать Алкмену из дома.
Однако после пожара, закончившегося в конечном счете благополучно, ничего особенного не происходило, так что Амфитрион постепенно успокоился и, когда Алкмена выразила желание с двумя служанками отправиться на базар за покупками, он возражать не стал – да и с чего бы ему возражать?
Вот они и пошли – Алкмена и две смуглые широкобедрые рабыни-финикиянки.
Базар, находившийся в нижней части города, встретил женщин шумной многоголосицей, криками зазывал, пестрым разноцветьем одежд и оттенков цвета кожи; ну и в первую очередь всевозможными ароматами – от благоухания персиков и миндаля до резкого запаха свежей рыбы.
Сперва Алкмене захотелось фруктов. Она долго выбирала приглянувшиеся ей гранаты, чей разлом блестел рубиново-красными, сочными, сладко-терпкими зернами; потом купила сушеной дыни. Оказавшись рядом с рыбными рядами, она замедлила шаг, принюхалась и раздумала брать рыбу, свернув к мясникам, – где на узловатых шестах были развешены разные копчености, к которым Алкмена в последнее время пристрастилась.
Рабыни покорно следовали за хозяйкой.
Вот тут-то к ним и привязался нищий. Невысокий, тощий, в грязной до неимоверности хламиде с капюшоном, из-за которого лицо попрошайки все время оставалось в тени.
– Подайте убогому калеке! – завывал нищий за спинами женщин, хватая рабынь за одежду (выглядел нищий при этом вполне здоровым). – Подайте ради Зевса! И ради Аполлона! И ради Афины! И Диониса! И Гермеса! И Артемиды! И… и всех остальных! Ну подайте! Ну что вам стоит?! Подайте!..
Богов было много, и оборванец мог перечислять их бесконечно, поэтому Алкмена попыталась отвязаться от попрошайки, сунув ему самый мелкий гранат – и зря. Нищий тут же понял, что здесь есть чем поживиться, и заканючил с новой силой.
Тогда Алкмена попробовала не обращать на нищего внимания – и, как ни странно, ей это удалось. Тем более когда она остановилась возле шестов с фессалийскими копченостями. Алкмена долго и придирчиво выбирала кусок получше, а чернобородый толстяк-продавец непрерывно расхваливал свой товар, косясь на завидные бедра рабынь, – и от его болтовни и запаха продымленного мяса у Алкмены закружилась голова, так что она, кажется, ткнула пальцем не в тот кусок, который уже почти выбрала, а в соседний, малость подозрительный.
Толстяк расторопно снял указанный кусок, рассыпаясь в любезностях, одна из рабынь подставила было корзину – как прямо из-за ее спины выскочил умолкший и потому всеми забытый нищий.
Он выхватил у торговца его копченую козлятину, отпрыгнул назад и, брызгая слюной, вцепился в мясо желтыми зубами, гримасничая и поглощая украденное с невероятной быстротой.
Воцарилась тишина – только нищий громко чавкал, и кадык на его немытой шее бегал туда-сюда, пропуская неразжеванные до конца куски. Впрочем, тишина длилась меньше, чем хотелось бы нищему, – изумленно охнула Алкмена, завизжали обе рабыни, а чернобородый торговец с проклятиями извлек откуда-то увесистую палку и, решительно переваливаясь на коротких ногах, двинулся к не прекращавшему жевать воришке.
И не миновать бы наглецу хорошей трепки – поделом! – но тут любитель чужой козлятины перестал работать челюстями, уронил в пыль остатки мяса и схватился обеими руками за живот.
– Отравили! У-у-у… мираю!!! – вопль нищего взвился над базаром, чуть ли не заглушив общий шум и гам.
– Притворяется, мерзавец, – хозяин украденного мяса занес палку над катающимся по земле вором, но не опустил ее, а замер в нерешительности.
Вопли быстро перешли в нечленораздельный вой; человек уже больше не катался по земле, а лишь слабо дергался, вцепившись в собственный живот; лицо несчастного покрылось бисеринками пота, на губах выступила пена, хриплое дыхание с трудом вырывалось сквозь стиснутые в судороге зубы.
Он уже не выл, не стонал, а так – слабо скулил.
До Алкмены внезапно дошло, КТО мог бы оказаться на месте нищего, не съешь он эту злополучную козлятину, – и Алкмену, несмотря на полуденную жару, пробрал холод.
А до толстого продавца дошло, ЧЬИМ мясом отравился нищий, – и толстяк поспешил исчезнуть, причем проделал это столь виртуозно, что незадачливому воришке следовало бы поучиться у него этому искусству.
– Лекаря! – словно очнувшись, крикнула Алкмена.
– Лекаря! – следом за ней заголосили рабыни.
– Лекаря! – нестройно подхватила толпа.
Вскоре к месту происшествия действительно протолкался лекарь – сухонький, седенький старичок, напоминающий осенний одуванчик, если его для смеху нарядить в длиннополый гиматий и новенькие красные сандалии, явно только что купленные здесь же, на базаре.
При виде будущего пациента лекарь брезгливо скривился, но тем не менее склонился над отравленным, пощупал тонкое запястье, приложил ухо к груди, потом – руку ко лбу; поморщившись, принюхался к запаху изо рта.
– Плохо, – глубокомысленно заключил он.
– Выживет? – вырвалось у Алкмены.
Лекарь строго посмотрел на нее.
– Может, выживет, – сообщил он, потом подумал и добавил: – А может, и не выживет. Это еще у богов на коленях…
И собрался уходить.
– Я… – Алкмена тронула лекаря за локоть. – Я заплачу за лечение.
Лекарь собрался уходить гораздо медленнее.
Одна из рабынь что-то зашептала ему на ухо, тыча пальцем в свою хозяйку.
Лекарь совсем раздумал уходить.
– Ты и ты, – он указал на двух крепких мужчин с мозолистыми руками ремесленников, стоявших среди зевак. – Берите его и несите за мной. Она вам потом заплатит.
Ремесленники и не подумали ослушаться. Толпа расступилась, пропуская лекаря; следом указанные носильщики тащили отравленного, за ними двинулась Алкмена с рабынями, ну а за женщинами увязался десяток любопытствующих бездельников, каких хватает на любом базаре.
Шатер лекаря оказался неподалеку. У входа в него на циновке были разложены всякие снадобья, и худосочный подросток в грязной набедренной повязке – должно быть, ученик – толок в деревянной ступе весьма подозрительные коренья.
– Рвотное, – коротко приказал лекарь, пнув ученика в оттопыренный зад, и подросток, оставив ступу, поспешно исчез в шатре.
Лекарь махнул носильщикам – и все, кроме женщин и зевак, последовали за учеником. Видимо, в шатре был еще один выход, потому что вскоре с другой стороны шатра послышались отвратительные звуки – желудок воришки извергал несвежую козлятину, а заодно и все остальное, что в нем находилось. Судя по продолжительности звуков, нищий не голодал последние лет десять.
…После всего лекарь снова вышел к Алкмене.
– Выживет, – однозначно ответил он на немой вопрос. – Его червями кормить можно. Проваляется день-другой, и все.
– Я тебе что-то должна? – напрямик спросила Алкмена, уже успевшая расплатиться с носильщиками.
– А как же! – покладисто согласился лекарь, разглядывая носки своей замечательной обуви. – Велите прислать мне пару амфор с вином и мешок просяной муки. А еще лучше – два мешка. Заранее благодарю, госпожа.
И, кивнув на прощание, скрылся в шатре.
Зеваки начали расходиться.
И никто не видел, как полумертвый оборванец, заботливо уложенный под навесом позади лекарского шатра, открыл глаза, быстро огляделся по сторонам, убедился, что рядом никого нет, проворно вскочил на ноги – и припустил по ближайшей улочке с такой резвостью, словно на его рваных сандалиях-крепидах вдруг выросли крылья…
Мужу Алкмена не сказала ничего – зато болтливость рабынь не имела предела.
В эту ночь Амфитрион был особенно ласков с женой и после спал беспокойно, все время просыпаясь и касаясь Алкмены рукой – будто боялся, что она вот-вот исчезнет неведомо куда.
А утром велел отвести двух черных коров в храм Пеана, где и принести их в жертву богу-врачевателю и сестрам-Фармакидам; и еще одну корову – в храм Зевса Крониона.
Зачем Зевсу? На всякий случай…
Уж очень не нравились Амфитриону эти проклятые случаи, преследовавшие жену с той памятной ночи.
Эх, боги, боги… что для вас жизнь человеческая? Походя возвысите, походя растопчете – и неизвестно еще, что хуже…
Эта мысль терзала Амфитриона и в тот день, когда Алкмена в сопровождении здоровенного раба-эфиопа отправилась во дворец басилея Креонта, возвышавшийся в южной части Фив. Шла она, естественно, не к самому Креонту, а к его жене Навсикае – пухлой хохотушке совершенно не царственного (хотя и очень милого) вида. Как и их мужья, Алкмена и Навсикая почти сразу сдружились, и последняя нередко звала подругу в гости, особенно когда привозили новые ткани – Алкмена безошибочно определяла, какая из тканей больше подходит легкомысленной Навсикае, успевшей нарожать своему Креонту кучу девочек.
В подобном визите не было ничего особенного, как и в том, что женщины за болтовней и примерками засиделись допоздна, но сердце у Амфитриона в последние дни было не на месте, и, когда начало смеркаться, он не выдержал. Путь от его дома ко дворцу Креонта был один (если не блуждать по грязным переулкам, на что Алкмена вряд ли бы решилась), так что Амфитрион быстро собрался и вышел в сгущающиеся сумерки, намереваясь встретить жену.
И вскоре из-за очередного поворота до него донесся грубый смех, мужские голоса – и почти сразу же гневно-испуганный голос Алкмены:
– Что вы делаете?! Вы что, не понимаете, кто я?!
Амфитрион ускорил шаг и пожалел, что не взял с собой оружия.
Их было шестеро. И назвать их можно было кем угодно, но только не почтенными гражданами. «А хоть бы и почтенные…» – зло подумал Амфитрион, чуть не споткнувшись о труп раба-эфиопа с раскроенным черепом. Шагах в двадцати от него прижалась к забору Алкмена, а мужчины окружали ее, подбадривая друг друга скабрезными шуточками. Спешить им явно было некуда.
Немного поодаль стоял еще один – не столько высокий, сколько невероятно широкоплечий, уже немолодой, с курчавой седеющей бородой. Этот кутался в длинный плащ цвета морской волны и как бы был вообще непричастен к происходящему.
Просто стоял, смотрел…
И негромко свистнул при появлении Амфитриона.
Мужчины обернулись и уставились на новоприбывшего.
– Эт-то еще кто? – пробормотал один из них.
– Я Амфитрион-Изгнанник, – Амфитрион специально назвался старым прозвищем, под которым его знали в Фивах, когда он пришел звать басилея Креонта против телебоев, не имея за плечами ничего, кроме молодой жены, тяжелого копья и страшной славы. – А это моя жена…
И во весь голос, во все его медное звучание, не раз перекрывавшее шум битвы:
– Прочь с дороги, ублюдки!
Насильники сперва шарахнулись, но после остановились, переглядываясь, и вперед вышел один – толстошеий детина с крючковатым носом и маленькими сонными близко посаженными глазками. От левого глаза вниз, теряясь в щетине, тянулся похожий на дождевого червя шрам.
Покачиваясь, вожак двинулся к Амфитриону.
За поясом детины торчал кривой фракийский нож, но он не стал его доставать, а попросту протянул вперед свою узловатую, похожую на древесный корень руку и ухватил Амфитриона за хитон на груди.
– Герой, – уныло буркнул толстошеий, и червь на его скуле лениво заизвивался. – Гля, братья, это вот герой… голова горой…
И истошно взвыл, когда жесткие, как дерево, пальцы Амфитриона ударили его по глазам: взвыл и вскинул руки к лицу, и захрипел, забулькал, оседая наземь, страшно скалясь новым ртом, прорезанным под подбородком.
Никто и не заметил, как кривой нож из-за пояса детины перекочевал в руку Амфитриона, бронзовым всплеском омыв горло прежнего хозяина и тут же метнувшись в сторону, с хрустом входя под ключицу самому расторопному, замахнувшемуся короткой дубинкой.
Остальные дрогнули, засуетились, попятились за спину широкоплечему владельцу сине-зеленого плаща – но попятились как-то странно, будто бы и не замечая его, – и быстро растворились в вечерней мгле.
Широкоплечий шагнул к Амфитриону, глядя на него с брезгливым интересом, – и Амфитрион ударил, коротко, умело, вложив в удар опыт и злую боль, заставлявшую сердце стучать сухо и неумолимо.
Земля оказалась на удивление твердой.
Вскочив на ноги, Амфитрион ударил снова, чувствуя, что ноги отказываются служить ему, что ребра кричат о пощаде и голова наполняется мутными сумерками без надежды на будущий восход.
Ударил, не понимая, что делает.
И попал, в кровь разбив кулак, как если бы бил скалу.
После чего земля снова толкнула Амфитриона в затылок.
…Широкоплечий стоял над ним, задумчиво держась за щеку, и в пронзительных глазах его презрение непонятным образом смешивалось с удивлением. Так, должно быть, смотрит волк на сумасшедшего козленка, цапнувшего своими тупыми зубами свирепого зверя за бок.
– А у твоей жены ляжки волосатые, – равнодушно сказал широкоплечий, так равнодушно, что это поначалу даже трудно было принять за оскорбление. – Как у сатира. Мокрица ты, герой… Слизь.
И тогда Амфитрион понял – все. Пришла пора умирать. Только умирать было нельзя, потому что Алкмена все еще прижималась к забору; умирать было нельзя, и он заставил себя встать на колени – стоять на коленях перед широкоплечим было унизительно, но почему-то не очень, – потом на одно колено, потом…
Потом откуда-то из темноты, из-за спины широкоплечего раздался голос. Ехидный, почти мальчишеский и очень знакомый голос – только муть в голове не давала Амфитриону понять, где же он слышал его раньше.
– Что, дядя, тоже героем решил стать? – спросил этот голос. – Так тебе вроде бы не к лицу…
– Шел бы ты отсюда, Пустышка! – пророкотал широкоплечий. – Не лезь не в свои дела, племянничек!
– Не буду, – как-то уж очень легко согласился голос. – И, пожалуй, пойду. Быстро-быстро пойду. Даже, можно сказать, полечу. К папе. А он с утра сегодня злой, как Тифон… Ну что, дядюшка, я пошел?
Широкоплечий «дядюшка» не ответил. Лицо его исказила видимая даже в темноте гримаса злобы, он с силой выдохнул воздух и, резко повернувшись, зашагал прочь. Тяжелая поступь его, казалось, сотрясала землю и долго не затихала в темноте.
Амфитриону на миг померещилась перед собой неясная фигурка в хламиде с капюшоном – и он вспомнил, вспомнил остро и болезненно, как тот же самый голос не так давно предупреждал его о необходимости держать язык за зубами…
Он застонал и поднялся на ноги.
Ему было стыдно смотреть на жену.
А Алкмена с обожанием глядела на мужа-героя, воина, своего мужчину, который всегда спасет, всегда защитит, всегда, всегда…
Она не видела широкоплечего, не слышала странного разговора, для нее все закончилось смертью толстошеего детины – и не стоял над Амфитрионом его последний противник, и не уходил он потом, непобежденный, но вдруг ссутулившийся…
Всего этого для нее не было – словно кто-то украл из ее жизни горсть минут.
Разве что мелькнула в темноте знакомая хламида с капюшоном, так живо напомнившая давешнего воришку, отравившегося украденным мясом.
…А Амфитрион избегал встречаться глазами с женой и брел на подгибающихся ногах, понурив голову. Впервые за много лет он был побежден. И сейчас они идут домой лишь благодаря неведомому покровителю, к которому Амфитрион испытывал явную неприязнь – хотя изо всех сил старался испытывать благодарность.
Горечь поражения, увы, не становилась слаще, когда он думал о числе поверженных врагов и о том, что один из них – возможно, не совсем человек.
Если бы все повторилось – Амфитрион знал, что ударил бы его снова.
– О боги, – глухо пробормотал Амфитрион, – за что?..
Вопрос был глуп и наивен; он прекрасно понимал это, но не спросить не мог.
– Надо ехать в Дельфы, – срывающимся голосом отозвалась Алкмена, незаметно поддерживая шатающегося мужа. – Надо спросить пифию в святилище Аполлона. Это последнее, что нам осталось.
Амфитрион помимо воли представил себе Аполлона в своем облике и в постели Алкмены – и понял, что не хочет ехать в Дельфы.
Абсолютно.
Отговорить Алкмену от поездки к оракулу не удалось – в ней проснулось наследственное упрямство Персеидов, а Амфитрион знал по собственному опыту, что в таких случаях дальнейшие уговоры бессмысленны.
Тем более что Алкмена, будучи на пятом месяце, чувствовала себя прекрасно, заметно округлившийся живот носила с величавым достоинством и вообще ничем таким не отличалась от Алкмены прежней, если не считать неожиданной любви к родосским копченостям. На фессалийские, после того случая на базаре, она даже смотреть не могла.
Амфитрион скрепя сердце согласился – хотя не мог избавиться от мысли, что совершает чудовищную ошибку, потакая прихоти жены обратиться за пророчеством к Аполлону Дельфийскому или любому другому божеству, одно из которых походя, из минутного любопытства, растоптало их семейное счастье.
Впрочем, Алкмена ничего не знала о его терзаниях и лучилась радостью, ласкаясь к мужу… а муж избегал ее, отговариваясь занятостью, боясь даже намеком дать Алкмене понять причину своей угрюмости, – и жалел Амфитрион лишь об одном.
Что за долгие годы жизни своей, жизни внука Персея, сына одного из царей микенских, воина, убийцы поневоле, изгнанника, мужа, полководца-лавагета, – что за эти годы он не научился двум вещам.
Прощать обиды и гордиться милостью с чужого плеча.
Он мрачнел, клял свою гордыню и пил по ночам.
Однажды он проговорился Креонту, что опасается поездки к оракулу. К счастью, хмель теперь плохо брал Амфитриона, и он на этот раз успел остановиться в своих неуместных откровениях – да и Креонт, басилей Фив и муж государственный, понял его по-своему. Мало ли разбойничков пошаливает в Беотии?[12] На следующий день невыспавшийся Амфитрион ужаснулся, узнав, что заботливый Креонт выделил им для сопровождения отряд воинов, вполне достаточный для захвата Дельф силой – если такая идея вообще может прийти кому-нибудь в голову.
Пришлось отказываться со всей возможной вежливостью и лично отбирать полтора десятка ветеранов прежних походов, готовых за Амфитриона кинуться на кого угодно – и, что самое главное, умеющих кидаться спокойно и рассудительно.
Ветеран – это воин, который выжил, и этим все сказано.
Креонт одобрил выбор друга, а Амфитрион умолчал, что из самых живучих отобрал самых опытных, из самых опытных – самых верных, а из самых верных – самых несуеверных, способных не вздрагивать при громе с ясного неба и любящих клясться интимными частями тел олимпийцев.
Почему-то это казалось ему очень важным.
Шестого дня месяца гекатомбеона[13] под приветственные клики толпы из северо-западных ворот Фив выехала и двинулась дальше процессия из трех колесниц, запряженных парами лошадей митаннийской породы, за которыми следовало пятнадцать солдат, вовсю горланящих соленые солдатские песни. Первой колесницей правил лично Амфитрион, а стоявшая позади него Алкмена улыбалась направо и налево, приветственно взмахивая ветвью лавра; второй колесницей правил юный Ликимний, сводный брат Алкмены (отец – Электрион, младший сын Персея – у них был общий, а матерью Ликимния была фригиянка Мидея), такой же буйно-черноволосый, как сестра; а поводья третьей колесницы держал в руках не кто иной, как Телем Гундосый, отпущенный по просьбе Амфитриона из караульщиков и сиявший, как начищенная бляха.
Сам Амфитрион, вынужденно облаченный в парадные одеяния с пурпурной вышивкой где надо и где не надо, не мог дождаться того часа, когда они отъедут подальше от города и он наконец-то сможет содрать с себя опостылевшие тряпки и переодеться в более привычную одежду, которую подобает носить мужчине в походе – даже если это всего-навсего поход в священные Дельфы. Тогда же он собирался пересадить Алкмену на колесницу Ликимния. Дело было в том, что Амфитрион по праву считался лучшим колесничим в Беотии – а может, и не только в Беотии – и, как всякий мастер, гордящийся своим умением, позволял себе при езде многие вольности, не совсем подходящие для перевозки беременных женщин.
Особенно если женщина эта – твоя жена и ты хочешь, чтобы она благополучно доносила свой срок и родила тебе наследника.
Ликимний же, несмотря на возраст, считался возницей опытным и благоразумным.
…Когда последний солдат вышел из ворот, а толпа фиванцев стала расходиться, обмениваясь впечатлениями, легкая тень упала на лица людей, скользнув в сторону все еще распахнутых створок ворот, – хотя солнце светило вовсю и на небе не было ни облачка.
– Мама, мама! – дернул мать за край пеплоса какой-то голубоглазый мальчишка лет пяти. – Смотри! Кто-то прошел мимо солнышка! Ну мама же!..
– Что? – невнимательно переспросила толстая мамаша, весьма занятая обсуждением с подругой вчерашних цен на рыбу и шерсть. – Чего тебе? Есть хочешь?
– Кто-то прошел мимо солнышка! – терпеливо повторил малыш. – И пошел во-он туда!
Он указал рукой на запад, в ту сторону, куда удалилась процессия, отправившаяся в Дельфы.
– Да? – отозвалась мать. – Ну и хорошо. Сейчас вернемся – и я тебя накормлю…
Малыш собрался было заплакать, но увидел высунувшегося из норы ужа и передумал.
Эту неделю пути Амфитрион запомнит до конца своих дней – которых осталось не так уж и много, примерно вдвое меньше уже прожитых, но и не так уж мало, хвала Мойрам-жребиедательницам; впрочем, любая хвала никогда еще не останавливала неумолимую Мойру Атропос, готовящуюся перерезать тонкую нить жизни человеческой.
Летний месяц гекатомбеон изначально предназначен для наслаждения земными радостями, и паломники сперва надолго задержались у Копаидского озера (которое, в общем, было и не очень-то по дороге), где седеющие ветераны плескались, как дети, а ошалевший от солнца и свободы Ликимний затеял было бороться с Гундосым, и даже боролся, но недолго, потому что вмешавшийся Амфитрион содрал притворно рычащего Телема со своего шурина – после чего ухватил обоих за загривки и отволок на глубину, невзирая на сопротивление и вопли, где и притопил под гогот солдат и визг счастливой Алкмены.
Потом, украсив себя венками из священного лавра и поклявшись Аполлону не снимать их до возвращения домой, все двинулись в направлении Фокиды и почти добрались до северных склонов Парнаса, когда Амфитрион на привале предложил сделать небольшой крюк, спустившись к Коринфскому заливу и посетив Крисы – крохотный приморский городок, служивший гаванью для Дельф.
Он сам не знал, что толкнуло его на этот шаг. Явная ли причина – необходимость получить известия о торговых галерах, подрядившихся доставить невывезенную добычу с Тафоса, и лично организовать перевозку ценностей в Фивы, предварительно обменяв часть тафосских сокровищ на медь и бесценную пурпурную краску; скрытое ли желание урвать у судьбы еще одну неделю счастья… нет, он не хотел задумываться над этим, но через пару дней колеса повозок и копыта лошадей уже грохотали по скалистому побережью Коринфского залива, а позади шлепали о камень сандалии ветеранов.