– Мне на резинке не встать, – сказал он Цукатову. – Посвети поверх зарослей – машина блеснёт.
Цукатов так и сделал – встал и широко мазнул по берегу лучом. Вдали сверкнуло лобовое стекло. Выяснилось, они ищут не там – проход метрах в тридцати левее. Туда они тоже совались, но ночью в свете фонаря всё выглядит совсем иначе, чем днём, и проход потерялся в отбрасываемых лучом, ползучих и шевелящихся тенях.
Плоскодонку, продев цепь в уключины вёсел, примкнули к столбу со скобой. Чтобы не возиться утром с насосом, резинку сдувать не стали – примотали страховочной тесьмой и скотчем на крыше к перекладинам багажника. Одну за другой – довольно грубо – Цукатов бросил коробки с подсадными на заднее сиденье.
– Ты к ним совсем без уважения, – заметил Пётр Алексеевич, спуская до колен отвороты болотников.
– За что ж их уважать? – Цукатов переобувался в замшевые ботинки. – Они же селезней на смерть выкрякивают.
– Ты ведь не селезень. – Пётр Алексеевич сел в машину. – Для тебя стараются.
– Знаешь, как охотники подсадных зовут?
– Как?
– Катями. – Профессор запустил двигатель.
– Как-как?
– Ну, кати, катеньки…
– Почему?
– А вот послушай. – Цукатов врубил дальний свет. – Одну из лучших пород подсадных, самых голосистых, вывели в своё время в городе Семёнове Нижегородской губернии. Давно дело было, ещё до исторического материализма. По тем временам в Нижнем проституток Катями звали. Ну, как в Турции сегодня всех русских девушек – Наташами. Сообразил? Оттуда и повелось.
– Что ж тут соображать. – Пётр Алексеевич почесал щетину. – Не уважаешь, значит, проституток…
Ехали медленно, Цукатов внимательно оглядывал путь – хоть фары и выхватывали из темноты дорогу, но та на подъезде к озеру в паре нехороших мест расползалась, так что недолго было и увязнуть. Днём хорошо были видны обходы, а теперь… И точно – в одной раскисшей колее едва не сели. Побуксовали, однако ничего – на понижающей враскачку выбрались.
Пал Палыч бодрствовал, все остальные в доме спали – время перевалило за полночь. Так получилось: долго ехали из Михалкина – парусила лодка на крыше. Когда Цукатов и Пётр Алексеевич, разгрузившись и переодевшись, зашли в кухню, на плите в большой сковороде уже скворчала картошка со свининой, а на столе среди Нининых овощных заготовок, сырных, колбасных и мясных нарезок стояла бутылка ледяной водки – из тех, что привёз Пётр Алексеевич и предусмотрительно схоронил в морозильнике.
– Надо уток ощипать, – сказал профессор. – Утром некогда будет – поедем на зорьку.
– Много? – Пал Палыч щедрыми ломтями нарезáл душистую буханку.
– Три штуки. – Цукатов в детском нетерпении взял со стола и сунул в рот ломтик сыра.
«Ребездóк», – щёлкнуло в голове Петра Алексеевича местное словечко – так называли здесь дольку сала, мяса, колбасы или чего-то иного, отрезанную предельно тонко, чтобы разом положить в рот, где та растает.
– А ня берите в голову, – махнул ножом Пал Палыч. – Завтра Нина ощиплет.
– Нам Нина за лебедя так ощиплет, что не приведи господи – дуй не горюй. – Пётр Алексеевич поднял глаза к потолку. – С нами крестная сила!
Пал Палыч задумался.
– Может, отойдёт, – сказал неуверенно. – А может, и бронебойным шарахнет в башню. Вот тоже! – В шутливом негодовании Пал Палыч бросил нож. – Давайте наливайте. – Вскочив, он водрузил на подставку в центр стола дымящуюся сковороду.
– Я смотрю, у вас тут с лебедями строго. – Зевота ломала Цукатову челюсти.
– Это у Нины особое дело – ей за лебядей больно… – Вдаваться в детали Пал Палыч не стал.
– В гневе женщины подобны бурлящему Везувию, – сообщил Пётр Алексеевич, отворяя заиндевелую бутылку. – И это сравнение делает вулкану честь.
Выпили и накинулись на горячую картошку со свининой – аппетит нагуляли изрядный.
После второй Пётр Алексеевич вспомнил про косуль на поле.
– А все звери из лесу, – откликнулся Пал Палыч, – козы, лисы, зайцы… да и птицы тоже – все ближе к деревням жмутся. То ли пропитание, то ли общение у них какое или что – тянет их к людя́м. Нам ня понять.
Утолив голод, размякли.
– Отслужил год, и на меня командир батальона дал приказ – в отпуск. За хорошую службу. – После третьей рюмки Пал Палыч погрузился в воспоминания. – А со мной служил сержант – азербайджанец. И начальник штаба тоже азербайджанец – Абдулаев. Такой человек, как уголь – ня обожжёт, так замарает. Ну, он там, в штабе, и поменял фамилии с моей на его. И мне ня дали отпуск, дали ему. Повезло так. Прошла няделя, может, две – вызывает меня командир роты, говорит: так и так, бабушка у тебя умерла, вот теляграмма. А бабушка считалась дальний родственник, ня близкий. Близкий – родители да братья-сёстры. На похороны к ней ня отпускали. Но я тебя, ротный говорит, за хорошую службу могу отпустить на десять суток – только за свой счёт, потому что какие деньги были, все на отпускников потратили. Поехал без денег – мáльцы скинулись. Прибыл домой, а тут отец слёг – сердце. Давай, говорит, попрощаемся – больше ня увидимся. Уехал, так больше отца и ня видал. Как вернулся в часть, теляграмма – помёр отец. Я выезжаю. Так вот два раза в отпуске и побывал. – Пал Палыч закинул руки на затылок и потянулся. – Дисциплинированный был – после армии на «Объективе», заводе нашем, у бригадира разрешение спрашивал в туалет сходить. Надо мной смеялись. Как привык в армии, так и тут…
После четвёртой отправились спать – через три часа Петру Алексеевичу и Цукатову надо было вставать, если хотели успеть на зорьку. Что до Пал Палыча, то он и вовсе никогда не выходил за меру.
Действительность, запущенная с клавиши «пауза», всегда врывается внезапно, будто обрушивается из ничем, казалось, не грозящей пустоты. Даже если обрушившееся – тишина.
Первое, что увидел Пётр Алексеевич, открыв глаза, – начертанную солнцем на стене геометрическую фигуру. Такой покосившийся, чуть сплющенный с боков квадрат, без прямых углов, но с параллельными сторонами. Он знал, как называется эта фигура, но даже произнесённое мысленно название так вычурно, церемонно и неорганично обстоятельствам плясало в разболтанных сочленениях, что он предпочёл изгнать вертящееся и подскакивающее слово из головы.
«Проспали», – догадался Пётр Алексеевич.
В комнату вошёл Цукатов, руки его были по локоть в пуху.
– Кишки заспиртовал? – участливо поинтересовался Пётр Алексеевич.
Профессор с привычным видом превосходства усмехнулся:
– Вставай. Поехали. Ключ надо отдать.
Он говорил, будто катал по сукну костяные шары.
Нина к завтраку не вышла – в кухне хозяйствовал Пал Палыч.
– Вы дом не продавайте, – сказал Пётр Алексеевич. – Ни сами, ни детям не позволяйте. Это ж, Пал Палыч, родовое гнездо и детям вашим и внукам. А родовое гнездо продавать – последнее дело.
– Я даже ня спорю с вам. – Пал Палыч врубил электрический чайник. – Даже запятую нигде поставить ня могу. Я ведь понимаю, что буду слабеть. Как совсем ослабну, тогда зятю и доче скажу: мудохайтесь – вот вам мой дом, делайте, что хотите, а я – только рыбалка да охота. Понимаете, замысел какой, чтоб к дому их привлечь? А там уж как у них получится. Надо отдавать им борозды правления, чтобы ня по кабакам ходили, а – вот вам родовое имение, гните спину. Так что продавать ничего ня позволю – так, хитрю. – Пал Палыч нацелил на Петра Алексеевича большой крепкий нос и уточнил: – Это хитрость в хорошем плане, ня та, которая чтоб обмануть человека, а умная. Они – тут, а я смогу и в их доме – хоть сторожем. А что? Пистолет с зямли выкопаю и буду с им спать. Сила-то заканчивается – только на курок нажать…
Про то, что сила у него заканчивается, Пал Палыч лукавил – мог трактор из болота вытолкать.
Через полчаса, наскоро перекусив, Пётр Алексеевич и Цукатов сдули и упаковали лодку, погрузили катенек в машину и отправились к рыжему староверу. Тут же и ружья: решили прогуляться с Бросом по берегу Михалкинского озера – вдруг из травы поднимется утка, – а то и обследовать те озерца между Теляково и Прусами, на которые вчера не хватило времени.
Утро выдалось ясное, кругом разливалось весеннее нетомящее тепло. Цукатов досадовал, что проспали зорьку. В тон ему вздыхал и Пётр Алексеевич – огорчался без фальши, но вместе с тем был умиротворён и рад, что выспался. «Должно быть, – думал Пётр Алексеевич, – я по натуре не законченный охотник, как Пал Палыч и Цукатов, не одержимый тип, а так, любитель – на половинку серединка…» Впрочем, повода для печали он тут не находил: Пётр Алексеевич привык принимать жизнь такой, какая она есть, во всём её несовершенстве – не запрашивал от неё большего, чем она могла дать, и чутко понимал, где человеку следует в своей требовательности остановиться.
На этот раз ворота на двор Андрея были закрыты.
Только вышли из машины, как тут же у калитки явился и хозяин.
– Смотрю, упустили зорьку. – Андрей взял из рук Цукатова ключ от лодочного замка.
– Засиделись за полночь, – сказал Цукатов. – Даже будильник не услышали. Ничего, по берегу пройдёмся – не возьмём никого, так хоть издали посмотрим. – Профессор открыл заднюю дверь салона и достал коробку с подсадными. – Вот, держите. Голосят, как серафимы в Царствии Небесном.
– Спасай вас Бог. – Хозяин степенно качнул рыжей бородой и принял коробку.
– А гуся на вечёрке не было, – с напускным укором сказал Пётр Алексеевич. – И утки – негусто. Небось сами всех уже пощёлкали.
– Какое – мы ещё не приступали, – щуря лукавые глаза, спокойно ответствовал Андрей. – Знать, днём снялись. Им до гнездовий ещё махать не намахаться…
Над озером выгибался голубой купол с белёсым пушком по горизонту, в котором тонули дали; ветер притих в небесной узде – не поднимал ряби и не гонял волной сухие травы. На чистой воде ближе к камышовым островкам сидели утиные и лебединые стада. Их Цукатов подробно изучил через окуляры бинокля. Наконец, подтянув болотники до паха, в сопровождении неугомонно рыскающего в высокой траве Броса отправились вдоль берега по заливному, покрытому высокими кочками лугу, так по весне и не дождавшемуся половодья, налево – в те края, где вчера болтался на резинке Пётр Алексеевич.
Шли по кромке; земля между кочками была сыра и местами чавкала под сапогом. Зайдя за мыс, увидели на глади заводи стайку в десяток уток и двух белых кликунов. До них было метров сто или немного больше, но и Цукатов, и Пётр Алексеевич разом машинально присели в траву шагах в четырёх друг от друга. Утка сидела спокойно, не заметив или не обратив внимания на появившиеся и тут же исчезнувшие фигуры.
– Сейчас попробую спугнуть, – приглушённо сказал профессор. – Будь наготове, если в нашу сторону махнут.
Отведя ключ, он откинул стволы, вынул из правого патрон с пятёркой, поискал в патронташе и достал другой – с резиновой пулей. Пётр Алексеевич никогда не пользовался такими зарядами, поэтому смотрел на манипуляции Цукатова с живым интересом. Защёлкнув стволы, профессор некоторое время примерялся, производя в голове баллистические расчёты, потом гаубичным навесом, градусов под тридцать, выстрелил в сторону утиной стаи. Не дожидаясь результата, он мигом перезарядил правый ствол, вложив в патронник прежнюю пятёрку.
Резиновая пуля между тем, перелетев на несколько метров лебедей и уток, смачно шлёпнулась в воду. Напуганные ударом выстрела, птицы шарахнулись было от берега, но, сбитые с толку близким шлепком, побежали по глади в сторону от упавшей пули, и, встав на крыло, сначала утки, а следом и лебеди пошли по дуге на берег, намереваясь развернуться и уйти подальше на озеро.
Когда утки начали отворачивать, их уже можно было достать выстрелом, а кликуны и вовсе, то ли от горделивой беспечности, то ли в зловещей решимости, двигали метрах в пятнадцати над землёй прямо на сидевших в сухой прошлогодней траве кочкарника охотников. Пётр Алексеевич выцелил селезня, но Цукатов опередил – выстрел ударил в ухо Петру Алексеевичу так звонко и резко, что он невольно дрогнул, потерял цель, а через миг бить по уткам в угон уже не имело смысла. Лебеди тоже взмыли в небо, заложили полукруг и ушли далеко на открытую воду.
В ушах Петра Алексеевича стоял протяжный, застывший на одной ноте колокольный гул. Он бросил взгляд на Цукатова – тот, поднявшись в полный рост, оторопело смотрел на ружьё, будто держал в руках невесть как попавшую к нему гремучую змею. Пётр Алексеевич шагнул к профессору – правый ствол его ружья недалеко от казённой части был разворочен, воронёная сталь, ощетинясь, раскрылась рваной раной. При этом лицо Цукатова и руки были целы.
– Ого! – Пётр Алексеевич присвистнул. – Да ты в рубашке уродился!
– Вот чёрт дери… – Цукатов бледно улыбнулся. – Конец охоте.
– Чудила! Могло быть хуже. Я ж тебя предупреждал. Помнишь, Пал Палыч говорил? Может, говорил, отойдёт, а может, бронебойным шарахнет в башню.
– И что? – Цукатов, похоже, всё ещё был под впечатлением события и не понимал слов Петра Алексеевича.
– Да ничего. Шарахнуло.
Спустя неделю профессор по телефону сообщил Петру Алексеевичу, что в деталях изучил вопрос, поговорил с матёрыми охотниками и выяснил, в чём дело: резиновая пуля, скорей всего, оказалась либо бракованной, либо просто старой – резина размазалась по стенкам канала ствола, отчего при следующем выстреле дробь спрессовалась и в стволе заклинила. Пётр Алексеевич, придерживая телефон у уха, со скептической улыбкой размеренно кивал обстоятельному рассказу. Какая пуля? Что за чепуха? Не надо было Цукатову показывать хозяйке лебедя. Ни в коем случае не надо.
Сидя на крепком пеньке возле невысокой могильной ограды, Пал Палыч наблюдал за воздушной атакой сорок: с треском носясь кругами над кладбищем, распуская веером крылья и ромбом хвосты, изящно лавируя между деревьями, они прицельно гадили бегущему по тропинке Гаруну в глаза. Впрочем, несмотря на искроплённую белёсым помётом морду, тот не сдавался, не разжимал зубы и держал в пасти мёртвого птенца только крепче – добыча. Пал Палыч извлёк вывод: птица, если захочет, может точно запустить своё дерьмо даже в бегущую цель.
За пару часов до того, решив прогулять засидевшегося в тесном вольере пса, он вывез Гаруна в лес. Жена при сборах то и дело придумывала Пал Палычу дела, поэтому в суете он позабыл бросить в машину ружьё на случай, если по пути в ручье или мочиле[5] встретится утка. Однако собака так обрадовалась возможности порезвиться на просторе, так заливисто лаяла и от счастья вязала такие замысловатые петли, что досада при мысли о забытом ружье рассосалась сама собой, излеченная ликованием поджарого питомца с завитым баранкой хвостом.
После леса в очереди стояла Сторóжня – там, на кладбище опустевшего села, в котором осталась лишь пара жилых домов, возле древней, бревенчатой, изрядно обветшалой церкви Воскресения Христова с полуосыпавшейся дощатой обшивкой, заколоченными листами ржавой жести окнами и руинами восьмигранной колокольни (зачем восстанавливать, если нет прихода?), были могилы, которые он проведывал по долгу памяти. Сейчас, повыдергав траву на очерченной чернёными и посеребрёнными оградками земле и обмахнув прихваченным веником бетонные надгробные раковины на трёх делянках этой боженивки, он присел перевести дух возле последней. Многие могилы на кладбище выглядели ухоженнее домов на сельской улице – те, пустые, как кенотафы, в отличие от пристанищ погоста, доживали свой век без присмотра, красуясь, точно нищие на паперти увечьями, просевшими крышами и зарастая до стрехи крапивой и сиренью.
С эмалевого овала, прикреплённого проволокой к кресту, нарочито серьёзно смотрел на мир из небытия Саня Мимоходов. Пал Палыч был на два года моложе – Саня дружил с его старшим братом Валерием, вместе они поступили в Себежский сельскохозяйственный техникум, прозванный в народе «кукурузой», куда потом направил стопы и Пал Палыч. В наследство ему досталась квартира, которую Саня и Валерка снимали на двоих во время учёбы у строгой, но отходчивой тётки Агафьи. В эту квартиру Пал Палыч тоже заселился на пару с тогдашним своим приятелем – сухоруким Мишкой Кудрявцевым. Эх, были времена… Да что, собственно, за времена такие? Ничего особенного. Юность глупа, жестока, неблаговидна и подневольна – каждый шаг с оглядкой на ближний круг: оценят или нет, оттопырят восторженно на кулаке большой палец или небрежно отмахнутся? У неё перед зрелостью лишь одно преимущество – то, что она юность, обитель надежд. И нет других.
Сразу после техникума Саню призвали в армию, а Валерий, не пройдя комиссию по зрению, загулял, пустился во все тяжкие, сбитый с толку свалившейся на него свободой взрослой жизни, и потерялся на сельскохозяйственных просторах области. Чувствуя вину за брата, позабывшего обязательства дружбы, Пал Палыч писал Сане по месту службы письма, поддерживал скудным ученическим рублём и подробно рассказывал – кто, где, как…
Добрый день, а может, вечер!
Здравствуй, товарищ учащийся!
Письмо я твоё получил и сразу же, пока есть свободное время, даю ответ. Ну что тебе написать? Служба моя в учебке идёт нормально, особых новостей в жизни нету, приключений тоже. Без малого три месяца уже позади. Гоняют, правда, безбожно, но это всё ерунда. Вот только скучновато порой. Особенно вечером: выйдешь на улицу, погода – хоть стреляйся, только девок кадрить. А здесь хрен покадришь. Иной раз, бывает, принять стаканчик охота, да негде взять. С июля начнут пускать в увольнение, тогда можно будет. Ты там, наверно, поддаёшь каждый день… Шучу. Знаю, что не падок.
Два дня назад получил письмо от Гальки – она написала, что на Берёзке не была, а ты пишешь, что разговаривал с ней на Берёзке. Выходит, плутует? Ты, Паша, приглядывай за ней. Только грани не переходи. И передай ей огромный привет. И вообще – пиши мне все новости, не ленись. Особенно про Гальку.
Теперь суббота, сегодня у вас вечер в техникуме – это мне Галька сообщила. Давай гуляй, не теряйся, а то в армию пойдёшь – здесь каюк. Я вот тоже временами жалею, что гулял, да мало. Особенно по субботам – сидишь вечером, тоска, так на гражданку и тянет.
Валерик, братишка твой, пишешь, так загудел, что пропал с радаров. Нормально. Как он говорит: «Пьёшь, значит силу чувствуешь». Это вроде из Некрасова… А он что, больше в Себеж не приезжал? Наверное, нашёл себе где-то зазнобу и тешится… Его, должно быть, совсем в армию не возьмут – везучий. А ты небось не отвертишься. Мне здесь ребята сказали: кто из сельскохозяйственных техникумов идёт в армию, обычно попадает сначала в учебку, а там первое время тебя имеют как следует. Так что готовься в учебное подразделение.
Паша, а как так вышло, что ты опять на права не сдал?
Высылаю тебе свою фотку, а то сфотографировался, да здесь хранить много фоток не разрешают – надо куда-то девать.
Мне часто пишет Наташка из Ленинграда, до её дома отсюда, из Осиновой Рощи, совсем недалеко – двадцать минут на электричке. Сейчас она сдаёт экзамены, после обещала приехать. Вот такова моя жизнь.
На этом писать кончаю – всё рассказал, больше нечего. Паша, на тебя надеюсь – пиши всё, что там нового в Себеже.
До свидания. Жду твоего письма.
Саня
Салют из Ленинграда!
Паша, здравствуй! С горячим армейским приветом к тебе – Саня.
Письмо я твоё получил, за которое большое спасибо. Делать сейчас нечего на занятиях, да и неохота заниматься – вот и решил написать тебе ответ. Время летит ужасно быстро. Остался последний месяц учебки – в октябре экзамены сдадим и трендец на этом. Здесь меня не оставят, скорее всего, отправят за границу – что-то из трёх: ГДР, Венгрия или Польша. Сейчас уже намного легче стало, чем сначала, – есть возможность и посачковать…
Ну что тебе написать? Служба идёт нормально, пять месяцев уже позади – совсем немного, и будет полгода. Ещё три раза по столько – и можно домой на дембель собираться. Не завидую я Валерику, если он всё же в армию пойдёт: первые полгода трудновато.
Только что принесли почту – от Гальки письмо получил. Тоже вот надо ответить… Пишут ещё девчонки: Зоя Иванова, Юлька Гнутова, Тамарка Скопцова, ну и, естественно, подруга ленинградская не забывает. В общем, время идёт – зашибись. Иногда приходится зелёного змия хватить – вот собираемся теперь перед отъездом сабантуй устроить.
Паша, а как вы там на квартире живёте? Не повезло вам со счётчиком. Вот когда мы жили, всё нормально было. Сдал ли ты на права мотоциклиста? Много ли девчонок поступило в этом году в техникум? Давай подыскивай для меня… После армии приду, они ещё учится будут – тогда познакомишь. Где ты был на практике в сентябре? Как там Валерик? Я ему письмо написал, он так и не ответил. Или, может, не получил. Галька мне пишет, она была в стройотряде под Идрицей – понравилось.
Ну, у меня пока всё. Пиши теперь ты. Только пиши побыстрее, чтобы письмо меня здесь захватило. Нас будут отправлять отсюда числа восьмого октября.
Пока.
Саня
Добрый день, а может, час!
Паша, здравствуй!
Письмо я твоё получил и сразу же даю ответ. Ты пишешь, что на седьмое ноября поедешь в Ленинград. Очень жаль, но на седьмое меня уже здесь не будет. Тут осталась мне ровно неделя – девятого октября ждём отправку за границу. Так что, Паша, сюда мне больше не пиши. Куда попаду – после тебе черкну. Сейчас мы уже сдаём экзамены. Сегодня сдали первый экзамен по физической подготовке: подтягивание, подъём с переворотом, прыжки через козла, вольные упражнения, стометровку и тысячеметровку. Сдали нормально – у меня три пятёрки и три четвёрки. Теперь ещё четыре экзамена и – сержант. Я уже себе значки заготовил. Перед отъездом собираемся отметить так называемый «малый дембель». В общем, Паша, пойдёшь на срочную, узнаешь сам, что это такое. На гражданке я армию представлял совсем иначе…
Ты спрашиваешь, как у меня обстоят дела с ленинградской Наташкой? Всё зашибись. Паша, а откуда Галька узнала, что у меня здесь, в Ленинграде, есть девчонка? Не ты ли сболтнул? Смотри… И как там Галька? Часто ли видишь её? Гуляет ли она с кем в Себеже? Обо всём распиши мне.
А Юрка Матвеев, значит, совсем до ручки дошёл. Ну, ему не бывать на воле – точно в тюрьму попадёт. А ты, стало быть, спортом серьёзно занялся? Нормально. Тебе будет легко в армии насчёт спорта. Нам сначала трудно было привыкать к бегу, а сейчас пообвыкли – по километру, а то и по три каждый день бегаем. Ноги уже накачали что надо. Паша, раз на права сдал, теперь покупай мотоцикл и катай баб. Я-то после армии точно себе «Яву» возьму.
Ну, вроде всё написал. Пиши ты – после, когда получишь моё письмо из-за границы. А пока – до свидания.
Саня
Увидишь Гальку, передавай ей огромный привет. Она же теперь на квартире живёт. Ты там смотри, не балуй!
Добрый день, а может, вечер!
Паша, здравствуй! Горячий армейский привет гражданским.
Делать совершенно нечего – сидим, ждём отправки. Решил написать тебе письмо. Экзамены мы сдали нормально, получили все сержантов, но тут немного опрохвостились. Как лычки вручили, решили отметить это дело – ну и попались офицерам. Вот по одной лычке и сняли – были сержантами, а стали младшими сержантами. Это, конечно, ерунда – могли до рядовых сразу…
Отправляют нас сегодня ночью самолётом в Германию. Не хотелось бы за границу, но ничего не поделаешь, придётся. Сейчас борзеем по-страшному: сержантов своих на три буквы посылаем – старые счёты сводим помаленьку. Как говорится, в армии надо всего попробовать – и хорошего, и плохого. Эх, ребята, несладко будет вам, если кто из вас попадёт в учебку – херовая штука, прямо скажу. Лучше сразу в линейку.
Нам сюда послезавтра уже молодых привезут, плохо, что мы улетаем – может, кого земляков встретил бы…
В Германию полетим на самолёте – хоть прокачусь первый раз в жизни! Как бы только в штаны не наделать от страха.
Ну, вроде всё написал. Теперь жди письма из-за границы.
Пока.
Саня
Сороки всё трещали, не унимались, но боевой помёт у них, по всей видимости, был уже на исходе. Попетляв по кладбищу, Гарун подбежал к Пал Палычу и ткнул его в колено зажатым в зубах птенцом.
– Ня надо мне, – отвёл заляпанную собачью морду в сторону Пал Палыч. – Сябе бери – твоя добыча.
Однако сжалился и, ухватив пса за ухо, обтёр ему чёрный лоб и веки на преданных глазах холщовым мешком, в котором привёз веник. Избавившись от позорного гуано, Гарун, не разжимая пасти, скрылся в кустах спиреи, где вскоре затрещал детскими косточками.
Пал Палыч уже не помнил отчётливо всех друзей и подруг из себежской студенческой юности – то время было, словно отлетевший сон, на который память не поставила свои силки. Вернее, кого-то помнил удивительно ясно, как первый цветной леденец на палочке, а кто-то растаял, оставив на чёрном зеркале прошлого лишь мутный след, точно мазок пальца на спящем экране смартфона. Что уж говорить про события и обстоятельства. Да, случилась какая-то история с электрическим счётчиком тётки Агафьи, мимо которого был пущен обходной провод, позволявший преступно расхищать энергию возбуждённых электронов… Было дело, но что именно произошло – память не удержала.
Брат Валерий после техникума закуролесил, женился, сел по хулиганке, вышел, загремел в стройбат, отслужил, снова закуролесил. Теперь остепенился, но как-то нехорошо – словно погас, словно душу вынули. Среди соседей он считался дельным мужиком – попросишь о чём-то, за что ни возьмётся, всё исполнит, пусть и с каким-то настораживающим пугливым усердием, переспрашивая и уточняя. Но посмотришь на него внимательно – и сразу понятно, что он никогда ни за что бы не взялся и ничем бы не заинтересовался, если бы не давили на поселившийся в нём страх. Оставь его в покое, предоставь самому себе, не укажи цель и задачу – руки его вяло опустятся, и он сиднем просидит весь день.
Юрка Матвеев, тоже учившийся в Себеже, отслужил в армии, а вернувшись, сорвался с петель, отсидел срок за кражу, побичевал, помотался по северам, после чего вернулся в родные Новосокольники к семье. Но вернулся какой-то поломанный – уже к шестидесяти впал в детство: каждое утро собирался в школу, где когда-то его научили, что земля – шар, а коммунизм – молодость мира. По пути в школу Юрка быстро уставал и, отойдя от дома не больше чем на квартал, опускался на землю, сидел так несколько минут, а потом засыпал на траве у забора. Паспорт и другие документы, зачем-то нужные Юрке в школе, у него давно украли. Свою дочь он не узнавал и, когда она меняла ему испачканное бельё, спрашивал: «Кто вы?»
А Галька? Галька, которой Саня вручил своё сердце, хотя и стеснялся прямо признаться в этом? Когда она рассказывала о себе, её детство и юность выглядели как сплошная психическая травма. Возможно, поэтому она никого не могла любить долго. Полюбив, ей как-то сразу становилось ясно, что это дело не стоит усилий – как ни крути, всё равно проиграешь. Но память о любви она сохраняла, чтобы носить образ удостоенных в своём сердце. Пусть даже образ этот не всегда выглядел чистоплотным – что поделать, любовь, осенявшая её своим крылом, была именно такой – чувственной и нечистоплотной. Зато теперь она – ретивая прихожанка: крестит щи на столе и за любое дело берётся только с благословения приходского батюшки. Логика её проста: Бог – не фраер, его можно полюбить до гроба и не облюбишься. Как-то незаметно она уверилась в том, что, несмотря на чреватые психическими травмами детство и юность, жива она и здорова лишь потому, что силы небесные понимают её с полуслова и все её мольбы, просьбы, претензии не остаются без внимания, а немедленно принимаются к исполнению. Она решила, что в этом и заключается милосердие Божье: не будь они исполнены, в какое чудовище обратила бы её жизнь, а так она – сама кротость. И раз всё идёт именно так, то нет ничего чрезмерного в том, чтобы встать в храме на колени и самозабвенно предаться горячей молитве. А уж дальше всё произойдёт само собой. Что могла бы она нынешняя написать в письме тому, давнему Саньке? Вот что: «Займись каким-нибудь рукоделием и так отгонишь лукавые помыслы, и учи наизусть что-нибудь из Писания – это ограждает от нашествия бесовского. Кроме того, сторонись праздных бесед, чтобы не слышать и не видеть неподобающего – того, что возбуждает страсти и укрепляет нечистые мысли, – и Бог поможет тебе». Не надо быть духовидцем, чтобы оценить добротность высказывания, которое Саня произнёс бы в ответ.
Да и сам Пал Палыч – тот ли он? В юности, пока не устоялся, он азартно спорил по любому поводу, но результаты прений по большей части его удручали. Не только потому, что он, по меткому слову, был крепок задним умом и самые блистательные доводы находил тогда, когда спор был уже безнадёжно закончен, а потому, что трудно и нелепо искать аргументы в пользу того, что самому тебе и так ясно как божий день, хоть ты иной раз и колеблешься. И Пал Палыч спорить перестал. Либо возражал с ленцой, только чтобы поддержать разговор, раззадорить собеседника или обезоружить его, ввергнув в недоумение, – попросту включал дурака. Теперь он не чувствовал ровным счётом никакой необходимости кого-то в чём-то переубеждать, так как не имел нужды в посторонней поддержке своих соображений – они и без того казались ему прочными, так что никому на свете было их не пошатнуть.
И это нормально: таковы люди – меняются и обвыкают во всяком положении. Вот только не все успевают измениться. Тут уже вопрос отпущенного времени – хватает или нет на трансформацию.
Салют из Германии!
Паша, здравствуй! С горячим армейским приветом к тебе – Саня.
Вот, добрался я до своей воинской части и решил написать тебе письмо. Сегодня седьмое ноября, все в Союзе празднуют, вино пьют, гуляют, а здесь всего лишь выходной. С утра были на встрече дружбы с немцами, носили венки на русско-немецкое кладбище.
Из Ленинграда до Германии мы летели на самолёте Ил-18 на высоте двенадцать километров. Вот где здорово! Мне очень понравилось, да там ещё такая стюардесса – деваха что надо! Летели три часа. Из Ленинграда вылетели, там зима уже была, ветер так и жжёт, а в Германии лето ещё – листья на деревьях зелёные. Здесь вообще, говорят, зимы не бывает.
Служба идёт своим чередом, через день хожу в караул разводящим. Нормально – спишь целыми сутками, смену отведёшь и – опять спать. Словом, жизнь в порядке. Мне теперь до весны докантоваться, и можно уже к дембелю готовиться, покупать чемодан дембельский. Здесь, в магазине, такие вещи продаются, каких в Союзе не найдёшь. Отсюда дембеля уезжают – всего покупают: рубашки хорошие, брюки, полуботинки, переводок по двести штук набирают, резинок жвательных… Я как-то брал этих жвачек, так надоело жевать – целый день ходишь да жуёшь. Вообще, здесь вещи очень дешёвые. Вот, например, хорошая рубашка стоит тридцать три марки. Если перевести на союзные деньги – рублей двенадцать.