– Но зачем? – потрясенно протянул Бенкендорф.
– Давай-ка хлебнем чаю. – Мишель сел к столу, а гость, секунду подумав, достал из внутреннего кармана фляжку с коньяком и добавил в уже изрядно остывший кипяток.
– Лучше бы я ни о чем не спрашивал.
– Можем остановиться.
– Нет, пойдем до конца.
– О, ты храбрый адепт! – сухо рассмеялся заключенный. – Стучишь в дверь Провидения до тех пор, пока ее не выломаешь. Итак: зачем? Для меня самого это долгое время было загадкой. Я даже считал покойного немного тронутым. Ну, по наследству от Павла. Скажем, он воображал себя творцом особой вселенной – эдакой России, где все от сенокоса до поноса оживляется только по слову местного божества. Он точно знал, где чье место и кто на что способен. И, конечно, самодеятельность ожившей глины его раздражала. Он любил побеседовать с нашим историографом – божества иногда допускают к себе тех, кто живописует их труды, – слушал его неосмысленное лопотание, но сам был выше. И заметь, очень не любил Пушкина. Вдруг в его ойкумене заводится какой-то Сверчок за печкой, который своим стрекотанием нарушает общий хор.
– Я совсем не читал его стихов.
– Можешь не читать, – бросил Орлов. – Ты немец, и вряд ли поймешь всю глубину и прелесть. Но поверь, это другой творец, а два волка в одном овраге не водятся. Вернемся к нашему сумасбродному Ангелу. Он был привержен подробностям, мелочам, деталям. И не только в военной форме. Как отец, думал, что все может контролировать, за всем уследить…
– Это у них семейное, – протянул Бенкендорф, бросив взгляд в окно на лоскут Невы, за которым находился дворец.
– Тоже? – Мишель понимающе кивнул в указанном направлении.
– Не в такой степени.
– Пока.
Генерал не стал спорить. На душе было тяжело, не до пререканий. Никс не ангел. Что помешает ему тронуться, подобно отцу и деду? Та же наследственность. Еще худшее воспитание.
– Так вот. – Орлов снова отхлебнул из чашки. – Все эти ужасы приходили мне в голову, но я от них отказался. Было более простое объяснение. Государь знал, что заговора не миновать. Так или иначе, а в России вырастут свои Риеги. И он решил, что будет лучше лично знать каждого. Более того – самому расставить их на места. Он понимал слабые и сильные стороны мои, Сержа, Пестеля, Трубецкого, Муравьевых. И ему, поверь, очень не нравилось, когда наверх в тайных обществах лезли люди, так сказать, новые, ему не известные. Через своих ставленников, вроде Витта, он участвовал в интригах среди мятежников. Тех, кто посильнее, топил, помогал укрепиться другим, не представлявшим особой опасности ни по характеру, ни по уму. Я о Бюхне.
Бенкендорф кивнул.
– Государь бы дорого дал, если бы Ермолова и Воронцова удалось втянуть хотя бы в такой же степени, как Киселева. Этих он знал хорошо, а новые его пугали. И вот он решил вскрыть нарыв, пока собрания болтунов не переродились во что-то более серьезное. – Мишель сунул руку в карман генеральских штанов, достал оттуда железный перстень-печатку и протянул собеседнику. – Тайный план состоял в том, чтобы произвести возмущение 12 марта. У каждого из нас было такое. Цифра «71» на нем представляет сумму 31 дня января, 28 дней февраля и 12 первых дней марта. Государь тоже обладал кольцом.
Александр Христофорович потер виски. Откровения уже не удивляли, а утомляли его.
– И что же он намеревался делать?
– Этого я не знаю. – Орлов допил чай. – Может быть, схватить всех, нанеся упреждающий удар. Может быть, сокрыться и дать революции избавить страну от помещиков, омыть, так сказать, чужие руки в крови, а свои оставить незапятнанными. Потом возникнуть из небытия, навести порядок аракчеевскими войсками и продолжить царствовать, когда поле для преобразований окажется расчищено. Признать и конституцию, и отмену крепостного права.
– А брат, которого он оставил вместо себя? И которому победа восстания стоила бы головы?
Мишель пожал плечами.
– Суди сам, насколько он ценил этого наследника. Если ему не жалко было всего дворянства.
– Но с чего ты взял?
– Ученик Лагарпа, читатель Радищева! – неприятно рассмеялся Мишель. – Помнишь ту главу, где путешественник рассуждает об «избитом племени»?
Александр Христофорович покачал головой.
– А я помню. Потому что прочел сотни раз. У государя, адъютантом. Книга лежала на столе, вверх корешком, замусоленная на этом месте. – Мишель закрыл глаза, как бы припоминая, а потом процитировал: – «О! если бы рабы, тяжкими узами угнетенные, ярясь в отчаянии своем, разбили железом главы наши, главы бесчеловечных своих господ, и кровию нашею обагрили нивы свои! Что бы тем потеряло государство? Скоро из среды их исторгнулись бы великие мужи для заступления избитого племени; но были бы они других о себе мыслей и права угнетения лишены. Не мечта сие, но взор проницает густую завесу времени. Я зрю сквозь целое столетье».
– Ужасно.
– Так вот, государь думал так же. Минутами страшился неизбежного. Душа его не принимала крови. А потом понимал, что надо разрубить гордиев узел. Придумал поселения. Великий эксперимент! – Мишель не шутил, он действительно преклонялся перед волей и изобретательностью монарха. – Я сначала тоже не постигал их смысла. Но когда постиг, пал ниц от восхищения. Ты думаешь, там из крестьян солдат делают?
– И очень плохих.
– Дудки! – Орлов прищурился, глядя на собеседника свысока. – Там из низших сословий, безграмотных и диких, делают образованный класс. Способный заменить офицеров и чиновников из дворян. Вспомни успехи аракчеевских школ, которыми так хвалился Ангел.
До Бенкендорфа снова не сразу дошел смысл сказанного, но, соединив его со словами Радищева, он похолодел.
– Конечно, того же кругозора, той же независимости, самоуважения не будет, – рассуждал Мишель. – Но для простейших функций сгодятся. Государство не рухнет. А со временем… Представляешь, что такое управляемая пугачевщина?
– Такое контролировать нельзя, – убежденно сказал Александр Христофорович. – Счастье, что Господь вовремя прибрал твоего благодетеля. Вы, дураки, хотели устроить военную революцию и думали, будто войска можно удержать от погромов в якобинском стиле. А он, оказывается, жаждал того же самого, но с другой стороны. Ангел мести! Как же вы не объединили усилия?
– Мы объединили. – Мишель показал на кольцо. – Третий вопрос.
– Его величеству каждый день приходят записки с угрозами смерти. Кто, на твой взгляд, может за этим стоять?
– Да кто угодно! – всплеснул руками Орлов. – Родственники, возлюбленные, тайные соумышленники. Не исключено, что ваш шантажист хочет вовсе не спасти заговорщиков, не смягчить наказание, а, напротив…
Оба секунду смотрели друг на друга.
– Разозлить? Вызвать гнев и спровоцировать больше казней?
Мишель поклонился.
– Я рад, что смог пустить твои мысли по новому руслу. Заходи еще. И кстати, пришли хорошего сахара. Здешний нельзя разгрызть.
Зимний дворец. Апрель 1826 года.
Хуже не бывает. Шарлотта закрыла глаза и собралась с силами. Ей запрещали вставать. Даже двигаться. Отказывали в любимом курином бульоне и требовали, чтобы пища была исключительно твердой. Жирной, если можно. Но набрать вес молодой женщине никак не удавалось. Она таяла на глазах и напоминала уже не перышко пуха, а слабое облачко от дыхания на поверхности зеркала.
Точно кто-то невидимый наложил на нее руку.
Смерть стояла за портьерами. Глядела в комнату серыми пустыми окнами. Оставляла на паркете неприметные для окружающих следы. Был снег, стал дождь. Но в сущности ничего не изменилось. Пустота подходила все ближе. Клала черные ладони на спинку кровати. Мостилась в ногах.
Шарлотта подтягивала коленки, сворачивалась в клубок. Лишь бы не касаться мертвой полосы. Но с каждым днем тень придвигалась, отвоевывая клочок одеяла за клочком. Какой ужас, что больше никто этого не замечал!
В январе она пошла на поправку. Даже появлялась в свете, грациозная, как всегда. Может быть, только чуть легче, невесомее, прозрачнее… Муж и свекровь надеялись, что декабрьский ужас миновал стороной, не затронув жизнь, которая опять росла внутри Шарлотты. Ее берегли, и когда тело незабвенного Ангела привезли в столицу, одну из всей семьи не пустили ко гробу. Мало ли что.
Не помогло. Страх, сжавшийся пружиной на дне души, распрямился в день похорон. Молодая императрица ехала в карете вместе с maman, а после ночью… нет, об этом выкидыше не стали сообщать даже близким. Просто ее величество больна. Хватит горя.
Расписной плафон на потолке спальни надоел Александре до тошноты. Розовоперстая Гея всходила на трон, отгоняя лилией – цветком невинности – пугливого кролика – символ скромности, а за ее спиной павлин, знаменуя счастливый брак, распускал радужный хвост. Смотреть на аллегорию без слез молодая женщина не могла. Ей не дано, как плодоносной Земле, вечно приносить урожай, не истощаясь. Ее лоно извергает второго мертвого младенца. Что скажет семья? Подданные? Никс?
Муж не появлялся неделю. Говорили, он страшно занят в Следственном комитете. Дело идет к виселицам. Ее не хотят огорчать. Но мучимая сомнениями Шарлотта уже не знала, чему верить. У него много работы. Правда. Однако не рассказывают ли ей сказки, чтобы успокоить? Нужна ли она ему теперь? И почему нельзя вставать?
Предусмотрительная maman распорядилась не давать невестке зеркала. Пусть пойдет на поправку, тогда… Вместо того, чтобы усыпить подозрения, этот запрет только взбудоражил нервы больной. Она терзалась. Но не смела потребовать у камер-фрау несессер. Серебряный чайник не годился. В его отполированный бок Шарлотта видела только расплывающуюся физиономию подозрительно серого цвета.
Дождавшись, наконец, когда после обеда дамы вышли, чтобы дать ей поспать, Александра предприняла адское усилие. Еще недавно у нее получалось садиться, держась рукой за спинку кровати. Теперь нет.
Шарлотта развязала длинный шнурок, стягивавший шелковую сорочку под грудью, выдернула его из петель, продела в дырочку, образованную изгибом деревянного резного листа на изголовье ложа. Крепко привязала. Потом без сил упала на перину. Полежала несколько минут, собираясь в комок. Намотала ленту на руку и потянула.
Борьба продолжалась довольно долго, наконец женщине удалось сесть. Голова кружилась. Перед глазами плясали четные точки. Воздух по обеим сторонам лица наполнился маленькими блестящими червячками, похожими на извивающиеся сколы стекла.
Дурнота постепенно прошла. Надо встать. Раз, два, три. Нет. Оторвать невесомый зад от матраса не удалось. Раз, два, три. Шарлотта сердилась. Она, которая столько танцевала, у которой находили абсолютное чувство равновесия, для которой балетные па… Раз, два, три! Оттолкнувшись ладонями от перины, молодая императрица перенесла всю тяжесть тела на ноги.
У-ух. Нет, она не упала. Махнула в воздухе руками, закачалась, вцепилась пальцами в пустоту, но устояла. Так, уже кое-что. Теперь оставалось переставлять ступни до тех пор, пока зеркало над камином не окажется как раз напротив лица. Вот цель ее героических усилий!
С философской точки зрения – пустое занятие. Но кто отнимет у женщины право рассмотреть себя? И если принять во внимание, что Александру не завивали и не причесывали уже… нет, она не помнит, сколько. Нужно мужество. «То, что ты увидишь, тебе не понравится, – бодрилась дама. – Даже больше, чем ветряная оспа на щеках у детей».
Дети. Отчаяние охватило душу Шарлотты. К ней не водят малышей. Не хотят пугать. «На кого я похожа?»
Александра скользила по полу, не отрывая ступней от паркета. Сначала тянула одну ногу. Потом другую. Это не напоминало вальса. Улитки не вальсируют. «Неужели я умру?» Мысль была противоестественной, хотя приходила в голову не впервые. Она молода. Двадцать шесть лет – не конец жизни. Почему же ее так пригибает к земле?
Камин. Оказывается, расстояние в десять шагов – самое длинное на свете. Молодая женщина вцепилась пальцами в зеленую малахитовую раму, обнимавшую черное жерло, откуда слабо дышало тепло прогоревших дров.
Зеркало. «Медленно-медленно поднимай голову». Не надо резких движений. На них все равно нет сил. Только бы устоять. Будет обидно пройти через всю комнату и потерпеть фиаско в самом конце пути.
Шум за дверью заставил Шарлотту поторопиться. Она вскинула взгляд, но ничего не увидела. В первую секунду ей показалось, что кто-то стоит у нее за спиной. А ее самой нет.
Чужая дама в зеркале смотрела на императрицу в упор. У нее были бесцветные брови и ввалившиеся глаза, обведенные черным. Всклокоченные, жухлые волосы. Шея, лицо, подбородок – все в мелких морщинах от обвисшей кожи – заметно подрагивали. Александра сделала усилие остановить дрожь. И эта попытка открыла ей правду. Она?
Удивленный возглас застыл на губах. Да ей лет сорок! Maman выглядит лучше!
Следующая мысль раздавила женщину. Поэтому Никс не приходит?
Дверь распахнулась. Как в плохой пьесе. Немая сцена. Звуки встревоженных голосов, топот ног.
– Прочь! Раньше надо было приглядывать!
Рык отца ее детей. Неужели он теперь останется для нее только… Страх показаться мужу такой заставил Александру разжать пальцы. Она не устояла на ногах и села на пол, закрыв лицо ладонями. Руки, подхватившие ее под мышки, тряслись.
– Что случилось?
Шарлотта норовила отвернуться от него.
– Не смотри!
Николай понес жену к кровати. На полпути он застыл, все еще не понимая, в чем дело. Медленно до него начало доходить произошедшее. Он видел то, чего еще не разглядела она, – тонкие нити седины в проборе. Какая злая ведьма заколдовала его принцессу?
Петропавловская крепость.
– Что вы можете сказать об этом перстне?
Менее всего издерганный очными ставками Сергей Волконский ждал подобного вопроса.
– У вас имеется такой же?
Бенкендорф делал вид, что они чужие. Этого требовала официальная обстановка дознания. Поведи генерал себя иначе – были бы нарушены незримые правила игры. Серж понимал и не противился. Они не в кабаке, не в гостиной, не на бивуаке. Допрос – штука трудная не только для арестанта, но и для следователя. А с Волконским все с самого начала шло наперекосяк.
После первой же встречи государь отказался.
– Увольте, Александр Христофорович. Такого дурня еще поискать! Он меня изводит своей тупостью. Я выхожу из себя, начинаю кричать…
Как будто в Следственном комитете один Бенкендорф обладал остзейской сдержанностью! Нет, он тоже срывался. Тем более с Бюхной, который, кажется, взял себе за правило изображать слабоумного.
– Вы же сами видите, – бушевал император, – он набитый дурак! Лжец и подлец в полном смысле слова! Не отвечает ни на что! Стоит как одурелый! – и, обернувшись к подследственному: – Вы, Сергей Григорьевич, образец неблагодарного злодея! Мне от всего сердца жаль вашу матушку!
Да, бедную обер-гофмейстерину стоило пожалеть! Подруга вдовствующей императрицы имела привычку вечно воспитывать царевичей. Однажды на террасе, выходившей в сад, она так заспорила с Никсом о вреде сырого воздуха, что великий князь подхватил старушку на руки, отнес к будке часового и посадил за караул.
– Я вас арестую, – смеялся он. – Еще одно слово возражений, и вы сядете в крепость…
Теперь воспоминание об этой сцене ужасало, а тогда у всех слезы наворачивались от хохота.
Поведение сына несчастной княгини не являло ничего достойного. Серж никак не мог выбрать линию – держался то высокомерно, то приниженно, то изображал мученика идеи, то случайно отбившуюся от стада овцу, унесенную в волчье логово, но почему-то не съеденную.
С начала следствия Александр Христофорович научился различать разные тактики арестантов. Одни думали, что надо запутать как можно больше людей и запугать правительство громадностью организации. Бесконечные дознания по делам невинно оговоренных только заводили следователей в тупик, и они начинали подозревать в принадлежности к обществу всех, в том числе и друг друга. То был умный план, но более всего Бенкендорф презирал людей, его придерживавшихся.
Поначалу Серж пробовал действовать именно так. На первом же допросе 16 января он обрушил на вежливого и еще ничего не требовавшего генерал-адъютанта Левашова каскад имен заговорщиков из Тульчина, помянул Кавказский корпус и «братьев» в Польше. От размаха злодейских замыслов с Левашовым сделалась икота, он вышел в коридор и потным пальцем написал на побелке стены: «Гди, помилуй!» Шедший ему на смену Бенкендорф, еще не подозревая, с кем столкнется за дверью, исправил ошибку, пририсовав над словом титло, поехидничал на счет институток в эполетах и вступил в камеру.
Встреча не была приятной.
– Ты, это, лошадь придержи, – крякнул Александр Христофорович, ознакомившись с допросными листами. – Незачем раньше времени губить себя. И других.
Но Серж все еще пребывал в потрясении от ареста. Кажется, он не слышал, что говорит, и не особенно различал, кто перед ним: Левашов, Бенкендорф, сам государь – едино.
– Как только соберусь с мыслями, – лепил князь, – изложу все в подробностях, ничего не скрывая.
«Что он несет? – возмущался в душе Александр Христофорович. – Это ведь не гвардейская попойка, не шалость с медведями, чтоб отвечать по первому спросу! Опомнись, Бюхна!»
Бенкендорф тогда еще не знал о тактиках, и ему казалась странной нарочитая откровенность некоторых заговорщиков. Столкнувшись с ней, следствие поначалу забуксовало. Пошли генеральные истерики, от чего храни Господь! Все люди нервные, хрупкие, что не по ним – сразу в крик.
Ведь совсем непричастных не было: каждый что-то видел, что-то слышал, у кого-то гостил и даже мог ругнуть правительство. Эти-то слова, сорвавшиеся с губ от горечи, считали согласием вступить в общество. Человек ни сном ни духом, сидит в гарнизоне, дует чай с коньяком, а его хвать и в столицу, пред светлые государевы очи. Состоял? Участвовал? Целовал крест на цареубийство?
О, шельмы! Эдак все виноваты! А стало быть, никто. Не выйдет. Были те, кто в военных Лещинских лагерях под Киевом после учений с пьяных глаз орал: «Отчизне посвятим души прекрасные порывы!» В чем трудно усмотреть измену. А были другие – подносившие крест и подсказывавшие слова страшной клятвы. Утром просыпался «заговорщик»: голова трещит, во рту кошки нагадили, и муторно на душе. Где вчера был? Что обещал? На чем подписывался? Ах, черт! Да как же меня угораздило!? И жил имярек – прапорщик ли, полковник ли, – согнувшись от страха. Шло время, он начинал забывать, и уже казалось – не дурной ли сон? Нет. Пробил час. Потянули за веревочку.
Без числа таких сидело, потупив глаза в пол, мычало невразумительные объяснения или твердило:
– Не погубите, виноват. Деток трое. Жена-бесприданница…
Что ж ты, голуба, раньше думал? Из 579 человек, прикосновенных к делу, 290 оказались оговорены вчистую. Их вернули домой в прежних чинах и с выплатой прогонов до Петербурга. Каждый мог похвастаться, что видел царя. Да не вдалеке, на маневрах, а в тесной камере, лоб ко лбу. И говорил с ним, кто десять минут, а кто более часа. Странные то были беседы. Случалось, человек, совсем непричастный, вываливал столько наболевшего, что Никс потом плакал.
Приходилось удивляться быстрому подавлению мятежа. Спичку поднесли к пороховому погребу, но она упала в снег. И ее затоптали.
– Государь удивлен, что вы, господин генерал-майор, являясь председателем Каменской управы, ничего не знаете о сочинении Пестеля «Русская Правда».
Серж давился очередным, не суть важным рассказом, и начинал плести неудобоваримое:
– Из допросных пунктов я узнал, что считался одним из глав Каменской управы. Более ничего не помню. В чем заключались главные черты «Русской Правды», мне не сообщалось.
Дня три он держался на занятом рубеже, но потом волной чужих признаний его смывало далее.
– Смысл, кажется, состоял в том, чтобы после отречения высочайших особ собрать представителей народа для выбора правительства. А лучше спросить самого Пестеля.
Зла не хватало.
Знал Бюхна и иную тактику: жертвуя собой, спасти других.
– Я никому не могу приписать вину, как собственно себе, – заявлял он вдруг, после продолжительного запирательства, – и ничьими внушениями не руководствовался. Во 2-й армии большое число членов общества считали, что именно я должен взять правление, когда командующий и начальник штаба арестуются.
– Как это «арестуются»? – не выдерживал Бенкендорф. – Они что, сами себя на гауптвахту посадят?
Тут Волконский опускал глаза в пол, и по его многозначительному молчанию становилось ясно, что участь Витгенштейна с Киселевым была бы плачевна.
Глупее всех казалась третья тактика, заключавшаяся в том, чтобы валить без разбору все признания в кучу. Обычно подследственные выбирали какой-то один путь. Но Бюхна потому и прослыл уникумом, что ухитрился нечувствительно соединить все три системы.
– Сергей Григорьевич, в настоящую минуту государь просит вас сосредоточиться на кавказской поездке. Вы показали, что нашли там тайное общество.
Князь ерзал.
– Капитан Якубович говорил, что в корпусе генерала Ермолова есть немало сочувствующих идеям спасения отечества. О чем я и оповестил полковника Пестеля, от которого на Кавказ был послан.
Тьфу, ей-богу! Послан он от полковника! Как такое вообще возможно?!
– Итак, вам знаком этот перстень?
Роковое кольцо с цифрой «71» легло на стол перед князем.
Волконский побелел. На фоне всего, что он рассказал, жалкая печатка казалась невинной безделицей.
– У вас было такое?
– Д-да-с.
– Оно и сейчас с вами?
– Нет, затерялось при обыске.
– Но вы понимаете смысл знака?
Бюхна вдруг неистово замотал головой.
– Нет, нет! Все другое. Не это решили! Не так!
Бенкендорф напрягся.
– Очевидно, это число персон, которых вы намеревались уничтожить в результате заговора? – предположил Левашов. – Любопытно знать по именам.
Александр Христофорович остановил товарища знаком.
– Убиты были бы тысячи. Цифра означает другое. 12 марта, не правда ли?
Бюхна вместе с табуретом отодвинулся от стола.
– Не было никакого 12 марта, – через силу произнес он. – Вернее, было, но не по-настоящему. 11 марта 1801 года убили тирана – Павла I. На другой день, но через четверть века его сын должен был понести наказание за отказ от свободы. Многие предлагали начать возмущение на маневрах. Но так как государь был предупрежден, то полковник Пестель еще летом уверился в необходимости действовать быстрее. Удар был намечен на 1 января.
Потрясающе! Бюхна говорил ясно, четко и без обычной для него путаницы.
– А скажите, – продолжал настаивать Бенкендорф, – от кого покойный государь получил кольцо с обозначением дня и месяца восстания?
– Не могу утверждать точно. – Волконский помотал головой. – Но полковник Пестель знал, что у императора есть ключ к нашему замыслу.
Александр Христофорович потер виски. Если падший Ангел обрел кольцо сам, по милости кого-то из своих тайных осведомителей, то картина менялась мало. Если же печатка была вручена ему заговорщиками намеренно, как предупреждение, своеобразная фора в 71 день – начинай преобразования, или тебя ждет 12 марта, как продолжение 11-го, – тогда поступок Пестеля с переносом дня восстания отдавал Макиавелли. Взрыв произошел бы в тот самый день, когда для императора часы едва начали бы отсчитывать обещанное время.
Зимний дворец.
Олли спускалась по лестнице, названия которой не знала. Мраморные ступеньки в центре были покрыты ковром с позолоченными спицами. Но по бокам от красной ворсистой дорожки простирался голый камень. Перелезать со ступени на ступень, не держась обеими руками за перила, в четыре года трудно, ноги устают. Олли бы присела, но ее учили, что девочки не должны сидеть на холодном. Особенно если эти девочки – великие княжны.
Как ей удалось удрать? Она не задавалась подобным вопросом. Да и вообще не понимала, что удрала. Просто пошла в полуоткрытую дверь. Потом по коридору. По деревянной лесенке вниз. Кажется, там была библиотека. Со шкафами. Очень строгая и чопорная комната. За ней много полированного пола. Какие-то вазы, гораздо выше девочки. Если такая упадет… Ни Олли, ни вазы. Вот где надо играть в прятки!
Царевне было невдомек, что уже поднялся визг и топот. Что отвечавшие за нее женщины придумывают отправдания и хватаются руками за сердце. А на поиски отправлена целая флотилия юбок и чепцов.
Атласные туфельки вышагивали по ковру. Белое батистовое платьице, схваченное на талии лентой, колыхалось, как колокол. Олли храбро шла вперед, смутно ожидая рано или поздно наткнуться на высоченные сапоги по обеим сторонам одной из дверей. Тогда при ее появлении солдаты возьмут на караул и грохнут прикладами ружей об пол. Вот будет шуму!
Она вспомнила глупую историю, как Мэри стянула со стола апельсин и предложила его часовому, чтобы тот лишний раз отсалютовал ей. Папа́ очень сердился. А мама смеялась.
Мама… за ней-то Олли и шла. В какой-то миг у нее кончилось терпение. Вернее, тоненькая серебряная нить, росшая из груди девочки к груди неизвестно куда спрятавшейся мамы, натянулась до боли. Еще минута, и выдержать эту муку будет нельзя. Еще, еще одна минута.
Все началось в декабре. Раньше они жили в другом доме. И там было уютнее. Аничков дворец и меньше, и совсем свой. Там нет незнакомых комнат, и куда ни сверни, тебя подхватят руки своих слуг. Потом все очень ухудшилось. Дом расползся до размеров кита. Слуги стали чужими. Нет, сначала их сюда перевезли, повторяя: «Так будет безопаснее». А на улице все бегали и кричали.
Нет, еще раньше – сказали, что умер дядя и папа́ будет за него. А когда их уже привезли в Зимний, то все, кто там был, гудели. Много толкающихся людей. Толстые ноги в чулках. Блеск звезд. Испуганные лица. На детей не обращали внимания. Поминутно кидались к окнам. Олли это показалось скучным: до подоконника она не доставала. Весь день с Мэри и Адини. Девочкам даже не дали обеда, так все потеряли голову! Несколько раз они мельком видели бабушку с красными щеками. Потом, ближе к вечеру, очень бледного отца, который говорил с мамой хриплым голосом.
Какой-то торопившийся мимо дядька сказал другому: «Наконец пришел достойный государь!»
Потом все двинулись на молебен. Потом им постелили у мамы. Потом…
…маме стало плохо.
С тех пор их, конечно, больше не забывали покормить. Но сутолоки и бестолковости не убавилось. Заботились чужие люди. Бабушка была строга. Следовало слушаться. Рано вставать и мыться холодной водой. А раньше позволялось поваляться. И мама с папой вечно возились рядом. Было тепло.
Олли нашла белую лестницу и начала по ней спускаться. Два раза за зиму их водили навестить императрицу. Та болела. Мэри сказала, что это теперь маму зовут «ее величество», и это она больна. Большая кровать в глубине комнаты. Сумеречно из-за опущенных штор. Детей по очереди поднимали и подносили к губам, которые почти не шевелились. Мэри глупая. Если это мама́, то где папа́? Почему он не тут? Они вместе и никогда не расцепляются.
– Ты куда это, голубушка, идешь?
Появление сестры застало Олли врасплох. Мэри стояла на нижней площадке и критически рассматривала карабкавшуюся по ступеням малявку. У нее из-за спины выглядывала трехлетняя Адини, которая вряд ли вообще понимала серьезность положения.
– Няньки с ума посходили, – сообщила Мэри. – Из-за тебя.
Она в любой ситуации чувствовала себя командиром. Ее задевало, что сестра отправилась куда-то одна.
– Как вы ушли?
– Просто взяли и ушли.
– А старшие?
Мэри презрительно фыркнула.
– Я ищу маму, – сообщила Олли, все-таки садясь на ступеньки.
– Встань, это неприлично, – потребовала Мэри. – Бог знает, что о нас скажут. Кстати, ты не туда идешь.
Конечно, она была старшей и лучше помнила дорогу. Но ее покровительственный тон обижал. Когда Мэри играла с Сашей, она вся расплывалась от обожания. Ни слова поперек. Но с сестрами, которых опережала на три и четыре года соответственно, ей приходилось держаться по-взрослому.
– Мама́ лежит в Эрмитаже, – отрезала Мэри. – А мы сейчас в Зимнем. Надо пройти через галерею.
На этом ее знания заканчивались. Аничков она помнила как свои пять пальцев. Но чудовище с тысячью комнат…
– Так мы идем? – Олли была непреклонна. Ни у одной Мэри характер.
– Не спеши. Адини не поспевает.
Если между старшей и средней сестрами еще могло существовать соперничество, то маленькая Александра ни с кем не враждовала и никому ничего не доказывала. Она была такая ласковая, кроткая и улыбчивая, что папа́ называл ее Лучик Солнца. Адини все любили. Олли взяла младшую сестру за другую руку и зашагала рядом.
– Надо обходить часовых.
– Зачем?
Мэри сделала страшные глаза.
– Нас ищут. Отведут обратно, и мы не найдем родителей.
Олли кивнула.
– Знаешь, папу тоже стоило бы найти. Я думаю, они потерялись. Здесь так много залов.
Их бы непременно заметили. Но если ты маленького роста, всегда можно спрятаться за столик, кадку с пальмой или мраморную фигуру. Это были большие прятки. Самые большие в жизни.
– Бабушка нам задаст.
– Папа́ задаст ей раньше. Если мы его встретим.
Дети уже добрались до входа в галерею и несколько минут пережидали, пока там, на другом конце, не смолкнут голоса.
– Вообще-то дует.
В галерее с большими окнами действительно было не тепло.
– Мы побежим быстро.
– А Адини?
Мэри задумалась.
– Мы ее подхватим и понесем.
Ей хорошо! Она на две головы выше.
– Не пыхти. Сама придумала.
Стоило людям в самом конце сквозного коридора исчезнуть, как девочки припустили бегом.
– Та дверь? Нет?
Олли и сама не знала. Вдруг в отдалении она услышала голос отца. Острое желание броситься к нему боролось с внезапным страхом. Почему-то именно теперь стало ясно, что папа́ не одобрит их поведения. Даже, наверное, рассердился. Мэри часто от него влетало. Раньше, в аничковой жизни.
А, будь что будет! С визгом, вскинув подбородок, старшая царевна понеслась вперед, увлекая сестер. За ней, наклонив голову, как упрямый барашек, спешила Олли. И только Адини, запыхавшаяся и страшно недовольная тем, что ее поминутно тащат, вздумала реветь.
Явление семьи потрясло Никса, как высадка турок. Он озадаченно уставился на детей. Потом обвел глазами вокруг, ожидая найти сопровождение. И, не найдя, начал багроветь. От шеи к подбородку. Плохой знак.
– Папочка! – не давая ему опомниться, заверещала Мэри. – Не сердись! Мы очень виноваты! Мы за мамой пришли!
По лицу Никса мелькнуло жалкое выражение.
– Что это значит, мадемуазель? – начал он, но сам себя оборвал. – Вам нужно уйти.
– Нет. – Мэри набычилась.
Государь был озадачен. С ним обычно не спорили. Особенно собственные дети. Он присел на корточки, так что его нос оказался как раз напротив носа Мэри. Олли поразилась, как они похожи. У нее и Адини личики круглые, как у ангелов. Так бабушка говорит. А Мэри – настоящий мальчик – длинный подбородок, поджатые губы. Николай повелительно уставился в голубые дерзкие лужицы. Но, к немалому удивлению, обнаружил, что глаза дочери подергиваются льдом. Чувство правоты и отчаяние предали ей сил, и она буквально загнала отцовский взгляд, как собаку в конуру.