bannerbannerbanner
Игры на свежем воздухе

Павел Крусанов
Игры на свежем воздухе

Полная версия

Кольца удава в очередной раз сократились, выдавливая из кролика жизнь.

– Я своё отучился, – сквозь муть, окутывающую сознание, пискнул Пётр Алексеевич.

– Да? А какого хера меня у норы проворонил? – удивился Димон. – Итак, на руках у меня есть беленькие голландские карточки и эскиз юкосовской – теперь нужно вывести плёнки и перенести изображение на карточки. У меня – шелкографская машина. Делаю плёнки, сетки и за два с половиной косаря снимаю типографию.

При слове «типография» придушенный было Пётр Алексеевич вздрогнул.

– В итоге – безукоризненный результат, не докопаться! Я и автор проекта, и исполнитель. Готовые карточки отдаю двум мужикам с каменными мордами, которые тоже в деле и обналичивают векселя за пятьдесят процентов. Рискуют, конечно, но не очень – это за миллион номинала их просветят рентгеном и залезут им в жопу. А тут – звенит, и ладно. За пять оставшихся мне карточек выходит двадцать пять штук зелёных. – Димон снова хохотнул. – Но вернёмся в предысторию – прежде всего, конечно, надо переколотить документы. Ты же не пойдёшь воровать со своим паспортом и не заявишься в чужую бухгалтерию с какой-то подозрительной портянкой. А с хорошим документом – другое дело! Выписываешь платёжку и отправляешь человека на ликёро-водочный завод за готовой продукцией. Человек, который идёт с платёжкой, должен быть серьёзным профессионалом – ему предстоит сыграть так, как давно уже не играют в БДТ. То, что платёжка фуфловая, выяснится только через четырнадцать дней – в этом мудрость старой советской системы. Поэтому целых две недели и банк, и ликёро-водочный завод живут совершенно спокойно. А ты и так живёшь спокойно – водка давно ушла, есть время всецело погрузиться в создание курсового проекта в высшем художественно-промышленном училище имени барона Штиглица. Так выглядит простой способ приобретения первичного капитала. В нашем коллективе паспорта обычно переколачивал не я, а мой товарищ Назар. Он – мастер своего дела, как Рихтер. Такие не выглаживают паспорта утюгом, а сразу попадают в старую продавку. Меня с Назаром познакомил настоящий уркаган Ваня Охтинский, у которого уже тогда была засижена пятнашка, а потом он по ошибке получил ещё столько же…

Димон шпарил без остановок, на всех парах, как курьерский поезд, однако историю про Назара, спеца по липовым документам, Пётр Алексеевич уже не слышал. Чешуйчатые кольца сдавили его так, что чувства в их тисках затихли, и теперь Пётр Алексеевич в обморочном забытьи качался на волнах потусторонней грёзы – размытой, лишённой определённых форм, приглушённо пульсирующей, точно вспышки далёкой зарницы. Качался и медленно таял. Качался и таял…

Утро выдалось хмурое, небо застилала серая пелена, но до дождя дело никак не доходило. Пётр Алексеевич с рассеянной тревогой, которая иной раз накрывает с похмелья (между тем вчера он не пил), заваривал чай… Как это понимать? Сон? Но он никогда так отчётливо и в таких замысловатых подробностях не помнил своих снов. К тому же сон – в первую очередь картинка, а тут по большей части – звуковая дорожка и ощущение угасающего разума… Подкралась на мягких лапах биполярка с голосами? Чушь – он здоров, он нормален, он эталон нормальности, какой можно отыскать разве что в учебнике патопсихологии. И вот ещё: он не был знаком с удивительными свойствами советского линолеума и никогда в глаза не видел векселей ЮКОСа – он не мог извлечь это знание из самого себя. Димон… Сам стиль личности этого существа выпадал из сегодняшнего дня и окружавшей Петра Алексеевича идиллии – этих пёстрых лесов, буро-зелёных полей, холодных небес, гармоничной простоты природной жизни и нравов здешних людей с их наивными хитростями и немудрёными хозяйственными заботами. Димон целиком был из другой вселенной, напряжённой в суетном мелькании, пустой и ненужной. Вот уж кого действительно, выражаясь языком Пал Палыча, сатанизм подъел…

Пётр Алексеевич отлепил от ноги пластырь и осмотрел место укуса. Рана глухо ныла, но не воспалилась и не кровоточила, по большому счёту давая о себе знать лишь при ощупывании или случайном прикосновении. Всё в порядке – через пару дней он о ней забудет. Но если всё-таки не сон, не биполярка, то что? Барсук-оборотень? Цапнул, пустил слюну и заразил? Как Цепеш, господарь Валахии, который через укус вербует в кровососы. Цапнул, и в нём, в Петре Алексеевиче, укушенном матёрым оборотнем, столь необыкновенно барсучья сущность расцвела… Могло такое быть? Тут, в этих псковских дебрях, возможно всё… Но превращение в бандита-барсука, хвала холодным небесам, остановилось на последнем рубеже, внедрённый укусом вирус не прижился – хоть с опозданием, а Пётр Алексеевич всё же прижёг рану йодом и пришлёпнул заразу бактерицидным пластырем. А может, раненый барсук просто отлежался, и Димона, как вакуумным насосом, засосало обратно в прочухавшегося зверя?..

Выпив чашку чая, Пётр Алексеевич решил, что фантазировать на эту тему бессмысленно – всё равно жизнь сложнее любых соображений на её счёт. Был у него один клиент (через карманное издательство Иванюты дважды размещал в типографии Географического общества, где служил Пётр Алексеевич, заказ на печать книги собственного сочинения, в которой излагал идеи коренного переустройства человечества, – печать, разумеется, за средства автора), так тот вообще то и дело разговаривал с неодушевлёнными предметами – вешалкой, шляпой, степлером на столе, самим столом – и ставил им на вид, если те вели себя неподобающе, не проявляли к нему уважение или просто мнили о себе, как он полагал, больше положенного. И они, эти неодушевлённые предметы, ему определённо отвечали. И тоже делали это прямо в мозг. Куда ни шло поговорить с козой, собакой, бабочкой, а тут… Ладно, проехали.

Сегодня они с Пал Палычем планировали поездку на Михалкинское озеро, чтобы встретить вечернюю зорьку в камышах – на прошлой неделе был большой пролёт гусей, авось какие-то стада остались на жировку, или с севера нагрянут новые. Однако впереди ещё полдня, которые нужно заполнить делами, теми самыми – хозяйственными и немудрёными.

Пётр Алексеевич заполнил. Приставил лестницу к фронтону над террасой и прибил на место сорванную непогодой ветровую доску, качавшуюся на одном гвозде. Потом с бензопилой пошёл на берег реки и срезал несколько разросшихся лозин – давно обещал тестю расчистить заросли, чтобы окна дома смотрели не на ивняк, а на весёлую воду. Стволы оттащил к сложенной тут же, на берегу, куче из той лозы, что спилил ещё в августе, – весной, как просохнет, надо сжечь. Затем обошёл вокруг бани, размышляя, где бы лучше выкопать второй колодец – от уже имевшегося тянуть шланг в баню было далеко, поэтому в мае Пётр Алексеевич ставил насос в реку. Поскольку в половодье вода в Льсте была высокая и мутная, а зимой в мороз река леденела, баня вынужденно получалась сезонной. Но если выкопать колодец рядом, то можно уложить шланг в траншею, чтобы не замерзал, и провести воду внутрь…

Перекусил неплотно, чтобы не отяжелеть. Перед отъездом Пётр Алексеевич затопил печь и, пока дрова, охваченные пляшущими языками, прогорали до красных углей, читал томик Николая Гумилёва «Записки кавалериста», невесть когда сосланный им из города в деревню. Третья глава начиналась духоподъёмно: «Южная Польша – одно из красивейших мест России».

Лодку, как обычно, одолжили у рыжего старовера Андрея. Тот пребывал в звонком настроении, поскольку накануне набил на озере гусей, о чём не преминул степенно похвастать. Пал Палыч вопреки обычаю был немногословен.

Несмотря на календарь, земля до сих пор так и не раскисла – машину подогнали на самый берег. Влезли в болотники, подпоясались патронташами, погрузили мешок с чучелами, рюкзак, ружья, вставили вёсла в уключины и столкнули лодку в воду.

– Что-то вы, Пал Палыч, не весёлый, – заметил Пётр Алексеевич. – Случилось что?

– Ня бярите в голову, – отпустив тут же прижавшееся к борту лодки весло, махнул рукой Пал Палыч. – Домашние заели. Один в телевизоре человеческий канал остался – и тот про животных. А эти придут и давай щёлкать…

– Что поделать – семья. Сами говорите: надо ладить.

– Надо, да. Только иной раз терпелка хрустит… Всякий день жана воспитывает, никак ня иссякнет. – Пал Палыч мрачно усмехнулся. – Живёшь, стареешь, и нужды в тябе, им кажется, уже нет. А как помрёшь – сразу всем тебя станет ня хватать.

У берега, возле стены камыша, блистало снежными мазками стадо лебедей – штук двадцать, не меньше. Только вышла лодка из загубины, сразу и увидели. Ближайший лебедь, закинув в замысловатом балетном па чёрную лапу на белую спину, беспечно качался на малой волне.

Заметив лодку, птицы чинно, без суеты поплыли от берега вдаль, на открытую воду. До сумерек ещё оставалось время, однако небеса и без того были однообразно серы, без просвета, напоминая какую-то нечисто звучащую ноту, которую, впрочем, было не слышно из-за вечернего озёрного гама. Вдали виднелись россыпи уток, тут и там проносились небольшие стайки нырков и каких-то посвистывающих береговых пичуг, с плеском и лёгким скрипом работали вёсла. Пройдя вдоль берега метров пятьсот, заметили в стороне на глади несколько камышовых островков; странное затемнение в редкой щетине одного из них привлекло внимание. Пал Палыч развернул лодку туда.

– Засидка, – глядя через плечо гребца, определил на подходе Пётр Алексеевич.

Действительно, это была ловко оборудованная рыжим Андреем засидка – два ряда кольев в середине жидкого камышового островка, крепко всаженные в ил и связанные между собой жердями, украшали прикрученные вплотную друг к другу проволокой пучки сухого тростника. Получалось что-то вроде двух параллельных плетней, между которыми аккуратно помещалась лодка. Привстав или слегка раздвинув сухой тростник, можно было обозревать окрестности, а самим оставаться незамеченными для подлетающей птицы. Решили обустроиться здесь.

По обе стороны от островка – на чистой воде и среди распластанных листьев кувшинок – рассадили болванóв, завели лодку между плетнями, после чего Пал Палыч достал из рюкзака два полотнища маскировочной сетки, и вместе с Петром Алексеевичем они завесили ими вход и выход из этого тростникового коридора.

 

Понемногу смеркалось. Гусей было не видно, но утиные перелёты никто не отменял. Некоторое время, трубя в манки, оглашали озёрный простор призывным утиным кряком.

– Ня рассказывал вам, как мне медаль вручали на сто лет милиции? – Похоже, погрузившись в любимую стихию, Пал Палыч забыл свою обиду на домашних.

– Нет, не рассказывали, – негромко, в тон Пал Палычу откликнулся Пётр Алексеевич.

– Слушайте. Да манком работайте, ня забывайте.

Пётр Алексеевич усердно крякнул.

– Я уже давно с милиции ушёл на пенсию – там пенсия-то в сорок пять, как у военных. А тут медаль – юбилейная. – Пал Палыч тоже дунул в манок. – Позвонили, говорят: будем вручать. В Опочку ехать надо – там сразу чатырём районам вручают: Опочецкому, Себяжскому, Новоржевскому и Пушкиногорскому, дали на каждый район по три-чатыре медали. А костюма-то нет, чтоб ехать, – есть пиджак отдельно, штаны отдельно, но ня сочетаются, – так зять мне свой костюм дал, свадебный. Очень он мне нравился – няделю худел, еле влез в него. Добрый костюм, материал крепкий. Нина галстук выстирала и погладила. Чтобы постирать-то, развязала, а как завязать – никто ня знает. Узлы-то раньше большие были, тяперь ня так… Хорошо доча в телефон залезла и по интернету накрутила. – Пал Палыч, не в силах сдержаться от живого воспоминания, рассмеялся, придавив рот ладонью. – Приехал в Опочку, в дом культуры. Там зал большой, полно народу. Вызвали. Вышел на сцену. Колет мне полковник, зам МВД области, пиджак, чтоб медаль повесить, а материал там как шкура лосиная – такой крепкий, что иголка медальная ня бярёт. И сама тупая, и никак ей ня проколоть. Пыхтит минуту-другую – уж в зале смеются все, ня понимают, чего мы там… – Пал Палыч снова прыснул в прижатую к губам ладонь. – А я ня стерпел, говорю полковнику на ухо: «Отдайте мне в руку, да я и пойду. Обязательно разве, чтоб висела?» Но он изловчился, пришпилил. – Задув в манок, Пал Палыч проводил взглядом летящую вдалеке вереницу уток – те на призыв не свернули. – А помимо медалей, некоторые там были приглашены на грамоты. Ня всем медали-то – кому-то только грамота… И как-то так случилось, что ошиблись: одному опочецкому и грамоту дали, и медаль. А медаль-то должна быть ня этому – другому. А дали опочецкому. Он сел, сидит. А потом хватились, что нет медали последнему – никак ня найти. Стали разбираться по фамилиям, по списку, и нашли. Говорят тому с Опочки: «Снимите, это медаль другому, ня ваша». А тот говорит: «Я её сябе ня вешал и снимать ня буду». Вышел опять на сцену, и у него с груди при всех медаль сняли. Вот так. Каково мужику было – он-то ня виноват…

Внезапно Пал Палыч замолк и вскинул ружьё. Пётр Алексеевич посмотрел в проделанный в тростнике просвет на ту сторону, где среди мясистых листьев кувшинок отдыхали болваны́, и увидел идущую на посадку утиную стайку: штук семь-восемь не то крякуш, не то свиязей, не то серков – в сумерках было не разобрать. Стрелять начали одновременно. Пётр Алексеевич разрядил оба ствола, стараясь не задеть чучела, Пал Палыч громыхнул из винчестера дважды и третий заряд послал уже удирающей стае в угон. На воде остались лежать три утки. Ещё один подранок, не в силах взлететь, метался рывками, уходя в сторону видневшегося вдали камышового островка. Выстрелом его было уже не достать.

– Пошли за ним, – скомандовал Пал Палыч, снимая закрывающую проход маскировочную сетку и выталкивая лодку на открытую воду.

Пётр Алексеевич, перезарядив ружьё, принялся помогать ему, опираясь руками на всаженные в ил колья.

Плотно завешенные небеса цедили скупой свет, который отражался широкими бликами на воде и позволял видеть недостреленную птицу, отчаянно стремившуюся к камышам. Пал Палыч сел на вёсла, Пётр Алексеевич направлял. Когда до утки оставалось метров сорок и Пётр Алексеевич уже собирался поднять ружьё, та вдруг разом исчезла из виду. Была – только моргнул, и нет её. По воде пошла рябь от набежавшего ветра, заиграли, загибая края, листья кувшинок… Пал Палыч и Пётр Алексеевич крутили по сторонам головами – утки не было. Чёрт знает что.

– Они могут, – вглядывался в сумрак Пал Палыч. – Иной раз подранок нырнёт, кончик клюва выставит и сидит так – поди его сыщи.

Проплыли вперёд, к тому месту, где только что трепыхалась утка. Осмотрелись, однако среди ряби, колышущихся листов кувшинок и прядей тянущихся со дна озёрных водорослей ничего не было видно. Пустое дело. Повернули назад, чтобы собрать сбитую добычу, пока её не снесло ветром.

Только загнали лодку обратно в засидку, как небеса разверзлись и по воде ударили плети дождя. Пётр Алексеевич накинул на голову капюшон – капли стучали по ткани капюшона, мокрая сталь ружья на ветру холодила руки.

– Пал Палыч, вот вы говорили, что через кота с любым зверем объясниться можете. – Пётр Алексеевич приглушал голос, хотя под таким дождём ждать уток не приходилось.

– Могу.

– А не случалось с барсуком?

– С барсуком? Нет, ня случалось. – Пал Палыч изобразил короткое раздумье. – Ня пробовал даже. С этим разве договоришься? Разбойник, как и енот. Я кабану кукурузу сыплю, так эти набредут и всё подъедят. Иной раз на дереве сидишь, кабана стережёшь, а он – барсук, енот ли – выходит в тямноте из кустов и давай хрустеть. Сперва ня понятно – кабанок, что ли, нонешник? Чего его стрелять? В нём и мяса нет. А разглядишь – енот. Спугнуть бы надо, а как – вдруг кабан рядом: услышит – уйдёт и другой раз может ня прийти.

– А когда вы со зверем говорите, не важно с каким, вы с ним… как с человеком или иначе?

– Как с человеком, да. А как ещё? Он хоть и зверь, а своё соображение имеет. Как мы с вам – понимает, что ему в душу, а что попярёк пячёнки.

Пётр Алексеевич не знал, как повести разговор дальше, чтобы при этом не выглядеть обалдуем. И не просто обалдуем – обалдуем повышенной странности. Он поднёс к губам мокрый манок, но дуть передумал.

– А бывает так, что они говорят с вами, ну… как бывшие люди?

– Как это?

– Вы, к примеру, коту: «Привет, котофей», а он вам: «Привет. Это я теперь котофей, а в прошлом я был директором троллейбусного парка».

– Нет, – признался Пал Палыч, – такого ня бывало. Другое было. – Он плутовато улыбнулся. – Обжулить норовят. Мол, мы тут случайно, мы ня местные, наша ваш ня понимаш. Это когда ты с него взять хочешь уговор. Врут, бесстыжие. Как люди прямо. Мы – в природе, а она вся с одной мерки. Каждый зверь свой дом и территорию от соседа охраняет: лось от лося́, хорёк от хорька. Каждый деток уму-разуму учит и беду отводит: и лиса, и утица. Так заведёно и заведёно ня нам. Ну и чтоб соврать – тут тоже… Ня зря говорят: хитрый зверь – есть у них на хитрости способность. Ня поймите, будто я сказать хочу, что они как мы – это да, но только и в обратную сторону тоже: мы как они. По натуре то есть. Я это в виду имею. – Пал Палыч замолчал, припоминая что-то, и встрепенулся. – Погодите. Было раз.

– Что было?

– Вы про кота спросили. А у меня так с вяхирем. Говорю с им, а он: мол, что, ня узнаёшь? я ж твой приятель с юности. И точно, вспомнил его.

Дождь как-то разом стих и теперь едва моросил, хотя небо по-прежнему оставалось беспросветным – на его фоне уже почти не видно было утиных перелётов.

– Поплыли. – Пал Палыч положил винчестер на дно лодки. – Гуся нет. – Он оглядел потухшее пространство. – И утки уже ня будет.

К Новоржеву подъезжали в полной темноте. По пути через Жарской лес им повстречалась сначала лиса, бежавшая с распушённым хвостом вдоль обочины, а потом дорогу перегородили две енотовидные собаки, которые, замерев, не хотели пропускать машину, зачарованные светом фар. Пётр Алексеевич пребывал под впечатлением – он относился к миру как коллекционер, однако в тайну его пристрастий проникнуть было сложно: разум его, в минуты восхищения, общался сам с собой и практически не реагировал на внешние реплики и мнения.

– Поужинаете с нами? – спросил Пал Палыч. – Нина чего-нибудь сготовила.

Пётр Алексеевич поймал себя на том, что боится ночи, боится остаться один на один с давешним удавом, едва не выставившем его из собственного телесного жилища, как сказочная лиса выставила зайца из его лубяной избушки. Должно быть, с тем же нарастающим ужасом ожидал наступления ночи философ Хома Брут, которому предстояло до петухов читать молитвы над гробом панночки, отмаливая её грешную душу. Приглашение Пётр Алексеевич принял.

Стол, как всегда в этом доме, был щедр и разнообразен.

– Я не против техники, помогающей мне жить, – вещал Пётр Алексеевич, поставленный перед непростым выбором между яичницей с салом и томлёнными в сметане карасями. – Но если дело дошло до окончательной цифровизации – тут я славянофил. Пусть лучше будет коммунизм.

– Люблю! – бурно соглашался Пал Палыч. – Верное слово!

За разговором засиделись – когда Пётр Алексеевич вышел на крыльцо, небо уже расчистилось и украсилось звёздами. Окна соседей были темны, лишь одно на углу улицы ещё смотрело голубой телевизор. Как-то незаметно рассосались и недавние опасения.

В Прусы добрался к полуночи. Печь не остыла – в комнате было тепло и уютно. Пётр Алексеевич умылся, разделся, залез под одеяло и подумал: «Хорошая эпитафия: „Жил скромно и умер из деликатности“».

Не заметил, как уснул. Ему снился сын – теперь он был уже большим, но во сне оставался маленьким. Пётр Алексеевич гладил его по голове и видел, что волосы от его макушки расходятся спиралью – рисунок вселенского замысла. Пётр Алексеевич понял это и обрадовался, вдохновлённый присутствием великого в малом. В том малом, которое ещё не сгорало от любви и не успело рассмешить мир проклятиями.

Димон не заходил.

2. Катеньки, лебеди и Везувий

Чтобы впустую не жечь бензин, решили ехать на одной машине. В багажнике цукатовской «сузучки», стеснённый двумя рюкзаками, возился Брос – умный русский спаниель, дружелюбный по нраву и шёлковый на ощупь, – он то и дело высовывал нос из-за спинки заднего сиденья, на котором стояла картонная коробка с притихшими подсадными утками и резиновая лодка в чехле. Пётр Алексеевич сидел рядом с профессором, который несуетно, с достоинством вёл машину сквозь нарождающуюся рассветную синь.

Весна задержалась, но снег на полях уже сошёл, только в лесу иногда между стволами просвечивали грязно-белые языки издыхающих ноздреватых сугробов. Да и они по мере того, как машина скатывалась на юг, мелькали всё реже.

– Я, знаешь ли, сейчас литературу не читаю. Так – по специальности, – с крупицей соли в голосе говорил профессор Цукатов, время от времени одёргивая манжет на кожаной пилотской куртке, в обстоятельствах охоты немного щеголеватой: манжет мешал – цеплялся за ремешок часов. – Имеет смысл записывать то, что достойно записи. С библейских времён, с «Махабхараты» и Гомера это правило всё больше разбавляет водянистая субстанция пустого слова. А теперь интернет и вовсе утопил в помоях само понятие смысла. И виной всему, чёрт дери, бездарное полуграмотное «я», которое тоже требует признания и бессмертия, как «я» воистину выдающееся. Вляпались – интернет, проповедуя свободу информации, нарушил иерархию. Мнение специалиста сейчас весит там столько же, сколько мнение первого встречного. И этот первый встречный не упускает случая влить в твои уши свою песенку – по большей части совершенно идиотскую.

Таков был ответ профессора на попытку Петра Алексеевича завести разговор о недавно нашумевшем романе, только что им прочитанном. Мысль Петра Алексеевича выглядела следующим образом: современная литература либо представляет идеи, предлагая с их помощью что-то понять, либо демонстрирует чувства, которые возбудить сама уже не в состоянии. И в том и в другом случае получается что-то вроде наглядного пособия в аудитории, где умудрённые преподаватели читают студентам лекцию: там, на этой таблице, как Христос, распят ленточный червь. Однако эти идеи и чувства – всего лишь художественная суета, уловка, заячьи петли. Ведь автор, по существу, – это действующая модель чистилища, убежища душ, где те с трепетом ждут решения своей судьбы. И он же господин этого убежища. А посему главная его задача – определить герою жребий, от которого тому не отвертеться.

Несмотря на давность дружбы (пару лет вместе учились в университете, потом их дороги разошлись – один двинул в науку, другой в полиграфию, – но связь с годами не терялась), Пётр Алексеевич при встрече с Цукатовым порой ощущал с его стороны какое-то подспудное сопротивление, словно профессор заранее был не согласен со всем, что Пётр Алексеевич думает и говорит, но почему-то не спешил сообщить об этом напрямую. Приписывать причину этого упреждающего отрицания, иной раз отдающего снобизмом, приобретённому невесть где Цукатовым самодовольству Пётр Алексеевич не спешил – всё-таки годы дружбы обязывали если не к всепрощению, то к терпеливому вниманию. Хотя, конечно, нельзя было не заметить перемены: теперешний Цукатов, в отличие от того, давнего, мог легко позволить себе опоздать на встречу, если она была назначена не ректором, и демонстративно пропустить мимо ушей приветствие студентов, случайно встреченных на карельском просёлке. Словно профессор уже загодя знал о том или ином человеке главную тайну: не быть клушке соколом, – и не намерен был тратить на него лишнюю минуту жизни.

 

В ответ на небрежность по отношению к заведённому им разговору Пётр Алексеевич сообщил:

– Что касается литературы по специальности. В научной среде считается, будто каждый профессор должен написать книгу, которая принесёт ему славу. Но выдающихся открытий на всех не хватает, поэтому теперь, чтобы оказаться в фокусе внимания, профессорá просто представляют взгляды своего предшественника в корне неверными и так выходят из положения. Чем значительнее был тот, над кем теперь глумятся, тем действеннее приём. Ведь это не трудно. У вас как? Если вздор подтверждён парой ссылок, это уже не вздор, а истина.

– В фундаментальной науке иначе, – со скрытой досадой ответствовал Цукатов. – Там важна преемственность школы.

Пётр Алексеевич понял, что месть свершилась.

Годы знакомства приучили их не опасаться ни повисающих пауз, ни разогретого добела спора, однако при этом ничуть не сгладили углов, которыми при соприкосновении цеплялись их натуры. Профессор во всём любил порядок, и благодать его считал неоспоримой; Пётр Алексеевич был сторонником естественного бытия вещей. Когда Цукатов смотрел в ночное небо, он видел чудовищный, непозволительный кавардак – будь его воля, он расставил бы все звёзды по местам и там прибил, чтобы уже не сдвинулись. А как бы приструнил луну – представить боязно. Быть может, сохранил навек очерченной по циркулю и проложил ей неизменный путь, а может, навсегда стёр ластиком. Загадка. Пётр Алексеевич в свой черёд, имей власть над материей, в ночном небе ничего б не тронул – пусть будет так, как есть, – просто б смотрел, топя в межзвёздной черноте потуги мысли, и, то трепеща, то ликуя, испытывал чувства.

Возможно, по этой причине (смирение перед заведённой пружиной мироздания) Пётр Алексеевич не усердствовал в замыслах, во многом полагаясь на удачу, и не впадал в исступление, когда не удавалось то или иное дело довести до точки. Цукатов же и самый малый труд всегда обставлял основательно, с лица до подкладки изучал вопрос, словно был уверен, что сам Господь Бог наблюдает, какую задвижку он выберет для дымохода дачной печи, и вердикт Страшного суда будет вынесен ему именно по результату этого выбора.

Мост через Топоровку ремонтировали. Похоже, в аварийном порядке – второпях даже не успели навести временного обходного. Пришлось давать крюк.

Свернув на объездную грунтовку, Цукатов остановился на обочине и достал планшет. Брос пискнул в надежде, что сейчас его выпустят на пробежку, но тщетно: в пути хозяин уже делал остановку, предусмотренную здоровым распорядком собачьей жизни, и необходимости ещё в одной не было. На электронной скрижали появились рисунки и письмена. Вызвав дух карты, профессор повертел изображение пальцем, исследуя окружной маршрут.

– Километров тридцать, – прикинул Цукатов размах предстоящей загогулины.

Незнакомая дорога взбодрила. Здесь ноздреватых снежных языков уже не было и в помине. Кругом – охра лугов, сочная синь небес, прозрачные чёрные перелески, скрывавшие россыпи первоцветов, и тёмная хвойная зелень. Кое-где уже виднелись стрелки молодой травы, а по краям дороги иной раз встречалась проклюнувшаяся мать-и-мачеха. Земля холмилась и опадала – когда дорога взбиралась на пригорок, открывались широкие пейзажные дали с теряющимся в дымке горизонтом, скупые по цветам, чёрно-желтовато-бурые, но выразительные в своей аскетичной строгости. Деревни в этих местах выглядели обитаемыми: над крышами тут и там курились дымки́, а поля лежали ухоженные и готовые к севу. Как будто и не было одичания земли, оставившего скорбный след по всему нечерноземью, где кровли совхозных коровников зияли провалами, а пашни давно сменились зарастающими пустошами.

Подсадных уток после охоты Цукатов намеревался подарить Пал Палычу. Сам он получил их от начальника университетской стройгруппы, страстного и умелого охотника, державшего с полдюжины подсадных на чердаке одного из учебных корпусов. А тут в корпусе затеяли ремонт – перекрывали крышу, – вот утки и пошли по рукам.

Когда приехали в Новоржев, Цукатов сообщил Пал Палычу о подарке.

– А ня надо, – рассыпая якающий псковский говорок, испортил церемонию благодеяния Пал Палыч. – Мне зачем? Я же на утку редко – вот только с вам, или ещё когда. А их – корми.

– Может, кому-то из ваших приятелей нужны?

– Так Андрею рыжему, – недолго думая, сообразил Пал Палыч. – Староверу из Михалкина. У него лодку брать. А тут отвяжет без печали.

Однако настроенный на щедрый жест Цукатов не хотел сдаваться:

– Пал Палыч, вы, помнится, про лайку говорили – будто к своим вымескам хотите одну породистую завести.

– Породная ня помешала б, – согласился Пал Палыч.

– Есть карельская медвежья. – Профессор поддёрнул манжет куртки и разложил по полочкам: – Пёс. Медалист по экстерьеру. Два года. Только собака домашняя – на охоту не поставлена.

– Поди, мядалист денег стоит. – Пал Палыч почесал темечко.

– Знакомые так отдают. Пропадает пёс в городе. Лайке воля нужна.

– А возьму, – махнул рукой Пал Палыч. – Натаскивать с мáльства лучше, но ничего – и двухлетку можно.

Профессор был удовлетворён – пообещал привезти лайку на майские.

Прокатились до конторы охотхозяйства и оформили путёвки.

Пока Нина, жена Пал Палыча, накрывала на стол, Пётр Алексеевич поставил коробку с подсадными в парник и занёс в дом рюкзаки, а Цукатов покормил и прогулял юркого Броса. На небо понемногу нагнало облаков, но вид они имели безобидный – не грозили дождём, а просто плыли под куполом, как белая кипень по реке.

– Ня хочу ни в какой бы другой стране родиться, кроме как в нашей. – Тягая ложкой из тарелки щи, Пал Палыч всякий раз всасывал их в рот с коротким свистящим звуком «вупть», и брови его при этом взлетали на лоб птичкой. – И грибы, и ягоды, и рыба, и птица, и зверь всякий – всё есть, всё дано. К нам кто бы ни пришёл, а мы в природе выживем. Нигде такого нет. Нам можно любой строй, и мы будем жить легко, только ня загоняй нас в угол, ня лишай вот этого, природного. Законами, я в виду имею. И ня надо нам ни цари, ни секрятари, ни президенты – никого ня надо. Только дети – они, если что, и помогут. Ну и окружение…

Пётр Алексеевич налил Пал Палычу и себе в рюмки водку. Цукатову не налил – Цукатов за рулём.

– Главное, будь сам человеком, – продолжал мыслить Пал Палыч. – Бяри столько, сколько сможешь съесть, но ня больше. Жадничать ня надо. Вот якут бярёт оленину – ему положено. А нам тут ничего ня положено – ни мясо, ни рыбину. А вы говорите: браконьер…

– Мы не говорим, – сказал профессор.

– А Пётр Ляксеич говорит.

– Было дело, – подтвердил Пётр Алексеевич.

– Тут как смотреть. – Пал Палыч поставил на стол пустую рюмку, взял ложку и сделал очередное «вупть». – Тут как бы да. Но нет. Просто долю бяру свою. Ты видишь – один лось остался, так ня тронь его, пусть живёт. Ня то вон на засидке кабана жду – а он орёт, лось-то, кругами ходит километра на три, туда-сюда, кричит. Осень – гон идёт. Вот он и ищет самку да чтобы с кем подраться. А он один в округе – где там найдёшь. У меня душа трещит.

– Так кто ж до того довёл? – укорил хозяина в непоследовательности Пётр Алексеевич. – Не ваши ли бригады?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru