Алексей с одобрением отнесся к моему плану государственного переворота. Мы фантазировали, как будем вместе вершить справедливость, но жизнь разметала нас. Из кадетского корпуса мы вышли поручиками в 1830 году, и сразу же Алексей был послан на Балканы, в Бессарабию. Несмотря на окончание войны с Османской империей, командование ждало новых турецких набегов.
Меня от армии защитил отец, направивший письмо самому государю с просьбой не отнимать у него единственного сына. Я сильно тосковал из-за разлуки с надежным добрым другом, но мне, право слово, было не до войны на чужой земле. Так что я был весьма благодарен отцу за заступничество. Меня ждали великие свершения на государственном поприще – переустройство государственной системы. Для выполнения поставленной цели мне требовались влиятельные союзники, и я вступил в новый заговорщический кружок.
Я снял небольшую квартиру, нанял старого, но проворного лакея. Некоторое время я зарабатывал на жизнь статьями для журналов и газет на далекие от политики темы. Хорошим подспорьем были деньги, присылаемые отцом. Правда, большую их часть я тратил на спонсирование деятельности тайного общества, чуть меньшую – на поддержание светского лоска, и совсем малую на всякие насущные потребности – от обедов в столичных ресторанах до девиц из публичных домов. К слову, с теми девицами познакомил меня их верный почитатель – глава тайного общества Арсений Назарович Подметкин. Для меня он был учителем, гуру, я преклонялся перед ним и старался во всем ему подражать. Он, в свою очередь, обучал меня не только искусству плетения заговора против царя со свитой и утверждения в государстве республиканского строя, но и премудростям столичной жизни.
В великосветском кругу Подметкин был известен как сочинитель приключенческой литературы. Его многие уважали за мудреные афоризмы и знание редких языков: китайского, арабского, хинди. Неутомимый искатель приключений полжизни посвятил странствиям по загадочному Востоку. Но о том, что он основал новое тайное общество, знали единицы – стократно проверенные, увлеченные бунтовским азартом люди вроде меня.
При воспоминании об учителе моему мысленному взору предстало его завернутое в парчовый халат тонкокостное туловище и не по годам моложавое лицо с пестрыми усами. Белые щетинки усов были выжжены горячим солнцем пустыни, рыжие – окрашены жгучими специями, а черные подтверждали бодрость юношеского духа.
Съемную квартиру Подметкина на Невском проспекте вместе с ним населяли сушеные крокодилы с разинутыми пастями, тигриные шкуры, слоновьи бивни, веера и опахала из птичьих перьев. По настенным полкам были расставлены стеклянные клетки с бабочками, скорпионами и пауками. В углах стояли бездонные сундуки с гравюрами и пергаментными свитками. На комодах и тумбах выстроились в ряд, заслоняя друг друга, кальяны, курильницы благовоний, пиалы, вазы, кувшины и самые разнообразные фигурки из камня, дерева, драгоценного металла. Чаще других встречались статуэтки танцующих многоруких божеств, слонов, тигров, змей, лягушек и черепах.
В торжественные дни Подметкин надевал чалму с павлиньим пером и взбирался на обитый красным бархатом трон, какого не было у самого царя, а призванные по особым тайным приглашениям гости величали его махараджей.
Арсений Назарович любил рассказывать ученикам о своих победах над дикими зверями. Я заучил наизусть, как он ходил с рогатиной на тигра, как вытаскивал крокодилов из Ганга и как без промаха сразил единственным выстрелом разъяренного слона, в любовном бешенстве сокрушавшего вековые деревья на пути.
Подметкин много общался с Герценом, он познакомил с ним и меня, втянул в тайную переписку. Еще несколько опальных философов были частными гостями на наших сборищах.
Прекрасной отдушиной после напряженных заседаний клуба заговорщиков служили посещения балов. Я был вхож в лучшие дома Петербурга. Столичные дамы находили меня весьма привлекательным. Они буквально теряли разум, едва заглянув в мои светло-серые, как чистое серебро, и резко очерченные темными ресницами округлые глаза, лишь слегка притеняемые волной щек при улыбке. А чего стоила моя обворожительная улыбка – часто закрытая, но как будто сияющая! А черные брови, изогнутые радугой! А густые волосы насыщенного угольного оттенка, коротко стриженные и блестящие без смазки! А нос – не курносый и не совсем прямой, с чуть выделяющимся кончиком! А ровные небольшие уши, отстающие от головы ровно настолько, чтобы смотреться красиво! Описание моей наружности можно свести к одной фразе – идеальная гладкость линий.
Ночь напролет я мог танцевать без устали с миловидными напыщенными барышнями, слыша за спиной томные вздохи:
– До чего хорош молодой князь Таранский!
– Да, говорят, он еще и сказочно богат! Мне бы папенька такого жениха сосватал!
С женитьбой я не торопился, планировал обзавестись семьей годам к тридцати. Моей страстной любовью был в то время государственный переворот. Стихи писал я трепетным красавицам, но вел себя примерно, безупречно. Не увивался ни за кем, все были для меня нехороши. Одна – чересчур надменна и своевольна, другая – мышь без мнения, без знаний жизни и науки, а третья – слишком уж чувствительна, шепнешь ей утонченный комплимент в танце на балу, и сразу в обморок она с разгона – шмяк, а ты лови ее на лету посредине зала, в толпе танцующих господ и дам…
– Нет, все не то, с такой невестой мне не свить семейного гнезда, – вздыхал я, мучительно выдумывая романс, посвященный одной из светских чаровниц с античным именем Августина. Писал я его приличия ради, дабы не остаться последним холостяком в Петербурге, обделившим ее любовным признанием. – Одеваться не умеет – что за красные рюши на белом подоле? Видать, в ее роду крестьянских баб немало. А волосы – да разве завивают так, чтобы слева кудри были покороче, справа – подлиннее, а позади из шляпки нет-нет да выползали прядки, как пиявки? А вкус в литературе? Она не любит Пушкина, Байрона, Данта. Увлечена лишь немцами, французами, да разве хорошо читать их нудные книжонки, скупые на живые зарисовки лиц, фигур, пейзажей? Нет, нет, дорогой Тихон Игнатьевич, не соблазняйтесь ее милым личиком и легкою походкой! Не для вас она, для австрияки – штабного офицера Диглера. Пусть он и посвящает ей романсы, коль умишко позволит. Вы напрасно не трудитесь. Романс не пишут без высоких светлых чувств. Иначе выйдет канцелярское письмо чиновника.
Романс я все же сочинил. Назвал его “Песнь о незнакомке”. Он стал моей последней публикацией в газете “Северная пчела”. Мне давно хотелось отойти от предателя и царского шпиона Булгарина, превратившего прилежную труженицу “пчелу” в злобного слепня. Вот уже пять лет этот слепень (я имею в виду самого Фаддея Булгарина) болезненно кусал всякого обладателя литературного таланта, не пребывающего от Николаевского режима в щенячьем восторге. Случалось, и меня немножко он покусывал, что было мне только на руку и способствовало моему сближению с Дельвигом. Через барона я мечтал выйти на самого Пушкина, моего поэтического кумира. Просить о встрече было неудобно, но она состоялась. Правда, осталась единственной в моей жизни, о чем я до сих пор жалею.
Помню, как вошел я неуверенными шажками в полутемный просторный зал. Огоньки свечей выделяли из темноты хмельную улыбку на лице Пушкина. Гений словесности сидел в широком кресле, окруженный мрачными тенями ближайших друзей и выстроившихся шеренгой столичных литераторов. Начинающие поэты по очереди представляли на его суд выдержки из своих произведений.
Скованный внутренним холодком, я встал позади высокого худощавого господина. При встрече он окинул меня презрительным взглядом, приподняв золотое пенсне с горбатого носа. В боязливой растерянности я отступил за колонну, и мои едва не слезящиеся от напряжения глаза натолкнулись на огромную картину. С нее из-под насупленных бровей уничижительно взирали горбоносые римские полководцы, как братья похожие на господина в пенсне.
Мной овладел ужас. С трудом я набрался смелости выглянуть вперед, и попался на глаза кумиру, который с неудовлетворенным видом слушал очередного поэта.
– И дремлет монумент, смертельною тоской объятый,
И грезятся ему горячие пески пустынь, – молодой поэт нервно теребил фалды сюртука.
– Довольно, – Пушкин небрежно взмахнул рукой и закинул ногу на ногу. – Скучно, любезный. Тоскливо. Ваши вещицы даже консервативными не назовешь. Они мертвы. Да-да. В них нет ни капли жизненной силы. Ступайте.
– Позвольте с вами не согласиться, Александр Сергеевич, – господин в пенсне выступил на шаг. – В стихах барона Кельберга я обнаружил много высочайших нот. Они затрагивают самую сердцевину человеческой души. С вами мне все понятно. С тех пор, как публика вас вознесла на недосягаемый Олимп, вы потеряли сочувствие к чужому таланту. Вы готовы заклеймить позоров всех поэтов, дабы оставить на Олимпе себя одного.
– Не горячитесь, Мулкопов, – спокойно ответил Пушкин. – Я приветствую критику, но только справедливую. Погодите немного. Я представлю вам настоящего поэта, – он шепотом обратился к Дельвигу, указывая на меня незаметным для публики движением глаз. – А это кто, Антоша? Чудится ли мне, или я взаправду узрел человеческое лицо среди крысиных морд?
– Поручик Таранский, – шепнул Дельвиг. – Я спознался с ним на бале у графини Бахроминой и пригласил его на наше сборище. Обходительный, просвещенный малый. Носит княжеский титул. Новых веяний не чужд. Генерал Пороховский называл его масоном, но лично я сомневаюсь, что он состоит в масонской ложе. Знаю только, что он всерьез увлекается западной философией и стихами.
– Князь Таранский! – воскликнул Пушкин. – Прошу вас. Смелее. Представьтесь сами, я всегда рад новым знакомствам, и продекламируйте ваши стихи.
– Тихон Игнатьевич, ваше… – я испуганно замялся, не сообразив, как следует обращаться к великому поэту. – Милостивый государь, – на грани обморока пролепетал я, – Александр Сергеевич. Я так рад…
– Приступайте к поэзии, князь.
Едва дыша в обтягивающем черном фраке и узких белых панталонах, то бишь брюках, я зачитал по памяти длинное стихотворение. В нем представлялась жизнь глазами шпанской мухи, прилетевшей из деревни в столицу. Началось повествование с цветов на заливных лугах и сметаны в глиняной крынке, а завершилось черепаховым супом в английской фарфоровой тарелке, поданным к царскому столу.
К завершению моего выступления все гости корчились от смеха, но сам Пушкин напряженно хмурился, придерживаясь образа непреклонного судьи.
– Вот, достопочтенные господа, я нашел в свинарнике блистающий жемчуг. Истинный талант, – он встал с кресла и пожал мне руку. – Вещица молодого человека вобрала в себя все, чего недоставало вашим стихам. В ней обнаружились тонкая сатира и умелая игра слов. Красота природы предстала перед глазами! Жизненная сила заструилась неукротимым родником в горной пещере. А сколько злободневности! Вдумайтесь, до чего метко сказано про императорский суп!
В зале воцарилось молчание.
– Как вы мыслите, друг мой, – Пушкин подмигнул Дельвигу, – не поместить ли нам в следующий номер “Литературной газеты” произведение Тихона Игнатьевича?
– Непременно поместим, – отозвался Дельвиг. – Исключительный поэтический дар князя не должен остаться без публичного внимания.
– Не нахожу, как вас отблагодарить, любезный Александр Сергеевич, – воодушевленно признался я.
– Творите, дорогой князь, – на прощание улыбнулся Пушкин. – Не зарывайте ваш талант в землю.
Великий гений поблагодарил гостей за визит и шаткой походкой покинул зал.
Моя литературная карьера быстро покатилась в гору: разошлись большими тиражами изданные прозаические романы, сборники стихов.
Весной 1832 года мне пришлось покинуть Петербург. Общество Арсения Подметкина оказалось под угрозой разоблачения. Наш почтенный махарадж в тайных записках настоятельно рекомендовал сподвижникам для отвода жандармских глаз на время удалиться в провинцию, а то и за границу.
Я вернулся в Лабелино под предлогом поиска вдохновения для романа в стихах о древнерусском богатыре путем созерцания деревенской природы.
Добираться пришлось на перекладных. Я решил устроить сюрприз родителям. Сестра уже три года не жила в усадьбе. Ее сосватал отставной генерал Михаил Зарубинский из соседней губернии.
Приятно было, проезжая по деревенской улице в тряской бричке, узнавать милые с детства места, совсем не изменившиеся, словно уснувшие до возвращения молодого хозяина.
В Лабелино царила сонная безмятежность, обволакивающая теплой пеленой всякого приезжего. Ямщик, проехав пару верст по барским владениям, начал позевывать, прикрывая рот шапкой. В парке он и вовсе стал клевать носом. Я растолкал его, когда остановились утомленные жарой лошади.
Дверь парадного входа родительского дома была распахнута настежь, внутри слышались голоса. Я стряхнул с накрахмаленного мундира белые лепестки, которые слетели на меня с разросшейся яблони возле крыльца, едва я зацепил плечом низкую ветку. Обрезке яблоня не подвергалась с того момента, как посадил ее у своего нового дома мой знаменитый прадед. Она хранила добрую память о нем, и потому ей прощалось многое, даже приветственные объятия для людей, подходящих к дому со стороны конюшни.
Мое внезапное появление в гостиной произвело небольшой переполох. С дивана вспорхнула очаровательная белокурая пышечка в розовом платье, украшенном бантами и широкими лентами. Испуганный, ошеломленный взгляд ее нежно-голубых глаз остановил меня, отнял дар речи. Она скромно улыбнулась, губы, похожие на леденец, чуть изогнулись вверх, а пухлые щечки зарделись густым румянцем.
Отступая, барышня изобразила реверанс. Словно привязанный к ней невидимой веревкой, я шагнул навстречу.
– Поручик Таранский… Тихон Игнатьевич, – несмело представился я.
– Любовь Кирилловна, – колокольчиковым голоском пролепетала барышня. – Мой граф… отец мой, граф Полунин, купил имение Крапивино, что по соседству с вашим.
– Ну что за радость! – восхитился я, целуя ее мягкую горячую руку. – Вы прелестны, Любонька! Лучший мне подарок к возвращению из суетной, прогоркшей от дождей и слякоти столицы – наша встреча. Поверьте, я и ждать того не смел, что обрету в деревне античную богиню, нимфу, музу для моих заброшенных от недостатка нежных чувств стихов. Первые из новых моих лирических творений я вам пришлю сегодня вечером. Они уже рождаются вот здесь, – я прикоснулся к голове. – Они летят к вам журавлями, сливаясь в неразрывный клин. О, только б вы не бросили измаранный моей поэзией листок бумаги за окошко! О, только б я вас не обидел, не смутил!
– Поведаю вам тайну, дорогой поручик. Я без стихов ни дня прожить не в силах. Читаю их на сон грядущий штук по пять – по десять. Иначе не сомкну глаз до утра. Все о любви стихи я подбираю… Как они волнуют, услаждают, как разукрашивают серые провинциальные раздумья! Сны приходят после них – сплошное загляденье: все балы, да свадьбы, да народная гульба! Еще люблю читать я про животных. На прошлой неделе про Африку прочла творенье англичанина. Той же ночью, вы представьте только, снюсь себе жирафой. Везут меня в зверинец на огромном корабле, а я душою рвусь на волю. Хочу вскричать я: “Отпустите!”, да нет голоса людского. Узнать бы мне, к чему такие сны? Нет с вами сонника?
– Нижайше прошу прощения, Любонька! Увы, не увлекаюсь толкованием сновидений. Но сонник я для вас добуду, обещаю клятвенно.
– Благодарю, поручик. Вы спаситель мой, – с поклоном отступила девушка, застенчиво скрывая взгляд.
Она глупа, но главное, не лжива. В ней нет притворства, нет жеманности, кокетства, двоякого значения жестов, слов. Что думает, то говорит. Милейшая, драгоценнейшая простота, которой не сыскать в отравленном лжецами городе. Нежное трепетное создание, будто сотканное из золотистых кудрей и шелковых бантов, пахнущее резедой и жасмином. Как можно не влюбиться в этакое чудо? Как можно не мечтать о долгом семейном счастии рядом с ней?
Ища оправдание вспыхнувшей во мне любви, не прописанной в великих планах на ближайшее будущее, я не услышал, как в гостиную пришли родители с гостями.
Мать и отец мои почти не изменились, разве что в их волосы прокралась легкая седина, а на лбу и возле глаз появились морщинки. Кирилл Степанович Полунин был невысоким пожилым человеком среднего телосложения. Он носил короткую бороду, а ухоженные седые волосы длиной до плеч убирал за уши. Его жена Пульхерия Федосеевна выглядела совсем старушкой из-за неопрятного пучка на затылке, выцветшего синего в серую полоску платья, поверх которого она повязывала пуховую шаль на крестьянский манер, наперекрест груди.
Граф приветствовал меня, как старого знакомого, а точнее, как будущего зятя, крепкими объятиями и поцелуем. Полуниных, да и моих родителей, чрезвычайно воодушевила увиденная ими сцена с Любонькой. Новые соседи поспешно удалились, понимая, что им не следует мешать долгожданной встрече отца и матери с сыном.
Я чуть не был раздавлен в тесных объятиях.
– Ну наконец ты с нами, дитятко мое, – прослезилась мать. – Неужто навсегда? Какой ты взрослый стал! Мы с отцом тобой гордимся.
– Я никуда не отпущу единственного наследника, Грушенька, – заверил отец. – Кто будет нам хозяйство поднимать? Я старею, мне все тяжелей за ним следить. Да и не ведаю я тех наук, которым наш Тихон обучен в Петербурге. А ну, пройдемте, господин офицер и литератор, к столу. Мы угощать вас будем не по-царски, а по-свойски. Богаты, слава Богу, всякой снедью. Устрисов не держим, но жирные налимы покамест в Утятинке не перевелись. Как чувствовал! Баранью печень я не зря велел пожарить в твоем любимом соусе из свеклы и белых грибочков.
Ульяна Никитична сияла от счастья, накрывая для меня стол. На кухне ей помогал кучерявый щекастый поваренок – внук Егорка. Супруг ее давно скончался.
После обильнейшего обеда я едва смог встать из-за стола. За годы, проведенные в столице, отвык от угощения по-свойски.
С трудом дотащившись до конюшенного загона, куда меня настойчиво пригласил отец, я увидел сильно постаревшего кучера Ерофея. Он вывел под уздцы мощного гнедого жеребца огромного роста, прогнал его в загоне несколько кругов, а затем подвел к нам.
Жеребец нервно грыз удила, вскидывал хвост на круп и дергал головой, кося на нас покрасневшими глазами.
– Тракененской породы. Рожден от известных чемпионов в выездке Танцора и Пальмиры. Купил его тебе в подарок, – отрывисто говорил отец, от волнения часто переводя дух. – Хорош, не правда ли, а ход какой плавный? Видал, как над землей летит?
– Видал, и в самом деле, славный конь, – я подошел к жеребцу, и он недружелюбно вскинул голову, чуть не вырвавшись у кучера. – Но видно, с норовом.
– Ой, слава тебе Господи, что Ерофей не повредил ни рук, ни ног, ни головы, когда с него слетел на полном скаку, – отец осенил себя крестным знамением.
Я раздраженно отвел взгляд.
В Петербурге я стал убежденным материалистом. К верующим людям теперь относился с презрением, смотрел на них как на непросвещенных глупцов. Мне было жаль родителей, погрязших в суевериях, но я не мог позволить себе обвинить их в невежестве, снять с шеи нательный крест, швырнуть его в грязь и торжественно объявить себя безбожником. Боялся, что от такой новости их может хватить удар.
– Уж коли Ерофей не усмирил его, я и не знаю даже, кто бы мог с ним справиться. Как чую, имя виновато. Додумался же прежний хозяин назвать его Демоном. Ой, Господи прости, все беды с ним от нечистого имени! – отец вновь перекрестился.
– Пусть будет Дант, в честь Данте Алигьери, – я мгновенно нашел решение проблемы.
– Да, имя славное. Мне нравится, – одобрил отец.
– Как часто ездили на нем? – осведомился я.
– Не часто. Конюхам не позволяю, а самому уже не взгромоздиться на этакую каланчу. Отъездил я свое верхом.
– Тракены однолюбы. Недаром выводились они для рыцарей тевтонского ордена. У каждого рыцаря был свой конь, так и у Данта должен быть один хозяин, а не десяток конюхов.
– То-то! – воскликнул отец. – И хозяин этот – ты. Ну а покудова пойдем-ка мы с тобой чаи гонять и тарталетки кушать.
– Устал с дороги я. Прилечь бы не мешало.
– Ну, офицер хорош! Я чаял, ты окрепнешь в Петербурге. А ты совсем ослаб там. Нетушки, так не пойдет. Приляг на час – другой, но к ужину изволь явиться.
– Явлюсь, отец. Не беспокойтесь за меня.
Поднявшись в свою спальню, я заметил, что она осталась прежней. Все те же старинные шелковые обои, бледно-серые с едва заметными серебристыми вензелями; все та же скромная на вид обстановка – лакированный шкафчик из красного дерева с двумя дверцами, низкий комод ему под стать, а на комоде длинный серебряный канделябр с наполовину истаявшими свечами. Существенное отличие было одно – вместо маленькой кроватки в спальне помещалось просторное “царское ложе”.
Я грубовато прогнал принесшего дорожные тюки лакея Сидора, поскольку сам мог и сапоги снять, и мундир, и вообще, переодеться, привести себя, как говорится, в порядок в смежной со спальней туалетной комнате.
Обычно грубость мне несвойственна. Я и поныне стараюсь говорить предельно учтиво даже с тем, кому намерен разорвать глотку. Но в тот момент, один раз в жизни, мне было дурственно от объедения.