«Я его вообще выпровожу из России, – пообещал себе Никс. – К какому-нибудь двору. С известием о моем благополучном вступлении на престол».
Вена.
Маскарад в Венском оперном театре больше походил на вавилонское столпотворение. Яркие пятна платьев. Цветы. Бумажные флаги. Тысячи свечей.
Главное достоинство музыки – громкость. Не легко заглушать топот ног и многоголосый шелест разговоров. Люди, собиравшиеся здесь, хоть и привыкли скользить по паркетам, да только нельзя поручиться, что не с подносом и чашкой чаю в руках. Публика попадалась самая неожиданная.
Бал выставляет каждого напоказ. Громкое имя. Открытое лицо. Движения и разговоры соразмерны положению персон. Все солидны, учтивы, любезны. Строй белых платьев сменяется строем мундиров. Флирт умерен до отвращения. Полувзгляд, полувздох, полупожатие руки. Подавленное сожаление о несбыточном.
На маскарад же ездят именно за этим. Тем более в оперу. Где сброд без разбору. И можно выцепить из толпы хорошенькую горничную, а можно герцогиню. Под маской, разумеется. Без имен. Без обязательств. Там каждый боится узнать и быть узнанным. А потому ничего не требует, кроме мимолетных удовольствий.
На пятьдесят втором году от рождения канцлер Меттерних оставался не только самым ловким политическим танцором Европы, но и самым галантным кавалером, за которым веер любовных приключений тянулся с конгресса на конгресс и из одной столицы в другую. Подтянутый, молодцеватый, с высоким лбом философа и пухлой нижней губой капризного сластолюбца, он был красив той холеной, ухоженной красотой, которой щеголяют аристократы старых монархий, никогда не признававшие неряшливых революционных мод.
За ним давно утвердилась репутация удачливого охотника. И если на небосклоне европейской политики у Клеменса не было соперника с тех пор, как великий Талейран отошел в тень, то в делах сердечных канцлер преуспевал тем решительнее, чем выше поднималась его дипломатическая звезда. Быстроногая дичь в шелковых туфельках отбегала от него, только чтобы покрасоваться в отдалении, перед тем как быть пойманной. Падение совершалось быстро и к обоюдному удовольствию.
Пресытившись светскими дамами, старый лев иногда отправлялся в маскарад. Новизна дразнит любопытство, хотя, в конечном счете, все старо под луной. Швея предлагает те же прелести, что и принцесса, только по иной цене. Увлекательна сама охота. А ее трофей редко стоит затраченных усилий. Клеменс мог бы приносить добычу к ногам собственной жены – особы в высшей степени нравственной – настолько, сдавшись, та не вызывала интереса.
Но главное – не победа, а участие. Так, кажется, говорили греки? Сегодня все помешались на греках! Меттерних поморщился. Мысли о проклятых султанских подданных не давали ему покоя даже на маскараде. Нет, положительно, надо отвлечься. Или его голова лопнет, сопрягая интересы монархий Европы! Он поймал глазами и уже не отпускал стройную блондинку с веточкой флердоранжа в волосах, когда вдруг наткнулся взглядом на другую фигуру. Высокая, худая женщина с уверенной поступью хозяйки салона, с гордо откинутой головой на тонкой шее и темными негустыми кудрями. Маска скрывала ее лицо. Простоя бумажная ткань светлого платья не позволяла причислить незнакомку к кругу состоятельных особ. Но от гостьи за версту веяло гранд-дамой.
У канцлера по спине пробежали мурашки. Он с первого взгляда понял, кого она напоминает, и не позволил себе обмануться. Невероятно. Невозможно. Лишено здравого смысла. Меттерних потер лоб и отвел глаза. Слишком желанно, чтобы быть правдой. Слишком больно, чтобы вспоминать. Уймись, старина. Эта женщина предала тебя. Посмеялась над твоими принципами. Ты называл ее ученицей, а она повернула против тебя твое же оружие!
О, Долли, Долли!
Единственная любовница, которой он в своем присутствии позволял говорить о политике! О дипломатии, о науке, о музыке, о нем самом… Она умела давать исключительно точные определения. Если дама может возбуждать страсть интеллектом, то это был их случай. Ее ум не отталкивал, а притягивал его. Он переставал чувствовать одиночество в кругу тупиц. А сознание собственного превосходства над ней – превосходства опыта и возраста – льстило Клеменсу, ибо было что превзойти.
Обычно мужчины боятся умных женщин. Он тоже не любил синие чулки. Но Долли была другой. Их разум встретился. Шпаги скрестились. И… его властно потянуло к той, которая, открыв рот, слушала не комплименты новой шляпке, а рассуждения о принципах европейского равновесия.
Жена русского посла в Лондоне никак не могла появиться в Вене. Любовники сталкивались только на конгрессах. А в промежутках писали. Годами. Костер их страсти горел от бумаг. Короткие, урывками встречи. Торопливая, ненасытная близость. Где придется. В театральной ложе. В карете. Однажды даже на крыше за фигурной печной трубой во время фейерверка, когда остальные приглашенные пялились на цветные огни в небе. Долли была головокружительной любовницей. Самой желанной и самой сладостной из всех, кого он знал.
Тем горше, что она изменила, с новым британским министром Каннингом. Этим ничтожеством! По приказу из Петербурга, разумеется. Клеменс бы простил, ибо не имел права на ревность. Дипломат выполняет не свою волю. Но Долли начала действовать вразрез с прежними идеалами. Их общими, как ему казалось. И это канцлер воспринял как предательство. Истинный разврат. Адюльтер ума и духа.
Привлекшая его внимание дама промелькнула мимо в вальсе. Он готов был пуститься за ней, только бы поддержать иллюзию. Этот блеск от свечей на гладко расчесанных волосах. Эти руки, тонкие и болезненно белые. Синева кожи в ключичных ямках. О нет, Долли не могла похвастаться красотой. Но это была его женщина. Встреченная один раз в жизни только для того, чтобы доказать записному волоките и цинику, что у каждой души есть потерянная половина. Он никогда не сможет соединиться с ней. Ибо она – русская немка, жена другого. Судьба против них.
Клеменс представил, как атакует незнакомую даму. Не будет снимать с нее маску, а просто вообразит, что это Долли. Тем и хорош маскарад. Канцлер пошел вперед, и когда избранная жертва осталась одна, предложил ей руку на мазурку. В первую же минуту он понял, что перед ним другая. Долли никогда не душилась вербеной. Не любила быстрых танцев. Не потела, как прачка. Не шепелявила по-французски… Разочарованный Меттерних расслабился. Ему нелегко будет поддержать иллюзию, но он сам уже старался не выскользнуть из наваждения.
Протанцевав четыре тура, охотник предложил:
– Пойдем в мою карету, кошечка.
– Лучше в мою.
У нее есть карета? Это уже интересно. А может быть, его завлекают в опасные сети? И это враги подослали к нему куртизанку, зная, чем привлечь?
– Я наняла извозчика.
Боже, сколько лет он не ездил на извозчиках! Пойдем, моя милая белошвейка. Будь что будет. Риск его никогда не пугал. Вот только удобно ли у извозчика то, что удобно в карете?
Оказалось сносно. Экипаж – не самый развалившийся в мире. Да и спутница не давала ему глазеть по сторонам. Маски она не сняла, хотя его лицо освободила в темноте от щекотавшего потную кожу бархата. И начала быстро покрывать поцелуями от подбородка до самого лба. Это несколько удивило канцлера. Так целуют давно потерянных и вдруг нашедшихся детей. Клеменс направил усилия дамы в нужное русло, подумав, что его добыча просто крайне неумела в любовных делах. Во всяком случае, она не показывала, на что способна, предоставив всю инициативу ему. Еще один случай убедиться, что это не Долли. Впрочем, он добился от женщины всего, чего желал. И предоставил ей самой позаботиться о собственном удовольствии. Откинувшись на спинку сидения, канцлер посмотрел в окно. Светлело.
– А ты стал ленив.
От этого голоса над ухом Меттерних вздрогнул, точно по его телу прошел Месмеров разряд.
– Думаешь только о себе. Раньше этого не случалось.
Клеменс не успел повернуть голову. Что-то острое впилось шею и парализовало движения. «Неужели она меня убила?» – Это была последняя мысль, которую он запомнил…
Солнце светило в высокое окно, приоткрытое на балкон. Был виден большой кусок блекло-голубого неба. Сухие ветки глицинии фиолетовыми гроздями лежали на влажных мраморных перилах. В рамке пожухлого газона вода искусственного пруда казалась такой же желтой, как трава.
– Вы опускаетесь, князь. Что за причуды – бегать по маскарадам, хватать бог знает кого и тащить в карету? Не боитесь?
Канцлер попробовал повернуться. Шея и затылок ныли. Он лежал на большом турецком диване. С него были сняты камзол и сапоги. Но рубашка и штаны, хвала Господу, оставлены в неприкосновенности.
– Я спрашиваю, не боитесь подцепить дурную болезнь?
Голос Долли звучал ехидно. Теперь в нем не было ни малейшей шепелявости. Она стояла в дверях, держа серебряный поднос.
– Чашка крепкого чаю тебе не повредит.
– Мне не повредят объяснения, – буркнул Клеменс, садясь.
Вместо ответа Долли протянула вперед руку с перстнем. Из-под плоского рубина высовывался тонкий коготок.
– Что это? Яд болотной гадюки? Вы могли бы смазать иглу своими слюнями, сударыня. Я бы, по крайней мере, умер и был избавлен от необходимости видеть вас.
Долли с укоризной покачала головой.
– Один химический состав. Его формула вам вряд ли что-то скажет. Да и я не знаю ее на память. Мне нужно было только поговорить.
– Кто же вам мешал? – враждебно осведомился Меттерних, знаком потребовав у нее чай.
– Но ведь вы не хотите меня видеть.
– Вы прекрасно знаете, что хочу.
Собеседники пристально уставились друг на друга. Клеменс почувствовал, что у него уже не так болит голова. Он отставил чашку и встал. Долли сделала шаг назад. Но гость не позволил ей спастись бегством. Завалил на диван и без церемоний овладел на полосатых шелковых подушках. Напористо и грубо, точно хотел отомстить за Каннинга, за долгую разлуку, за обман, за вчерашнюю встречу. За все! Как ни странно, именно сейчас она получила удовольствие.
– Знаешь, всякий раз, когда я тебе писала или получала твои письма, я не могла себя сдержать, чтобы не…
– Довольно. Я делал то же самое.
Он был хмур и зол. Странные вещи их возбуждают! Ведь писали они об интервенции в Латинскую Америку, о турецкой резне, о новом кабинете тори…
– Где мы?
– У моей подруги княгини Эстергази. На вилле никого нет, кроме нас.
Это его успокоило. Хотя Долли врет не моргнув глазом.
– Итак, ты меня предала?
– Разве я вольна выбирать? Государь решает, какой политики держаться.
– Говорят, ты пишешь этому Каннингу речи для выступления в парламенте? – Меттерних презрительно скривился.
– Бывает, – не без гордости кивнула женщина. – Поверь, он и сам не дурак.
– Верю, раз выбрал тебя.
– Все наши выборы обусловлены интересами держав. Лондон хочет сближения с Петербургом, и только. Я приехала узнать, не присоединится ли Вена к возможному альянсу против турок?
Меттерних запрокинул голову и расхохотался.
– Предлагаешь мне третьим поучаствовать в вашем свальном грехе?
– Ты все еще дуешься, – обиженно констатировала Долли.
Клеменс почувствовал, что у него вот-вот начнется истерика.
– Я не дуюсь! Я не ревнив! Тем более в политике. Но есть же принципы! Есть взвешенная, хорошо отлаженная система. Покойный царь Александр был ее горячим сторонником. И вдруг все меняется. В одночасье новые цели. Это непоследовательно!
– Не лукавь. – Голос Долли зазвучал холодно. Она встала и накинула на плечи голубую турецкую шаль. – Ты прекрасно знаешь, что России невыгодна та система, которую вы предлагаете. Думаешь, в Петербурге неизвестны твои отзывы о политике Александра? Не ты ли говорил, что, следуя принципам Священного Союза, покойный государь разрушил все, созданное до него Петром и Екатериной? Не ты ли, услышав о новом царе, сказал, что медовый месяц кончился?
– И что? – Клеменс смерил собеседницу презрительным взглядом. – Мало ли кто что говорит? Важны реальные выгоды. Моя страна стремится к поддержанию статус-кво на Балканах. Почему, ты знаешь. И когда-то была в восторге от такой политики.
– Все меняется, – парировала Долли. – В империи Габсбургов много славян. Вы боитесь, как бы, узнав, что по турецкую сторону границы их сородичи получили независимость, они тоже не взбунтовались. Вот основа твоего легитимизма. Это дипломатия трусов.
– Недавно ты находила ее разумной.
Клеменс чувствовал, что его оскорбляют, и от этого еще больше заводился. Наверное, Долли делала это намеренно, потому что через минуту они снова оказались друг на друге.
– Помнишь, как ты пришла ко мне первый раз? Это было в ложе, в театре. У тебя был жар.
– А помнишь, после Вероны я родила сына, и все называли его «дитя конгресса», думая, что он от тебя?
– И ты прислала мне письмо с извинениями за то, что понесла от мужа…
– А ты сказал, что не ревнуешь. Что долг перед супругом свят. Ты никогда не посягнешь на его права. Но что твое, то твое. И ему этого не иметь.
– Долли, я умираю без тебя. Мой мозг сохнет.
– Я люблю тебя, Клеменс. Если бы ты знал, до какой степени все вокруг дураки!
Откинувшись на спину, он снова засмеялся.
– Умоляю, ради нас, поверни Вену лицом к новому союзу.
– Нет.
Она его не слышала.
– Неужели вы не хотите урвать у турок ни куска территории? Мы опять сможем видеться на каких-нибудь переговорах. Писать друг другу…
– Я сказал: нет.
Канцлер сел.
– Прости, Долли. Я знаю, тебя послали, чтоб ты это сделала. Но я не могу. Новый кусок славянских земель убьет нас. Их и так много. Чехи, словаки, хорваты, сербы. Все захотят свободы, пока вы будете воевать с султаном. Огонь вспыхнет у меня в доме. Империя распадется.
Госпожа Ливен грустно смотрела на любовника.
– Да бог с ней, с империей. Я думала о нас. – Женщина помедлила. – Жаль, что все так получается. Каннинг – никакой любовник. Но отменный партнер.
Меттерних поморщился. Долли подняла руку и взъерошила ему волосы. Ни одного седого!
– Уезжай. Внизу карета.
Уже у двери графиня окликнула его.
– Я хочу, чтобы ты знал: я приехала сама. И мне за это крепко влетит.
Петербург. Зимний дворец.
Работать за полночь – это еще не конец света. Бог не дал молодому императору ни прозорливости, ни способности схватывать все налету. То, что брат или великая бабка решали в минуту, требовало от Николая часов усердия. Он просиживал штаны над документами – важными и не очень, тяготел к мелочам и старался охватить необъятное. Голова трещала.
Но еще хуже, когда попадались предметы за пределами разума. Тайное не было стезей Никса. Он всю жизнь уклонялся от извивов мистицизма, считая их чем-то даже неприличным. Вера должна быть проста. Ясна в своем корне. Есть Бог. Все, чего Он хочет, сказано в заповедях. И для царя, и для раба. Есть царь, стоящий перед Богом. Есть страна, стоящая перед царем. Если перевернуть все с ног на голову, прервется связь с небом. К этому ведут революции.
Однако был пласт жизни, неподвластный пониманию и вызывавший трепет. Предсказания и пророчества. От них молодого императора передергивало. Как поступали предки? Екатерина отмела все, что не поддавалось рассудку. Выстроила стену между собой и сонмищем юродивых провидцев, потрясавших клюками перед подъездом Зимнего. Тем спаслась. Царствовала со славой. Но не уберегла себя от кончины, в подробностях предсказанной монахом Авелем.
Отец и брат, напротив, любили тайное. Сладостно молились, постигая Промысел Творца. Привечали то мальтийцев, то схимников. И оба ушли так, как ушли. Опять же в тонкостях исполнив пророчество настырного черноризца.
Каков его путь? Нельзя оглохнуть. Не принимать, делать вид, будто ничего нет. Но нельзя и парализовать себя невнятными словесами о грядущих бедствиях. Все заранее решено. Покорись. Неси бремя. Страдай. И сойди в могилу, оставив потомкам кровавый крестный путь…
Тут у Никса начинались пароксизмы. Когда он заводил Инженерный корпус и распродавал из Михайловского замка ложки-плошки, за церковным алтарем обнаружилась картина – не икона – «Моление о чаше». Неуместность в храме мирской вещи, пусть и на священный сюжет, покоробила великого князя. Но она ясно выражала отношение отца к неизбежному: «Господи, пусть минует меня чаша сия, но, впрочем, по воле Твоей».
Так молился Иисус в Гефсиманском саду. В покорности Царя Небесного была чистота. Царя земного – нет. Николай не мог понять, почему. Но внутренне протестовал против подобного выбора. Он и так подчинил себя жребию. Лишил почти всего, что дорого. Однако есть последняя, самая сокровенная свобода – противостоять злу – и отказаться от нее, равносильно предать Бога.
Потому вороха самочинных пророчеств вызывали у молодого императора раздражение. Ломоту сердца.
Часы с золотой купальщицей пробили двенадцать. На секунду вздрогнул и снова замер Гусар, любимый пес Николая. Вечером ему позволялось спать под столом на ковре. Страшно хотелось отодвинуть от себя бумаги и пойти к жене. Тепло, сонно, нежно. Но нет. Вот его складная кровать у дивана с брошенной поверх шинелью. Около трех он не сможет читать, и тогда…
Пальцы выудили из пачки листок. Секретарь Следственного комитета Боровков составил список всех слухов и предсказаний, которыми питались заговорщики.
«Член злокозненного общества Лешевич-Бородулич Алексей Яковлевич направил письмо на имя покойного государя от 12 августа 1825 года. Уверяет, будто был побуждаем страхом за жизнь августейшего семейства и стремился предотвратить беду, монахом Авелем предсказанную». Сильный пожар в Александро-Невской лавре, уничтоживший пять глав Преображенского собора, по словам пророка, знаменовал скорую гибель императора с тремя братьями и племянником. «Ежели не покинут они столицы в половине августа, то конец всему мужскому полу Царского дома неизбежен».
Странно было узнать через полгода, почему их с Рыжим внезапно услали из Петербурга. Николай потер лоб. Что, если брата подталкивали к отъезду? Запугивали. Как теперь пытаются запугать его, разбрасывая по дворцу записки с угрозами?
Государь встал из-за стола, прошелся по комнате. Потревоженный Гусар поднял голову. Хозяин присел перед ним на корточки, сжал ладонями мохнатые скулы, втянул ноздрями собачий дух. Сколько не купай, несет псиной! Терьер выпростал длинный розовый язык с черным пятном и радостно лизнул Никса в подбородок.
Ах ты, морда! Не знать бы ничего. Возиться с собакой на ковре. Тянуть службу. Вместо этого… То молчавшая тридцать лет в затворе блаженная начинала кидать на землю кукол и поджигать с криком: «Цари-мученики!» То старцы-подвижники выходили из лесов возвестить о последних днях.
Неужели отец прав? И Моление о чаше – единственное, что осталось?
– Софья Григорьевна, мне не смешно.
Александр Христофорович стоял в Гобеленовой гостиной дома Волконских на Мойке. Это была первая же приемная зала, куда посетитель попадал, миновав мраморную лестницу, густоопушенную зеленью латаний. Дальше Бенкендорфа не пустили. Он хорошо знал особняк, принадлежавший престарелой княгине Волконской, наперснице царицы-вдовы, поскольку часто приезжал сюда к Бюхне, ее сыну-недотепе – ныне государственному преступнику 4, Сержу Волконскому.
Сестра последнего, непреступная, как Измаил, и холодная, как альпийская вершина, возвышалась перед ним в кресле из карельской березы. Направляясь сюда, генерал-адъютант знал, что встретит дурной прием. Но не мог отказаться от визита. Семья бывшего друга была для него не чужой.
– Софья Григорьевна, не вынуждайте меня говорить, что ваше поведение крайне предосудительно. Крайне. – Гость сделал ударение на последнем слове.
– Я вас не понимаю, – важно и вместе с тем отстраненно произнесла молодая княгиня. Когда она говорила, казалось, что собеседнику делают одолжение, снисходя до него.
Александр Христофорович хорошо знал сестрицу своего непутевого дружка и никогда не питал к ней особого расположения. Как и все Волконские, она была с заметной придурью. В отца, екатерининского вояку и генерал-губернатора Оренбурга, разъезжавшего по городу в ночном колпаке и носившего Георгиевский крест на домашнем полосатом халате. Старуха Александра Николаевна всякого натерпелась от своего «ирода». Когда же обнаружилось, что и дети, каждый в своем роде, оригинал, бедняжка совсем пала духом. Если бы не придворные обязанности обер-гофмейстерины, она бы последнего ума лишилась из-за своих птенцов.
– Вы напрасно запираетесь, Софья Григорьевна, – мягко сказал Бенкендорф. – Мне все известно. Я приватным образом допросил фрейлин. Те указали на девицу Кашкину, влюбленную в государственного преступника Оболенского. Она же созналась, что по вашему наущению написала записку с угрозами, которую и подкинула императору.
Тонко выщипанные брови Софи взметнулись, как крылья чайки.
– Какое мне дело до Кашкиной? – с наигранным равнодушием заявила она. – Мало ли что скажет юная дрянь, выгораживая низкий поступок?
Александр Христофорович не мог не признать, что княгиня прекрасно владеет собой. В сорок с небольшим она оставалась еще очень хороша. Белое фарфоровое лицо в форме сердечка, черные густые локоны и огненные глаза. Эта дама умела убедить, умела и приказать.
– Если вам угодно оклеветать меня в глазах государя, я от всего отопрусь.
Умела она и отшить. Но Бенкендорф не принадлежал к числу тех, от кого легко отделаться.
– Если бы я хотел говорить о случившемся с государем, я был бы у него, а не у вас.
Лицо княгини на минуту смягчилось. Значит, друг ее брата не донес. Благородно. Но как низко пала она сама! Угрозы. И в чей адрес! Все равно, все равно, все равно, никто из них не стоит Сержа!
– Я побеседовал еще с четырьмя девицами из свиты ее величества, чьи родные замешаны в заговоре, – сухо подытожил Бенкендорф. – И они подтвердили, что вы уговаривали их разбрасывать во дворце таинственные записки с предостережениями на случай сурового приговора мятежникам. Барышни испугались и отказали вам. В случае надобности их легко призвать к ответу.
Софи уронила голову на руку. Он всегда был умен, этот друг Сержа, умудрившийся не только ни в чем не замазаться, но и всплыть из небытия александровой немилости приближенным нового императора.
– Сударыня, вы же понимаете, что изобличены. Поговорим начистоту. – Генерал-адъютант переминался с ноги на ногу. Хозяйка не предложила ему сесть. – Я позволю себе? – Александр Христофорович взялся за спинку стула. – Дайте слово прекратить опасные чудачества, и дальше этих стен наш разговор не пойдет.
– Да, – устало проронила княгиня. – Распоряжайтесь. – Вдруг по ее лицу промелькнуло ехидное выражение. – Вы ведь теперь распоряжаетесь всем и везде. И как вам удалось? Когда все, буквально все, опутаны подозрениями, вы да Алексис Орлов чисты как младенцы!
Бенкендорф посчитал ниже своего достоинства оправдываться. Стар он уже. Четвертый десяток за спиной. Голова, как коленка. Сами залезли в грязь, так хоть других с собой не тяните!
– А Серж, Серж обвиняется по первому разряду! – продолжала с неподдельным гневом Волконская. – Это он-то, Бюхна, заговорщик! Несчастный, слабохарактерный дуралей!
– Не могу с вами согласиться, – покачал головой гость. – Сергей знал обо всех готовящихся ужасах. И о республике. И об убиении царя с царицей. И о том, что во время мятежа 2-й армии ему назначена роль вожака. – Александр Христофорович вздохнул. – И еще он сделал поддельную печать, чтобы вскрывать письма, поступавшие в штаб.
Софи ахнула.
– Конечно, во многом виноват полковник Пестель, – поспешил ободрить ее генерал. – Его влияние погубило не одного Сергея.
Княгиня закрыла лицо руками.
– А вы? Где были вы? Почему не отговорили? Как близкий друг?
– Значит, не настолько близкий. – Александр Христофорович поклонился.
Не в силах перенести всего сказанного, Волконская сползла с кресла на пол и горестно разрыдалась.
Гость молча побрел к выходу. Сколько раз его еще попрекнут дружбой с государственным преступником? И сколько раз он сам себя упрекнет?
Московский митрополит Филарет с хорошо скрываемым удивлением смотрел на молодого царя. Николай питал к владыке приязнь. Тот – один из немногих, знавших волю Александра, – слово в слово исполнил приказ. Пошел в Успенский собор, вынул из ризницы заветный конверт и готовился возвестить народу имя нового избранника. Ни зыбкость момента, ни грозный окрик Милорадовича не заставили кроткого иерарха промолчать. Только личное письмо Николая на время запечатало уста.
Теперь Филарет дивился в душе: чудны дела Твои, Господи! Кому было завещано, тот и взял корону. Чье имя находилось под охраной в сердце Святой Руси – над тем простерся покров в страшный день мятежа. Того не тронули ни пули, ни штыки.
– Я подсчитал, меня могли убить одиннадцать раз! – со смехом сказал ему молодой император при встрече.
Филарет прибыл на похороны государя Александра Павловича, и сегодняшней аудиенции не ждал. Все сказано, благодарность принесена. Ответные слова о долге услышаны. Чего же еще? Но при взгляде на царя владыка понял: тот тяготится, ищет ответа, не задав вопросов. Бьется лбом о каменную стену. Беда!
Они встретились в будуаре императрицы. Сама Александра снова хворала, и на робкую попытку узнать, как она, Филарет услышал:
– Я молюсь, чтобы Бог оставил моим детям мать.
Так плохо?
Говорят, у ее величества припадки. Исхудала, как смерть. Малышей к ней не водят.
Лицо у императора было усталым. Замкнутым. Чуть сердитым, но это от привычки хмуриться. Тяжело мужчине двадцати девяти лет ощущать себя соломенным вдовцом. Но, судя по отсутствию голодного огонька в глазах, следствие и первый удар дел отнимали все силы. Некогда оглянуться. В том числе и на женщин. Пока.
Филарет вздохнул. Пообвыкнется. Начнет искать. Жаль. Хорошая была пара.
– Мне необходимо поговорить с вами, – прервал Николай мысли митрополита, – о вещах… несколько странных.
Владыка склонил голову, увенчанную белым клобуком с золотым крестом в алмазах. Мол, надо – говори. Все вещи – странные.
– Что вы знаете о монахе Авеле?
Вопрос застал Филарета врасплох. Неужели опять пророчествовал?
– Это человек смиренный, – подбирая слова, начал митрополит, – отнюдь не дерзкий. Его слава создана другими. Сам он себе ее не искал.
Император, казалось, внимательно слушает, и, ободренный его молчанием, Филарет продолжал:
– Авель родом из-под Тулы. Странствовал. Поселился на Валааме. Год послушничал, потом взял у настоятеля благословение и отошел в пустынь. Там попустил ему Господь искушения от злых духов. Он их поборол, после чего два духа стали ему вещать.
– Добрых или злых? – быстро спросил Николай.
– Неведомо.
Собеседники несколько мгновений смотрели друг другу в глаза. Затем государь отвернулся и нетерпеливо махнул рукой: дальше.
– Они нарекли его новым Адамом и велели написать пророчества. Там говорилось и о смерти вашей блаженной памяти бабушки. Ровно за год до ее кончины. Авеля отправили сначала в консисторию, затем под караулом в Петербург. Здесь генерал-прокурор Самойлов ударил несчастного по лицу: как смеешь такое писать на земных богов? И посадил в тюрьму. Потом ваш батюшка его выпустил. Разрешил постричь в монахи и поселить в Невской лавре. Но Авель оттуда ушел. Его пророчество государю было страшное…
Филарет замолчал, не зная, говорить ли? Но Николай кивнул, показывая, что не поставит дерзкие слова черноризца в вину собеседнику.
– Он благословил императора, но рек: царства твоего все равно что вовсе не будет, ни ты не будешь рад, ни тебе не будут рады, умрешь от руки тех, кого ласкаешь. Говорят, что после этого Авеля снова заключили в крепость. Но сие сомнительно. Впрочем, брат ваш его выпустил и просил утешения после приключившейся не от Бога смерти государя Павла Петровича. Утешения монах не дал, а сказал: сожгут твою Москву французы. Вот тут уже и кроткий не вынес. Авеля заковали и послали в Соловецкую тюрьму, где томился он лет десять. Когда уже Москва погорела, а война кончилась, император его простил, признал пророчества истинными, но умолял более ни слова не говорить.
– Где же он теперь? – насупился царь.
– Надо полагать, странствует.
Филарет смотрел на Николая ясными голубыми глазами. Государь подал ему записку Боровкова. Пробежав ее, митрополит покачал головой. Тянут пророка за язык. Не его воля – говорить или молчать. Что пришло, то и отдает людям.
– Неужели и ваше величество определит старика в крепость? Ему уже семьдесят.
Император пожал плечами.
– Крепости для него не хочу. Монастырской тюрьмы тоже. В Суздаль пусть едет, для смирения, в Спасо-Евфимиевскую обитель, где еретики и одержимые трудятся. Передайте ему от меня, что следующее предсказание будет последним. Я кротостью обижен.