bannerbannerbanner
Адам Протопласт

Олег Лукошин
Адам Протопласт

Полная версия

И самое главное – в этом не будет никакой ошибки, потому что все российские города (а уж перечисленные выше и подавно) абсолютно похожи друг на друга.

Но это задача не для текущего романа.

Здесь я намереваюсь пойти испробованным способом с условно-придуманным городом. Но городом новым, «не засвеченным».

Пусть он называется Пирогов. Этакое русское, абсолютно условное и предельно всеядное название.

Город Пирогов где-то в европейской части России.

Средняя полоса.

Суровая зима, прохладное лето, дождливая осень, неприметная весна.

Самое то.

Итак, Тимохину сорок пять, он профессиональный ставочник из Пирогова. То есть официально безработный («официально» следует взять в кавычки, на пособие по безработице он никогда не вставал), неофициально – индивидуальный предприниматель. Живёт один в однокомнатной квартире, которая досталась ему после смерти матери.

Мать… Да, это многоликая и базовая тема моего творчества. У моих героев почти всегда мелькает где-то в стороне мать, и чаще всего она исполняет роль этакой фурии или как минимум персонажа сомнительного и несколько неприятного.

Я в очередной раз замечаю, что помещаю своего героя в уже опробованные семейные реалии: жизнь с матерью при отсутствии отца. Они то и дело проявляются у меня, раз за разом.

Видимо, это что-то фрейдисткое и вылезает из меня подсознательно. Должно быть, именно так я сам ощущал себя в окружающих обстоятельствах: доминирующая мать и чувство безотцовщины при формальном присутствии отца.

Я чувствую, что повторяюсь, но ничего менять не намерен. Раз эта тема вылезает – значит, он ещё болит и пока не обрела успокоение. Значит, надо пережить её в очередной раз.

Литература – лучшая в мире индивидуальная терапия и верный способ похоронить свои комплексы. Увы, приобретая взамен другие, но с этим уже ничего не поделаешь. Избавляясь от чего-то, неизбежно что-то приобретаешь.

У меня большие претензии к моим родителям. Большие обиды на них.

Во-первых, они подарили мне физический недостаток – врождённую миопию высокой степени на правом глазе, которая отсекла меня от кучи тропинок в жизни. От того же футбола, например.

Ну да чёрт с ним, с этим футболом! В конце концов, у меня две руки, две ноги и есть левый глаз, которым, прищуриваясь, я смотрю на мир.

Не в физическом недостатке кроется скорбь.

Во-вторых, и это гораздо важнее, они жили друг с другом ужасно.

Я даже не представляю, можно ли жить ещё хуже, чем они.

Всё моё детство – это дикие родительские вопли и ругань. Пьяный отец, валяющийся у порога, и визжащая до умопомрачения мать. Чудовищная нищета. У нас не было автомобиля, мы ни разу не ездили отдыхать на юг, денег едва хватало, чтобы оплатить коммунальные счета и питание.

Что из меня могло получиться с такими родителями?

Мечтательный неврастеничный тип с кучей комплексов и горячей ненавистью к людям. И это ещё не самый худший вариант.

Обычно из таких семей выходят забитые уголовники, которые отбрасывают коньки до сорока лет – либо от туберкулёза, либо от размозжённой в уличной драке черепушки.

В-третьих, они завезли меня в татарскую тьмутаракань, из которой я до сих пор не могу выбраться. Это чужая среда, чужой жизненный уклад – хоть и разбавленные русскостью, но всё равно остающиеся враждебными ей – они угнетают меня.

В-четвёртых, всеми своими недостатками они наградили и меня.

Я живу чуть лучше в плане материального достатка, но всё же недалеко от нищеты. У меня расшатанная до невозможности психика и абсолютная социопатия. На меня регулярно накатывают приливы дичайшей депрессии, от которой не существует никаких лекарств и терапевтических выходов.

Всё это сполна отображается на моём литературном творчестве, поэтому я считаюсь маргиналом и придурком.

Собственно говоря, я и есть маргинал и придурок… Высокой литературе нужны более позитивные авторы.

В-пятых…

В-шестых…

Я долго могу перечислять свои обиды на родителей.

На самом деле, я пытаюсь быть сильным, не выпячивать их и даже задавить без остатка, но куда я без этих персональных перфокарт жизни? Записанная на извилинах личности информация не подлежит стиранию, от неё некуда не убежать и не спрятаться.

Она всё равно тебя настигнет.

Впрочем, проклятое детство, в котором эмоции особенно горячи, давно миновало. Пылкая юность тоже канула в лету. Я взрослый дядька, которому в целом удаётся справляться с детскими обидами.

Сейчас я гораздо спокойнее. Я удачно женился – у меня непростая, но очень чистая, светлая и порядочная жена, две замечательные дочери; и относительное семейное благополучие немного уравновесило семейные ожоги детства.

Относительное…

В моей семье случается всякое, но в целом нам удаётся придерживаться правильного курса.

На собственные желания и стремления я фактически наплевал, живу исключительно ради детей и вижу в этом осмысленный и оправданный стержень, который удерживает на плаву здравого смысла и психической стабильности.

Помнится, я не испытал ни малейшего сожаления, когда узнал о смерти отца. Он умер в 51 год где-то на улице, пьяным. Под забором, как говорят в народе. То ли от холода, то ли от остановки сердца – врачи даже не смогли установить причину смерти.

Мы пришли с матерью в морг на опознание. Вразнобой – кто в железных выдвижных контейнерах, а кто просто на столах и лавках – валялись там пять-шесть трупов. Нам выкатили предполагаемое тело отца. Мы вглядывались в это почему-то раздувшееся, посиневшее лицо – и не узнавали.

– Вроде не он, – бормотала мать.

– Он, – выдал я. – Мочки уха нет и фаланги на мизинце.

Лишь так, по физическим последствиям давних производственных травм горемычного работяги-отца определили мы его личность.

Стоял январь. Я с двумя какими-то парнями, найденными для помощи, и странным мужичком, прицепившимся к нам в ритуальном агентстве, не смог закопать могилу, куда мы торопливо и почти без прощания опустили гроб.

На морозе куча грунта, выкопанная экскаватором, превратилась в ледяной курган. К счастью, кладбище в Нижнекамске современное и технически обеспеченное. Пыхтевший неподалёку бульдозер завалил могилу своим могучим и спасительным отвалом.

Сейчас с матерью у меня ровные, но достаточно холодные отношения.

Спасительным моментом стал для нас разъезд по разным квартирам – мы помогли купить ей однокомнатную, а она оставила мне нашу старую семейную трёхкомнатную квартиру, которой так недовольна, несмотря на осуществлённый мной капитальный ремонт, моя жена.

Ничего не поделаешь, дорогая Оля, это был лучший вариант из всех возможных.

Я регулярно прихожу к матери на обед, благо редакция газеты «Нижнекамская правда», где я тружусь, переехала пару лет назад по новому адресу – и это совсем недалеко от неё. Она привозит нам из огорода ягоды и овощи. Мы приглашаем её на день рождения детей, она нас – на свои. Всё благообразно, цивильно, но сдержанно-равнодушно.

С братом Сергеем у меня точно такие же ровно-прохладные отношения. В материальном плане мы не зависим друг от друга – и это освободило нас от всего излишнего церемониала и тягостно-плотных семейных уз.

Взрослым быть всё-таки лучше, чем ребёнком.

Я не хочу наделять Павла Тимохина похожими фактами биографии. К чему это? У моего произведения нет задач погрузиться в семейные неврозы и их последствия. Это не сюжетный роман в полном смысле слова, это роман воспитания. Воспитания чувств и взглядов на жизнь. Трактат о том, как лучше и как хуже.

Самое главное, что мать с отцом у него были – этого не избежать никому. Паша – единственный ребёнок в пролетарско-интеллигентской, типично советской семье. Отец, водитель по профессии, ушёл из неё рано, сыну было тогда пять лет. После этого он видел отца только раз, да и то как-то мельком, скомкано – в десятилетнем возрасте.

Павел помнит его очень плохо и не испытывает сейчас ни малейшего желания встретиться с ним. Хотя вроде бы отец жив и обосновался в каком-то южном российском городе – то ли Краснодаре, то ли Ростове.

Сведений о его смерти к нему не поступало. Впрочем, откуда им поступать? С новой семьёй (или сколько их там?) ни Павел, ни его мать никогда отношения не поддерживали. Знакомиться со сводными братьями и сёстрами – а они определённо есть – он не испытывает ни малейшего желания. Разыскать их ему даже в голову не приходит.

Забавный момент: у моего отца тоже был внебрачный ребёнок. Якобы он сделал его во время службы армии – а служил он в стройбате где-то под Красноярском в конце шестидесятых – начале семидесятых.

Моего бедового отца даже в нормальный вид войск не взяли – лишь в стройбат.

Узнал я об этом совсем недавно, от сестры отца тёти Оли. Даже не знаю, стоит ли воспринимать эти слова всерьёз. Тётка могла нафантазировать что угодно.

Он должен быть года на три-четыре старше меня. Мужчина эта или женщина – я не знаю. И не хочу знать. Мне это существо не интересно.

Всю свою жизнь Павел прожил с матерью, воспитательницей детского сада. В советское время она успела получить однокомнатную квартиру, что им двоим вполне хватало. Второй раз замуж мать не выходила и даже ни с кем не встречалась – по крайней мере, Павлу о таких случаях не известно. Его мать была тихой, неразговорчивой женщиной, которая молча тянула свою лямку и не ждала от жизни никаких откровений.

С Павлом меня роднит только одно – семейная нищета. Никаких автомобилей и даже велосипедов. Никакого отдыха в Крыму, на Кавказе и уж тем более за границей. Скромнейший выбор одежды и питания.

А вот детство было у него поспокойнее. Без пьяного отца и семейных скандалов. Так что психика у Тимохина, рискну предположить, более устойчивая.

Мать умерла три года назад. Павлу было уже за сорок, это не тот возраст, чтобы впадать в горькие терзания.

И вправду, он пережил кончину родительницы достаточно спокойно, хотя что-то такое жутковатое однажды накатило. Всё-таки, помимо своей воли, он был очень привязан к ней. От личностных перфокарт никуда не деться и ему, хотя всю свою жизнь он построил на избавлении от них.

 

После смерти матери Павел нашёл в одном из ящиков серванта тетрадку с её стихами. Наивная, глуповатая графомания с есенинскими переливами об ивушке под окном, лиловом деревенском рассвете и святой, благословенной Руси.

Находка привнесла какие-то новые смыслы в понимание этой женщины. Впрочем, радикально они не выходили за рамки того представления о ней, что гнездились в нём с раннего детства.

Пожалуй, смерть матери принесла больше облегчения, чем печали. Именно с этого момента он остался абсолютно один в этом мире – и это обстоятельство наконец-то позволило ускоренными шагами двинуться в сторону заветного и вожделенного освобождения.

Кое-какие родственники у Павла остались. Помимо отца-перебежчика и его незримых детей, это дядька и тётка – брат и сестра матери. С ними, правда, он никогда особо не роднился.

Павел никогда не был женат. И детей у него нет – даже случайных.

Собственно говоря – мне непросто ввести в повествование этот пикантный момент, но я обязан – он никогда не вступал с женщиной в сексуальную связь.

Смею надеяться, это не последствия жизненной пришибленности (которой на самом деле в нём нет и в помине). Это сознательный выбор сильного человека, который строит свою жизнь по особому сценарию. Ради особой цели.

Что это за цель, вы узнаете по ходу повествования.

Именно после смерти матери он, менявший места работы чуть ли не каждый год, окончательно решился уйти на вольные хлеба – в зыбкую реальность спортивных ставок.

Впрочем, ставки – не самоцель. Он с лёгкостью обошёлся бы без них, если б появился другой источник дохода. Ставки нужны исключительно для того, чтобы поддерживать в жизненных кондициях физическое тело и оплачивать коммунальные счета.

Плоскость его устремлений – намного шире и величественнее.

Внешность?

Она обыкновенная, ничем не примечательная. Пройди он мимо вас, вы даже не обратите на него внимания. Рыхлый, седеющий, какой-то разобранный мужичок с блуждающим взглядом.

Лишь самые внимательные и проницательные, более обстоятельно и бедово погружённые в рефлексию, заметят в его телодвижениях и мимике некоторую нетипичность, характеризующую его постоянную внутреннюю сосредоточенность. Он куда серьёзнее, чем обыкновенный среднестатистический человек, почти не улыбается – и это невольно настораживает окружающих. Он из тех, в присутствии кого невольно напрягаешься, сам не понимая почему.

Что касается цвета его волос и глаз – то вы сами додумаете их. Описывать их – совершенно пустое занятие. Я никогда не понимал авторов, которые тщательно и скрупулёзно передают в тексте детали внешности своих героев.

Читатель всё равно придумает свой собственный образ.

Два

Я чувствую. Я всё чувствую… Эту скрытую неприязнь и брезгливость, которая успела зародиться у вас к Тимохину.

Поверьте мне, я ощущаю то же самое.

И вправду, кого могут вдохновить все эти придурки, имя которым легион, а перечень девиаций настолько широк, что не поддаётся каталогизации? Я сам перевидал их столько за свою жизнь, что не одну книгу можно написать. И никто из них не вызвал во не ни малейшей симпатии.

Обычно во всех этих душевных подвигах и попытках возвышения над бренностью нет ничего волнительного, праведного, истинного. Обычное бегство от жизни ограниченных людей.

Ну вот куда, как правило, пытается вырваться такой среднестатистический беглец?

Правильно, в религию! Или её подобие.

Мир ужасен, осознание его зыбкости и собственного неизбежного распада способно расплющить многих.

Собственно говоря, душевное здоровье удаётся сохранить людям не склонным к размышлениям и переживаниям. Здоровым, туповатым самцам и самкам, зацикленным на простых жизненных проявлениях. Семье, работе. Работе, семье. Семье и работе – на этом коротком списке перечень здоровых проявлений заканчивается.

Вот они трудятся, детей рожают, снова трудятся, ну там отдых где-то между, парочка невзрачных увлечений – что-то вроде рыбалки у мужчин и шитья у женщин – из этого полотна и формируется прочная, насыщенная, лишённая сомнений и каверзных терзаний жизнь.

И не дай вам Бог сорваться в сомнения. В мыслительную деятельность. В переживания.

Почему я живу в это время, в этом месте, с этими людьми? Почему я то, чем являюсь? Были ли какие-то шансы стать иным? А, быть может, они остаются до сих пор? Почему мне нехорошо и что нужно сделать, чтобы изменить это гадкое ощущение в груди?

Я далеко не первый, кто задался этими вопросами. И вы тоже. Собственно говоря, до нас с вами существовало несколько сот миллионов и даже миллиардов доморощенных философов, которые не только погружались в зыбкую трясину неудовлетворённости и сомнений, но и искали из неё благородные выходы.

Все религии созданы из неудовлетворённости и сомнений. Созданы из страха. И все дают некие умозрительные выходы.

Самый лучший пример для отслеживания религиозных погружений и зигзагов – я сам.

Итак…

Советский период прошёл у меня в благочестивом и праведном атеизме.

Советский атеизм я считаю наилучшей формой коллективной философии и организации общества.

Он честен, он ориентирован на науку, которая, как ни крути, единственный объективный метод постижения реальности, он спокоен, в конце концов. Да, все мы смертны. Да, все мы однажды превратимся в прах. Да, ничего после смерти не будет и не надо обманывать себя лживыми надеждами.

Но зато есть объективная жизнь, есть земная действительность, в которой ты человек, гражданин и профессионал своего дела. Отбрось страхи и нытьё, живи полноценной жизнью человека труда, люби и совершенствуйся. Жизнь коротка, но этим и прекрасна. Есть настоящее – и ничего более.

Ясное, отчётливое понимание своего места и роли. Никаких отслоений и надстроек. Никаких иллюзий.

Советский атеизм могуч и величественен. Он устранил Бога и поставил на его место человека – ни одной вшивой религии даже близко не удалось достигнуть таких высот.

Он правдив с человеком, он рассматривает его как равного партнёра. Как сильного и ответственного индивида, который не позволяет себе погрузиться в лживые переживания и неврастеничные страхи.

Советский атеизм прекрасен, потому что он освобождал для человека божественную власть. Он освобождал человека от рабства.

Никто не стоит над тобой, говорил он. Ты никому не обязан подчиняться в своём жизненном выборе. Ничего скрытого не существует, жизнь – вот она: то, что ты видишь перед собой!

Я ни секунду не сомневаюсь, что рано или поздно, под каким угодно названием и соусом советский атеизм возродится, потому что для смелого и ответственного человечества нет ничего лучше в качестве коллективной умственной и психологической ориентации.

Только убеждённые атеисты могут покорить дальний космос и найти человеку убежище на других планетах при неизбежном капуте Матери-Земли.

Есть ещё атеизм индивидуальный, но это несколько другое. Это смелый и ответственный выбор, но эта некая обособленность, а по нынешним временам даже бунт. В нём нет могучей коллективной организации, а потому по большому счёту он не приносит утешения.

Ныне я индивидуальный атеист, но чтобы прийти к этому состоянию, мне пришлось преодолеть несколько самых полярных стадий.

Советский атеизм был возвышен и правдив, а потому он не пытался избавить человека от страха смерти. Наоборот, он старался примирить его с неизбежным концом. Он хорош для сознания взрослого, но детское – моё ранимое сознание – он не защитил. Где-то в семь лет осознание смерти накрыло и расплющило меня.

Я отчётливо помню те сумасшедшие истерики, тот дикий страх смерти, которые переживал наедине с самим собой.

Лето 1982 года, через два месяца мне в школу, а из детского сада я уже выпустился. Стоит лето, самая нехорошая пора для крепости нервов, я один в нашей однокомнатной квартире на проспекте Химиков, 70г. Она на первом этаже и угловая – только моему бестолковому папашке могли дать такую. Потом появился второй ребёнок, мой брат, и жизнь в микроскопической однокомнатной квартире вчетвером стала совсем весёлой – но речь сейчас не о том.

Просто я понял, что однажды умру. Что меня когда-то не станет.

И не сам факт смерти страшит больше всего, а осознание времени, его продолжительности и неизбежности.

Вот оно бежит, это паскудное время, год сменятся годом, эпоха эпохой – а тебя уже нет. Вселенная бурлит, в ней рождаются новые звёзды и планеты – а тебя уже нет. Ты уже сгнил в какой-то заброшенной могиле, превратился в труху, в грязь.

И самое бурлящее, самое острое, самое пронзительное осознание заключается в том, что тебя уже никогда не будет.

Сейчас, в сорок три года я вполне спокойно рассуждаю об этой неизбежности, вполне спокойно пишу о ней и далёк от погружения в зыбкую неврастению.

Но тогда, тридцать шесть лет назад мой мозг был не в состоянии справиться с накатами жуткой истины, главной правды жизни. Я погружался в ослепительно пронзительную черноту осознания, я рыдал навзрыд, я бился в истерике, я кричал в потолок:

– Никогда!!!

Наивный, я пытался сопротивляться. Победить свой страх и саму смерть. Пытался успокоить себя мыслью о том, что к тому моменту, когда я вырасту, будет изобретено бессмертие.

Или – вот ещё вариант, на тот случай, если бессмертие не найдут – меня заморозят в криогенной камере до тех пор, пока оно не будет изобретено окончательно. И я целую вечность, всю праведную и неотмеренную бесконечность буду жить на этой земле в этом благословенном теле.

Тогда мне было ещё неведомо, что бессмертие и бесконечность страшнее любой смерти, любого конца.

Даже если бессмертие и вправду будет мне предложено, даже если его и в самом деле изобретут – я никогда не соглашусь на него. Я хочу тихо умереть в один из благословенных дней своего существования и больше никогда не появляться ни в этом, ни в каком из других миров.

Надо понимать собственное предназначение и не пытаться бунтовать против него. Человек создан смертным, потому что так надо. Потому что он ничто в этом мире, потому что он всего лишь биологический объект, временное сцепление костей и мяса, на которой Великой Причинности абсолютно наплевать.

Но тогда, в 1982-м, всё было иначе.

Шёл чемпионат мира по футболу в Испании – первое событие этого мира, за которым я внимательно следил и которое понимал. Сборная СССР в дебютном матче проиграла Бразилии 1:2, хотя открыла счёт и вообще играла прилично.

Я смотрел этот матч в утреннем повторе на нашем чёрно-белом телевизоре «Изумруд» (господи, сколько же раз он ломался!), смотрел и не верил в происходящую несправедливость.

Сборная СССР, величайшего и справедливейшего в мире государства, может проиграть? На самом деле!?

Так, значит, и смерть существует взаправду.

Я был неимоверно расстроен этим проигрышем, я плакал. А потом пришло осознание своей конечности вместе с гулким и липким страхом.

Много позже, уже в зрелом возрасте, я понял, что образ смерти и сопутствующий ему страх был навязан мне раньше времени моей неврастеничной матерью, которая прожила всю жизнь не только в жутком страхе собственного распада, но и самой жизни.

Это она, заглядывая мне в глаза, проверяла на моём детском сознании биение жутких истин, нашёптывая что-то про смерть и похороны.

Множество детей, если не большинство, не сталкиваются со страхом смерти до четырнадцати-пятнадцати лет. Рэй Бредбери писал – и почему я должен ему не верить? – что осознание смерти накрыло его в пятнадцать лет.

А меня – в семь.

Вся моя жизнь исходит из этой точки бифуркации, из этого откровения 1982 года.

Желание стать писателем – оно явно оттуда. Ибо что такое писательство, если не стремление сотворить себе вечность?

И хоть не существует вечности и даже подобия её в этом мире, падут города и цивилизации, и сама жизнь растворится в бесконечности мира, но человек подсознательно ищет выход. Творчество видится ему борьбой за вечность. Или, по крайней мере, продлением жизни, хоть и в нетелесной форме.

Уже через пару месяцев я взялся за написание своего первого литературного произведения – фантастической повести. Она внезапно завершилась на третьей или четвёртой странице ученической тетрадки и до настоящих дней не дожила (о чём я нисколько не жалею), но первый графоманский опыт мне полюбился. С тех пор я регулярно повторяю его – не только как способ выражения собственной личности, но и душевной терапии ради.

Помимо писательства моя личность стала искать выход и утешение в других формах и конструкциях. Естественно, рано или поздно она добрела до идеи о бессмертии души.

 

Пожалуй, все добираются до неё в какой-то момент своей жизни и, думаю, что большинство – явно или неявно – принимает. Что и говорить, она удобна и до определённой степени успокаивает.

Ну да, ты умрёшь, но не весь, а лишь твоя телесная, материальная оболочка. Самое главное, что внутри тебя имеется нечто бурлящее, нечто вечное, нечто неосязаемое и нематериальное – твоя душа. А она, дружок, вечна, она всегда была и всегда будет, а потому, по большому счёту, тебе нечего бояться.

Скитания души выглядят чуток страшновато, переселяется ли она в другое тело или же возносится в вечную обитель, но в целом успокаивают – самое главное, что моё Я не прервётся. Самое главное, что так или иначе я сохранюсь.

Ощущение своего Я – ключевой момент в истории человечества и каждого отдельного человеческого существа. Именно из-за него оно коллективно и индивидуально сошло с ума. Именно из-за него рождены все религии и философские теории, именно оно испортило трезвый и беспристрастный взгляд на мир.

Я осознаю себя – значит, я существую. Вот философский базис человека. Он верен по сути, но ведёт к неверным выводам.

В осознании себя нет ничего сверхъестественного и уж тем более божественного. С чего мы взяли, что осознание самих себя ставит нас выше всех во вселенной?

Ощущение своего Я – это наш тупик, которым мы измеряем этот мир и от которого строим все научные и философские теории. Мы считаем его, это ощущение, признаком высшей формации, а на самом деле всё наоборот – это показатель нашей ущербности и нижайшего положения во вселенской иерархии.

Человеческому сознанию, задавленному тисками собственного Я, тяжело вместить мысль о том, что в этом мире возможны какие-то иные формы существования. Но я уверен, что создания высшего порядка, если имеются они, живут по другим законам. Собственное Я либо вовсе отсутствует в них, либо присутствует в пёстрой комбинации с другими надчувственными плоскостями сознания – Мы, Оно, или что-то совсем иное.

Нечто, что умом и представить невозможно.

Человеческое сознание – столь ограниченный, кривой и посредственный отражатель мира, что доверять ему категорически нельзя. Плен сознания, в особенности чужого – самое ужасное, что может случиться с нами.

Но именно это непременно и случается – постоянно и неизбежно, потому что развиваться по-другому просто не получается. Наше представление о мире – это тугой и жестокий клубок наслоений, в котором проблески истинного хоронятся под тоннами шелухи, бездумной и безумной кривды.

Дерзкие, но наивные безумцы – о, их немало! – пытаются сотворить человеку вечность, но с тем набором мыслительных функций и искривлений сознания, что имеются у нас, она неумолимо превратится в кромешный ад.

Сказать по правде, я не считаю идею вечности утопией. На определённом витке технического прогресса мне видится вполне реальным выделение человеческого сознания в цифровую матрицу и помещение его в виртуальную реальность для вечной жизни.

Но что потом? Жить, жить, жить со всем этим бременем мыслей и эмоций, которые останутся на уровне мясной человеческой физиологии, жить бесконечно и бестрепетно, жить и жить.

Да это кошмар, сущий кошмар!

Или та убаюкивающая картинка, что рисуют нам некоторые религии. Всё та же благословенная жизнь на пажитях вечности, где всё абсолютно размеренно и спокойно – и так миллиарды триллионов лет.

Да от такой благости хочется броситься в петлю!

Нет, смерть придумана для человека не просто так. В ней высшая правда и высшая справедливость, она великий уравнитель и великий освободитель. Богач и нищий, мудрец и сумасшедший, властитель и падшая проститутка – всех она приведёт к единому знаменателю и всех наделит непреложной отмеренностью.

Нельзя опровергать смерть, не понимая законов этого мира. Кто знает, не создана ли она в утешение всем живущим?

Классический индуизм прошёлся по мне косвенно, а вот один из его изводов – кришнаизм – оказал большое внимание.

Шёл конец восьмидесятых. Страна, и я вместе с ней, отчаянно погружалась в глубины эзотерики и духовных истин. Кришнаизм наряду с ещё кучкой учений был на коне.

Я заказал в каком-то кришнаитском издательстве дорогущий (особенно для подростка) том «Бхагават-гиты», прочёл его от начала до конца и вскоре волшебным образом сумел убедить себя в том, что душа действительно вечна и что она проходит через цикл бесконечных реинкарнаций в различных телах – от насекомого до бегемота.

Так начался достаточно продолжительный религиозный период моей жизни, он длился лет десять-двенадцать. Под него попали старшие классы, институт и ещё кусочек после.

Я абсолютно серьёзно верил в то, что я вечен. Что прожил миллионы жизней в червях, бабочках и муравьедах, а затем, поднявшись в развитии до человека, – ещё несколько тысяч жизней в человеческих телах различных исторических эпох.

В те годы я стал вегетарианцем. Я считал, что поедаемое мясо отнимает у меня истинное зрение души и превращает в обыкновенное животное. Без мяса во мне должны открыться скрытые душевные качества, которые избавят от страха и принесут в жизнь гармонию.

Вегетарианство облегчения не принесло. Вера в бессмертие души – тоже. Жизнь всё так же казалась паскудной и бессмысленной.

И постепенно, годам к двадцати пяти, я опять скатился в атеизм, но уже индивидуальный и достаточно нервный. В те годы я переживал непростой отрезок, по несколько раз в год меняя работу и никак не находя себе место в жизни.

События жизни в гораздо большей степени влияют на мировоззрение, чем какие-то застывшие теории. Мозг отражает жизненные перипетии и находит на них адекватные, по его разумению, объяснения.

Меня снова накрыли липкие нашествия страха от осознания собственной конечности. Польза кришнаизма, надо заметить, состояла в том, что на несколько лет я от них избавился. А тут снова, как в детстве: ложишься спать – и тебя атакует чернота на фоне бесконечного бега времени. Чернота, в которой тебя уже нет, ты умер.

И всё-таки были те приливы страха уже не так остры. С возрастом мозг приноравливается к идее смерти, находит ей какие-то объяснения – а, попросту говоря, смиряется.

Человек в возрасте воспринимает смерть гораздо обыденнее. Практичнее даже. Накопить денег на похороны, переписать на детей квартиру и огород, наиграться напоследок с внуками…

Я ещё не достиг этой мудрой умиротворённой практичности – моё восприятие неизбежного конца всё ещё нервное – но уже приближаюсь к ней. Видимо, с появлением внуков достигну окончательного и бесповоротного смирения.

Человек религиозный вызывает скорее подозрение, чем симпатию и сочувствие.

Исключение – кино.

Там люди показаны гораздо более умными и ответственными, чем они есть на самом деле. Там снимаются красивые актёры с выразительными глазами, они изящно передают весь спектр человеческих эмоций – и даже самые низменные из них по-своему очаровательны.

В жизни всё по-другому.

Сходите в ближайшую церковь, и там, скорее всего, вам встретятся люди неопрятные и придурковатые.

Рассеянные старушки-одуванчики, которые в молодости задорно плясали и трахались, а с годами были испорчены неодолимым бегом времени и его тлетворным влиянием на плоть.

Полупьяные босяки-колдыри, которым просто податься некуда.

Пережившие душевные и физические трагедии люди средних лет – они прислоняются к вере в силу вековых традиций, это самый удобный и доступный способ прислониться хоть к какому-то стержню, когда тебя ломает жизнь.

Встречается и молодёжь, дисциплинированно следующая за наставлениями старших.

Да, есть и благородные спокойные интеллигенты, мудро и здраво рассуждающие о явлениях и процессах жизни. Слишком мудро и слишком здраво, потому что каждая их фраза есть повторение столетних трюизмов и глупостей.

Человек религиозный – опасный человек.

Его настроили на определённую программу, он видит массу недостатков в окружающих и невольно (а кто-то и вольно) пытается их изменить.

Человек религиозный при всём своём демонстративном смирении – агрессивный человек.

Любая религия и само религиозное чувство так устроены, что требуют экспансии, максимального распространения и приобщения к себе как можно больше паствы.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru