bannerbannerbanner
Двери восприятия. Рай и ад

Олдос Леонард Хаксли
Двери восприятия. Рай и ад

Полная версия

© Aldous Huxley, 1954, 1956

© Перевод. М. Немцов, 2015

© Издание на русском языке АSТ Publishers, 2016

Двери восприятия

Если бы двери восприятия были чисты,

все предстало бы человеку таким,

как оно есть – бесконечным.

Уильям Блейк

В 1886 году немецкий фармаколог Людвиг Левин опубликовал первое систематическое исследование кактуса, которому впоследствии было присвоено имя ученого. Anhalonium Lewinii оказался для науки новостью. Для первобытной же религии и для индейцев Мексики и американского Юго-Запада он был другом с незапамятных лет. На самом же деле – гораздо больше, чем просто другом. По словам одного из первых испанцев, посетивших Новый Свет, «они едят корень, который называют Пейотль и которому поклоняются, словно божеству».

Почему они поклонялись корню, как божеству, выяснилось, когда видные психологи, такие как Йенш, Хэвлок Эллис и Уир Митчелл[1], начали проводить свои эксперименты с мескалином – активным элементом пейота. Правда, они не дошли до оголтелого идолопоклонства, однако единодушно отвели мескалину уникальное место среди остальных наркотиков. Если вводить его в соответствующих дозах, он глубже изменяет качество сознания и в то же время менее токсичен, нежели любые другие вещества в фармакологическом арсенале.

Исследования мескалина проводились спорадически, начиная со времен Левина и Хэвлока Эллиса. Химики не просто выделили алкалоид – они научились синтезировать его, чтобы запасы вещества больше не зависели от скудных и непостоянных запасов пустынного кактуса. Психиатры-алиенисты принимали мескалин, надеясь лучше и непосредственнее понять ментальные процессы своих пациентов. Работая, к сожалению, со слишком немногочисленными темами в слишком узком спектре обстоятельств, психологи наблюдали и каталогизировали некоторые наиболее поразительные эффекты, производимые этим наркотиком. Невропатологи и физиологи обнаружили кое-что касательно механизма его воздействия на центральную нервную систему. И по меньшей мере один профессиональный философ принимал мескалин, дабы пролить свет на такие древние неразгаданные тайны, как место разума в природе и отношения между мозгом и сознанием.

Этих тем никто не касался, пока два или три года назад внимание не привлек новый и, возможно, весьма значительный факт[2]. На самом деле этот факт лежал у всех на виду несколько десятков лет; но так случилось, что никто его не замечал, пока одного молодого английского психиатра, в настоящее время работающего в Канаде, не поразило близкое сходство химического состава мескалина и адреналина. Дальнейшие исследования показали, что и лизергиновая кислота – крайне мощный галлюциноген, получаемый из спорыньи, – связана с ними по биохимической структуре. Позже было открыто, что адренохром – продукт распада адреналина – может вызывать многие симптомы, наблюдаемые при отравлении мескалином. Только адренохром, вероятно, возникает в человеческом теле спонтанно. Другими словами, каждый из нас способен производить химическое вещество, микроскопические дозы которого, как стало известно, приводят к глубоким изменениям в сознании. Некоторые из таких изменений сходны с теми, что имеют место при самом характерном заболевании двадцатого века, подлинной чуме – шизофрении. Умственное расстройство происходит вследствие расстройства химического? А химическое, в свою очередь, – вследствие психологических расстройств, влияющих на надпочечники? Не слишком ли необдуманно и преждевременно такое утверждать? Мы можем сказать лишь, что этот случай был выделен из прочих за отсутствием доказательств в пользу обратного. Тем временем по этим наметкам продолжаются систематические работы, а изыскатели – биохимики, психиатры, физиологи – идут по следу.

После целого ряда крайне удачных для меня обстоятельств, весной 1953 года я обнаружил, что вышел как раз на их дорогу. Один из этих изыскателей приехал по своим делам в Калифорнию. Несмотря на семьдесят лет исследований мескалина, психологических данных в его распоряжении по-прежнему было до смешного мало, и ему очень хотелось пополнить материал. Я оказался рядом и желал – даже стремился – стать подопытным кроликом. Вот так и произошло: однажды ясным майским утром я проглотил четыре десятых грамма мескалина, растворенных в половине стакана воды, и сел ожидать результатов.

Мы живем вместе, мы совершаем поступки и реагируем друг на друга; но всегда и во всех обстоятельствах мы – сами по себе. На арену мученики выходят рука об руку; распинают же их поодиночке. Обнявшись, влюбленные отчаянно пытаются сплавить свои изолированные экстазы в единую самотрансценденцию; тщетно. По самой своей природе каждый воплощенный дух обречен страдать и наслаждаться в одиночестве. Ощущения, чувства, прозрения, капризы – все они личны и никак не передаваемы, если не считать посредства символов и вторых рук. Мы можем собирать информацию об опыте, но не сам опыт. От семьи до нации, каждая группа людей – это общество островных вселенных.

Большинство островных вселенных достаточно похожи друг на друга, чтобы можно было сконструировать понимание или даже взаимную эмпатию, или «вчувствование». Таким образом, вспоминая собственные горести и унижения, мы можем сочувствовать тем, кто попадает в аналогичные ситуации, можем ставить себя на их место (всегда, разумеется, в несколько пиквиковском смысле). Но в определенных случаях коммуникация между вселенными не полна или ее не существует вовсе. Разум находится на своем месте, а места, населяемые безумными или исключительно одаренными, отличаются от мест, где живут обыкновенные люди, и общей памяти у них очень мало или же нет совершенно ничего, что способно стать основой для понимания или дружественного чувства. Слова произносятся, но не просветляют. Вещи и события, обозначаемые символами, принадлежат ко взаимоисключаемым царствам опыта.

Видеть себя так, как другие видят нас, – самый благотворный дар. Едва ли менее важна способность видеть других так, как они сами себя видят. Но что, если эти другие принадлежат к иному виду и населяют совершенно чуждую вселенную? Например, как может человек в здравом уме узнать, каково быть безумным? Или же, не имея возможности родиться заново провидцем, медиумом или музыкальным гением, как мы можем посетить миры, которые для Блейка, для Сведенборга[3], для Иоганна Себастьяна Баха были родным домом. И как человеку, достигшему крайних пределов эктоморфии и церебротонии, поставить себя на место человека на пределах эндоморфии и висцеротонии или, если не считать определенных строго очерченных границ, разделить чувства того, кто стоит на пределах мезоморфии и соматотонии? Для ревностного бихевиориста такие вопросы, я полагаю, лишены всякого смысла. Но для тех, кто верит теоретически в то, что на практике, насколько им известно, истинно, – а именно, что у опыта есть как наружная, так и внутренняя сторона, – для таких людей поставленные проблемы реальны и тем более суровы, что какие-то неразрешимы абсолютно, а некоторые разрешимы только в исключительных обстоятельствах и методами, недоступными любому и каждому. Таким образом, бесспорно одно: я никогда не узнаю, каково быть сэром Джоном Фальстафом или Джо Луисом[4]. С другой стороны, мне всегда казалось, что, возможно, к примеру, с помощью гипноза или самогипноза, посредством систематической медитации или же приняв соответствующий наркотик, я мог бы изменить свой нормальный режим сознания таким образом, чтобы иметь шанс узнать изнутри, о чем говорили и провидец, и медиум, и даже мистик.

 

Я кое-что читал о мескалиновом опыте и заранее пришел к убеждению: этот наркотик позволит мне по крайней мере на несколько часов сойти в тот внутренний мир, что был описан Блейком и остальными. Но ожидаемого не произошло. Я думал, что буду лежать с закрытыми глазами, а ко мне придут видения многоцветных геометрий, ожившей архитектуры, богато украшенной драгоценностями и неизъяснимо прекрасной, пейзажей с героическими фигурами, символических драм, неустанно подрагивающих на грани абсолютного и окончательного откровения. Но я, совершенно очевидно, не учел идиосинкразии собственного ментального строения, фактов своего темперамента, подготовки и привычек.

Насколько я себя помню, всегда (как и сейчас) мне плохо удавалось строить визуальный образ. Слова – даже богатые смыслом слова поэтов – не вызывают образов у меня в мозгу. Никакие гипногогические видения не встречают меня на пороге сна. Когда я что-то вспоминаю, память не представляет мне это ярко зримым событием или объектом. Усилием воли я могу вызвать не очень отчетливое изображение того, что произошло вчера днем, как выглядел Лунгарно до того, как уничтожили мосты, или Бэйсуотер-роуд, когда единственные автобусы были зелеными, крошечными и влеклись старыми лошадьми со скоростью три с половиной мили в час. Но в таких образах мало субстанции и совершенно нет собственной независимой жизни. Они соотносятся с настоящими воспринимаемыми объектами так же, как гомеровские тени – с людьми из плоти и крови, пришедшими к теням этим в гости. Лишь когда у меня сильно поднимается температура, мои ментальные образы по-настоящему оживают. Тем, у кого свойство визуализации сильно, мой внутренний мир может показаться до странности тусклым, ограниченным и неинтересным. Таков мир – убогий, но мой, – который, как я ожидал, трансформируется в нечто совершенно на него не похожее.

Та перемена в этом мире, которая имела место в действительности, не была революционной ни в каком смысле. Через полчаса после того, как я проглотил наркотик, я обратил внимание на медленный танец золотых огней. Немного погодя возникли роскошные красные поверхности, которые набухали и расширялись из ярких узлов энергии, вибрировавших соответственно своему изменчивому узору. В другой раз, закрыв глаза, я увидел комплекс серых структур, внутри которых возникали бледно-голубоватые сферы, напряженно твердели и, появившись, бесшумно скользили вверх, прочь из виду. Но ни разу там не возникало ни лиц, ни форм, ни людей, ни животных. Я не видел никаких пейзажей, никаких громадных пространств, никакого волшебного роста и метаморфоз зданий, ничего, даже отдаленно напоминавшего драму или притчу. Тот иной мир, куда впустил меня мескалин, не был миром видений; он существовал в том, что я мог видеть открытыми глазами. Великая перемена произошла в царстве объективного факта. То, что случилось с моей объективной вселенной, было относительно незначимым.

Я принял таблетку в одиннадцать. Полтора часа спустя я сидел у себя в кабинете, пристально глядя на небольшую стеклянную вазу. В вазе было всего три цветка: полностью расцветшая роза «Красавица Португалии», жемчужно-розовая, лишь с легким намеком на более горячий, пламенный оттенок у основания каждого лепестка; крупная пурпурно-кремовая гвоздика и бледно-лиловый у основания сломанного стебля дерзкий геральдический цветок ириса. Случайный и преходящий, этот букетик нарушал все правила традиционного хорошего вкуса. В то утро за завтраком меня поразил живой диссонанс его красок. Но это больше не имело значения. Сейчас я смотрел не на причудливое сочетание цветов. Я видел то, что видел Адам в утро творения, – миг за мигом, чудо обнаженного существования.

– Приятно? – спросил кто-то. (В этой части эксперимента все разговоры записывались на диктовальную машину, и я мог впоследствии освежить память.)

– Ни приятно, ни неприятно, – отвечал я. – Это просто есть.

Istigkeit – кажется, это слово любил употреблять Майстер Экхарт?[5] «Есть-ность». Бытие философии Платона – если не считать того, что Платон, по-видимому, совершил огромную абсурдную ошибку, отделив Бытие от становления и идентифицировав его с математической абстракцией Идеи. Бедняга, он так и не смог увидеть букет цветов, сияющих своим внутренним светом и едва не трепещущих под напором значимости того, чем заряжены; так и не смог воспринять следующего: то, что роза, ирис и гвоздика так интенсивно обозначали, – ровно то, что они есть, мимолетность, которая одновременно – вечная жизнь, непрестанная гибель, которая в то же время – чистое Бытие, связка крошечных уникальных частностей, где по какому-то невыразимому и все-таки самоочевидному парадоксу должен видеться божественный источник всего существования.

Я смотрел на цветы, и в их живом свете я, казалось, различил качественный эквивалент дыхания – но дыхания без возвращений к начальной точке, без повторяющихся приливов, одного лишь неостановимого потока от красоты к еще более возвышенной красоте, от глубокого к еще более глубокому значению. На ум пришли такие слова, как Милость и Преображение – именно милость и преображение они, помимо прочего, обозначали. Мой взор блуждал от розы к гвоздике и от их легкого пушистого накала – к гладким свиткам чувствующего аметиста, которым оказался ирис. Совершенное видение, Sat Chit Ananda, Вечность-Знание-Блаженство – впервые я понял – не на вербальном уровне, не зачаточными намеками или издалека, но точно и полно, – к чему относились эти изумительные слоги. А потом я вспомнил фрагмент, который прочитал в одном эссе Судзуки[6].

– Что такое Вселенская Форма Будды? – («Вселенская Форма Будды» – это еще один способ обозначить «Разум», «Таковость»[7], «Пустоту», «Бога»[8].) – Вопрос задает в дзэнском монастыре искренний и сбитый с толку неофит. И с моментальной неуместностью братьев Маркс[9] Учитель отвечает:

– Ограда в дальнем конце сада.

– А человек, который осознает эту истину? – с сомнением вопрошает неофит. – Позвольте спросить, кто он?

Граучо вытягивает его своим посохом по лопаткам и отвечает:

– Златогривый лев.

Когда я это читал, оно было для меня какой-то смутно осмысленной чепухой. Теперь же все стало ясно как день и очевидно как Евклид. Конечно же. Вселенская Форма Будды – это ограда в дальнем конце сада. В то же время – и не менее очевидно, – она – эти цветы, всё, на что я – или скорее благословенное Не-Я, освобожденное на мгновение из моих удушающих объятий, – побеспокоюсь взглянуть. Книги, например, которыми уставлены полки по стенам моего кабинета. Как и цветы, они сияли более яркими красками, более глубоким значением, когда я смотрел на них. Красные книги – как рубины; изумрудные книги; книги, переплетенные в белый нефрит; книги из агата, аквамарина, желтого топаза; ляпис-лазурные книги, чей цвет был так интенсивен, так по самой сути своей значим, что они, казалось, вот-вот покинут полки, чтобы настойчивее предложить себя моему вниманию.

– А пространственные отношения? – спросил исследователь, пока я смотрел на книги.

Трудно было ответить. Да, перспектива выглядела довольно странно, и стены комнаты, казалось, уже не смыкались под прямыми углами. Но эти факты были на самом деле не важны. В действительности, важнее всего сейчас было то, что перестали иметь значение пространственные отношения, и мой ум воспринимал мир в иных категориях, нежели пространственные. В обычное время глаз занимает себя такими проблемами, как: Где? – Как далеко? – Как и относительно чего располагается? Под воздействием мескалина подразумеваемые вопросы, на которые отвечает глаз, – иного порядка. Место и расстояние больше не интересны. Разум воспринимает всё в понятиях интенсивности существования, глубины значения, отношений внутри узора. Я видел книги, но мне не было никакого дела до их расположения в пространстве. Вот что я заметил, вот что отпечаталось у меня в уме – они сияли живым светом, и в некоторых сияние казалось более проявленным, чем в других. В этом контексте положение и три измерения не имели смысла. Разумеется, не то чтобы категория пространства уничтожилась. Встав и пройдясь, я обнаружил, что делать это могу достаточно нормально, не путаясь в расположении предметов. Пространство оставалось тем же; но оно лишилось господства. Ум был в первую очередь занят не мерами и местоположениями, а бытием и значением.

И вместе с безразличием к пространству пришло еще более совершенное безразличие ко времени.

– Мне кажется, его очень много, – вот все, что я мог ответить, когда исследователь спросил меня, как я ощущаю время.

Много, но сколько именно – совершенно не важно. Я, конечно, мог бы посмотреть на часы; но я знал, что часы мои находятся в другой вселенной. В действительности и до того, и в тот момент я воспринимал или неопределенную длительность, или нескончаемое настоящее, сделанные из одного непрерывно меняющегося апокалипсиса.

От книг исследователь переключил мое внимание на мебель. Столик для печатной машинки стоял в центре комнаты; за ним, так, что мне было видно, находился плетеный стул, а за стулом – письменный стол. Три эти предмета образовывали причудливый орнамент горизонталей, вертикалей и диагоналей – узор тем более интересный, что его нельзя было передать терминами пространственных отношений. Столик и письменный стол объединялись в композицию, напоминавшую что-то из Брака или Хуана Гриса[10], – натюрморт, узнаваемо соотносимый с объективным миром, но переданный без глубины, без какой бы то ни было претензии на фотографический реализм. Я смотрел на свою мебель не как пользователь, который должен сидеть на стульях, писать за столами и столиками, и не как фотограф или научный регистратор, а как чистый эстет, чья единственная забота – формы и их взаимоотношения внутри поля зрения в пространстве картины. Но пока я смотрел, на смену этому чисто эстетическому взгляду кубиста пришло то, что я могу описать лишь как сакраментальное видение реальности. Я вновь был там, где я был, когда смотрел на цветы, – снова в мире, где все сияло Внутренним Светом и было бесконечным в своей значимости. Например, ножки этого стула – как чудесна их цилиндричность, как сверхъестественна их отполированная гладкость! Я потратил несколько минут – или несколько столетий? – не только пристально вглядываясь в эти бамбуковые ножки стула, но в действительности будучи ими – или скорее будучи собой в них; или, точнее (ибо «Я» сюда не вовлекалось – так же, как, в определенном смысле, и «они»), будучи своим Не-Я в том Не-Я, которое было стулом.

 
1Эрик Йенш (1883–1940) – немецкий психолог. Генри Хэвлок Эллис (1859–1939) – британский психолог и сексолог. Сайлас Уир Митчелл (1829–1914) – американский врач и писатель. – Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, примеч. пер.
2См. следующие работы: Хамфри Осмонд и Джон Смайтиз. Шизофрения: новый подход. The Journal of Mental Science, том XCVIII, апрель 1952 г. Хамфри Осмонд. Касательно безумия. Saskatchewsn Psychiatric Services Journal, том 1, № 2, сентябрь 1952 г. Джон Смайтиз. Мескалиновые явления. British Journal for the Philosophy of Science, том III, февраль 1953 г. Абрам Хоффер, Хамфри Осмонд и Джон Смайтиз. Шизофрения: новый подход. The Journal of Mental Science, том С, № 418, январь 1954 г. Сейчас готовится множество других работ по биохимии, фармакологии, психологии и нейрофизиологии шизофрении и по мескалиновым феноменам. – Примеч. авт.
3Уильям Блейк (1757–1827) – английский поэт и художник, мистик. Эмануэль Сведенборг (1688–1772) – шведский философ-мистик.
4Джо Луис (1914–1981) – американский боксер-тяжеловес.
5Иоганн Экхарт (ок. 1260 – ок. 1327) – немецкий теолог, считавшийся родоначальником немецкого мистицизма.
6Дайсэцу Тэйтаро Судзуки (1870–1966) – японо-американский исследователь и пропагандист буддизма.
7Т. е. безоценочное восприятие вещи.
8Т. е. Бога как безличный абсолют.
9Семейная труппа американских комедийных актеров: Джулиус («Граучо», 1890–1977), Леонард («Чико», 1891–1961), Артур («Харпо», 1893–1964) и Герберт («Зеппо», 1901–1979) Марксы.
10Жорж Брак (1882–1963) – французский художник-кубист. Хосе Викторио Гонзалес («Хуан») Грис (1887–1927) – испанский художник-кубист.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru