На следующий день после рождения ребенка женщина встала и, как всегда, приготовила для них пищу, но не пошла в поле с Ван Луном, и он проработал один до полудня. Потом он надел синий халат и отправился в город. Он пошел на рынок и купил полсотни яиц, не самых свежих, только что из-под курицы, но все же достаточно свежих, по медяку за штуку, и купил красной бумаги, чтобы, сварив в ней яйца, окрасить их. Потом, уложив яйца в корзину, зашел к торговцу сладостями и купил у него фунт с лишком красного сахару и смотрел, как его тщательно заворачивают в коричневую бумагу; обвязав пакет соломенной бечевой, торговец, улыбаясь, вложил под нее полоску красной бумаги.
– Это, должно быть, для матери новорожденного ребенка?
– Первенца, – с гордостью ответил Ван Лун.
– Ах, вот как! Поздравляю, – сказал торговец равнодушно, смотря на хорошо одетого покупателя, который только что вошел в лавку.
Он много раз говорил эти слова другим… Почти каждый день приходилось кого-нибудь поздравлять, но Ван Луну казалось, что это сказано специально для него, и он был польщен вежливостью торговца и, не переставая, отвешивал поклон за поклоном, выходя из лавки.
Когда он шел под жаркими лучами солнца по пыльной улице, ему казалось, что нет человека счастливее его. Сначала он думал об этом с радостью, а потом на него напал страх. Нехорошо, если человеку слишком везет в жизни. Воздух и земля полны злобных духов, которые не терпят счастья смертных, в особенности если это бедняки. Он завернул в свечную лавку, где торговали также курениями, и купил четыре курительные палочки, по одной на каждого члена семьи, и с этими четырьмя палочками пошел к маленькому храму богов Земли и воткнул их в остывший пепел курительных палочек, которые ставил перед богами раньше вместе с женой. Он следил, как дружно горели четыре палочки, и потом, успокоенный, отправился домой. Эти две маленькие фигурки-покровительницы, важно восседавшие под кровлей маленького храма, – какая власть им была дана!
А потом не успел он оглянуться, как женщина снова работала в поле рядом с ним. Время жатвы прошло, и они молотили зерно на току, на дворике перед домом. Они молотили его цепами вместе с женой. И когда зерно было обмолочено, они веяли его, подбрасывая на ветру в больших плоских бамбуковых корзинах, и мякина облаком летела по ветру. Потом надо было сеять озимую пшеницу, и он запряг быка и вспахал поле, а жена шла следом за ним и мотыгой разбивала комья земли в борозде.
Теперь она работала целый день, а ребенок лежал на земле, завернутый в старое ватное одеяло, и спал. Когда он плакал, женщина бросала работу и подносила обнаженную грудь ко рту ребенка, садясь прямо на землю, и солнце светило на них, – непокорное солнце поздней осени, которое не хочет отдавать летнее тепло, пока не настанут зимние холода. Тела женщины и ребенка были темны, как земля, и они походили на вылепленные из глины фигуры. Пыль с полей лежала на волосах женщины и на черной головке ребенка. Но из большой смуглой груди женщины струилось молоко для ребенка, молоко, белое как снег, и когда ребенок сосал одну грудь, оно струей лилось из другой, и женщина не мешала ему литься. Молока было больше, чем нужно, и как жадно ни сосал ребенок, его достало бы на многих детей; и она беззаботно давала ему литься, сознавая, что его хватит с избытком. Чем больше сосал ребенок, тем больше было молока. Иногда она поднимала грудь, чтобы молоко стекало на землю, не замочив одежды, и оно впитывалось в землю, оставляя темное влажное пятно. Ребенок стал толстым и веселым, питаясь от неистощимого источника жизни, которым служила ему мать.
Наступила зима, и они были к ней готовы. Урожай был такой, как никогда раньше, и три комнатки маленького дома ломились от избытка. Со стропил соломенной кровли свешивались связки сушеного лука и чеснока, в средней комнате, и в комнате старика, и в комнате Ван Луна стояли тростниковые корзины, полные пшеницы и риса. Большую часть запасов Ван Лун хотел продать, но он был бережлив и не тратил денег зря на игру в кости и на сладкую еду, как его соседи, и потому не продавал, как они, зерно сразу после жатвы, когда цены были низкие. Вместо этого он хранил зерно и продавал его после первого снега или на Новый год, когда горожане платили за припасы любую цену.
Его дяде часто приходилось продавать хлеб еще недозревшим. Иногда, чтобы получить хоть немного наличными деньгами, он продавал хлеб прямо на корню, чтобы не трудиться во время жатвы и молотьбы. И жена у дяди была глупая женщина, толстая и ленивая, любила сладко есть и постоянно требовала то того, то другого, и покупала новые башмаки в городе. Жена Ван Луна сама шила башмаки и мужу, и старику, и себе, и ребенку. А что бы он стал делать, если бы она захотела покупать башмаки?
На стропилах в полуразвалившемся доме дяди никогда ничего не висело. А в доме Ван Луна висел даже свиной окорок, купленный им у соседа Чина, – тот зарезал свинью, которая начала прихварывать. Свинью зарезали заблаговременно, пока она не отощала, и окорок был большой. О Лан хорошо его просолила и повесила вялиться. Кроме того, с потолка свешивались еще две курицы, зарезанные, посоленные изнутри и провяленные.
И вот они сидели дома среди всего этого изобилия, когда подули с северо-востока зимние ветры, – жестокие и жгучие ветры пустыни. Через некоторое время ребенок уже мог садиться сам. Когда ему исполнился месяц, они отпраздновали этот день блюдом лапши, которая означает долгую жизнь, и Ван Лун снова пригласил тех, кто был у него на свадьбе, и каждому подарил по десятку яиц, сваренных и окрашенных в красную краску, и всем, кто приходил поздравлять его, он давал по два яйца. И все завидовали ему и любовались его сыном, большим и толстым ребенком, с круглым, как луна, лицом и широкими, как у матери, скулами. Теперь, когда настала зима, его сажали на ватное одеяло, постланное уже не на землю, а на глиняный пол, и открывали дверь, выходящую на юг, чтобы было светлей, и в дом светило солнце, и ветер тщетно бился о толстые глинобитные стены дома. Скоро листья были сорваны ветром с финиковой пальмы у порога и с ивовых и персиковых деревьев на краю поля. Только в поредевшей рощице к востоку от дома держались еще листья на ветвях бамбука, и, хотя ветер сгибал стволы вдвое, листья все еще держались. Пока дул этот сухой ветер, зерна пшеницы, лежавшие в земле, не могли прорасти, и Ван Лун в тревоге ждал дождей. И дождь пошел неожиданно в тихий пасмурный день, когда улегся ветер и воздух был неподвижен и тепел, и все они сидели дома в довольстве и покое, смотря, как падают тяжелые, крупные капли дождя и впитываются в поле за двором и как льется вода с соломенной кровли, ровно подрезанной над дверью. Ребенок в изумлении протягивал руки, ловил летящие серебряные нити дождя и смеялся, и они смеялись вместе с ним. А старик присел на корточки рядом с ребенком и сказал:
– Другого такого ребенка не сыщешь и в десятке деревень! Мальчишки моего брата ни на что не обращают внимания, пока не научатся ходить.
А в поле проросли пшеничные зерна, и над влажной черной землей торчали нежно-зеленые острия всходов.
В такое время крестьяне ходили по гостям, так как все видели, что небо старается за них в поле и поливает их посевы, и им незачем гнуть спину и таскать ведра на шесте, перекинутом через плечо. И с утра они собирались то в том, то в другом доме и пили чай, и ходили из одного дома в другой, пробираясь босиком по узкой меже под большими зонтами из промасленной бумаги. Женщины сидели дома; шили башмаки, чинили одежду и готовились к празднику Нового года.
Однако Ван Лун с женой нечасто ходили в гости. В деревне, состоящей из полудюжины разбросанных в беспорядке домов, не было другого дома, где было бы так тепло и сытно, как у них, и Ван Лун боялся, что если он будет якшаться с соседями, они начнут просить у него взаймы. Приближался Новый год, а у кого было вволю денег на одежду и на угощение?
Он сидел дома, и, пока жена чинила и шила, он брал бамбуковые грабли и осматривал их, и если где-нибудь порвалась веревочка, он вплетал новую, свитую из собственной пеньки, и на место сломанного зубца он ловко вставлял новый.
И то же, что он делал с полевой утварью, жена его О Лан делала с домашней утварью. Если глиняная посуда давала трещину, она не выбрасывала ее, как другие женщины, и не говорила, что нужно завести новую. Она перемешивала глину с землей, замазывала трещину и медленно нагревала ее, и посуда снова была, как новая.
И потому они сидели дома и радовались друг на друга, хотя они почти никогда не говорили друг с другом ничего, кроме нескольких отрывистых слов, вроде: «Ты оставила на посев семян от большой тыквы?» или: «Мы продадим пшеничную солому и будем топить печь бобовыми стеблями». Изредка Ван Лун говорил:
– Хорошая сегодня лапша.
И О Лан отвечала уклончиво:
– В этом году у нас хорошая мука.
В этот урожайный год Ван Лун получил от продажи зерна пригоршню серебряных монет сверх того, что им необходимо было истратить, и эти деньги он боялся держать в поясе и не говорил о них никому, кроме жены. Они вместе придумали, где держать серебро, и жена ловко выдолбила маленькую ямку в стене их комнаты за кроватью, заткнула дыру комочком земли, и она стала совсем незаметной. Но оба они, и Ван Лун и О Лан, втайне чувствовали себя зажиточными и запасливыми. Ван Лун сознавал, что денег у него больше, чем он может истратить, и расхаживал среди соседей, довольный сам собой и всем окружающим.
Приближался Новый год, и приготовления к нему шли в каждом доме по всей деревне. Ван Лун отправился в город и там в свечной лавке купил квадратные листки красной бумаги, на которых золотой тушью были нарисованы иероглифы счастья, и несколько штук с иероглифами богатства. Эти квадраты он налепил на свою утварь, чтобы она принесла ему счастье на Новый год. На свой плуг, и на ярмо быка, и на оба ведра, в которых он носил удобрение и воду, он наклеил по квадрату. И потом на двери дома наклеил полоски красной бумаги с написанными на них пожеланиями счастья, а над порогом – кружева из красной бумаги, разукрашенные узором и очень тонко вырезанные. Он купил красной бумаги, чтобы склеить новую одежду для богов, и старик сделал это довольно ловко своими трясущимися руками. И Ван Лун взял ее и надел на двух богов в храме Земли и зажег перед ними курильницу в честь Нового года. И для дома он тоже купил две красные свечи, чтобы зажечь их под Новый год перед изображением бога, которое было наклеено над столом в средней комнате.
Ван Лун снова пошел в город и купил свиного сала и белого сахару, и жена растопила белое сало и взяла рисовую муку, смолотую из своего риса между двумя жерновами, к которым можно было припрягать быка, прибавила к муке сала и сахару и замесила сдобное новогоднее печенье, такое, какое пекли в доме Хванов.
Когда печенье было разложено на столе рядами, готовое для посадки в печь, сердце Ван Луна переполнилось гордостью. Ни одна женщина в деревне не умела делать того, что сделала его жена, – испечь печенье, какое только богачи едят по праздникам. Часть печений она украсила красными ягодами и зелеными сухими сливами, уложив их так, что получились цветы и узоры.
– Жалко их есть, – сказал Ван Лун.
Старик не отходил от стола, радуясь, как ребенок, ярким краскам. Он сказал:
– Позовем моего брата, твоего дядю, вместе с детьми – пускай они посмотрят!
Но сытая жизнь сделала Ван Луна осторожным. Нельзя приглашать голодных людей смотреть на печенье.
– Не годится глядеть на печенье до Нового года: это приносит несчастье, – ответил он поспешно.
И жена, руки которой были перепачканы мукой и салом, сказала:
– Это не для нас. Мы не так богаты, чтобы есть белый сахар и сало. Я пеку их для старой госпожи в большом доме. На второй день я возьму с собой ребенка и понесу ей в подарок печенье.
В глазах Ван Луна печенье приобрело еще больший смысл. Он был польщен, что его жена войдет как гостья в большой зал, где когда-то он стоял так робко и в такой бедности, и понесет своего сына, одетого в красное, и печенье, сделанное из лучшей муки, сахара и сала.
Все остальное на этот праздник Нового года потеряло всякое значение по сравнению с этим визитом. Примеряя новый халат из черной бумажной материи, он сказал только:
– Я надену его, когда пойду провожать вас к воротам большого дома.
В первый день Нового года он терпеливо перенес даже то, что дядя и соседи толпились в его доме, шумно поздравляя его отца и его самого, охмелевшие от еды и выпивки. Он сам уложил печенье в корзину, чтобы не угощать им простого народа, хотя ему было нелегко молчать, когда хвалили рассыпчатость и сладость простого белого печенья, и все время ему хотелось крикнуть: «Посмотрели бы вы на печенье, украшенное ягодами!» Но он промолчал, потому что больше всего на свете ему хотелось с достоинством войти в большой дом.
И вот на второй день Нового года, когда женщины ходят в гости друг к другу, потому что мужчины хорошо угостились накануне, они встали на рассвете; женщина одела ребенка в красный халатик и в сшитые ею башмаки с тигровыми головами и надела ему на голову, гладко выбритую самим Ван Луном накануне Нового года, красную шапочку с маленьким золоченым Буддой, пришитым спереди, и посадила его на кровать. Ван Лун быстро оделся, пока его жена снова расчесывала свои длинные черные волосы и закалывала их длинной посеребренной шпилькой, которую он ей купил, и надевала свою новую черную одежду, сшитую из того же куска материи, что и его халат; на двоих пошло двадцать четыре локтя хорошей материи, а два локтя были, как водится, прикинуты для полной меры. Потом он понес ребенка, а она – печенье в корзине, и они отправились по тропинке через поля, опустевшие на зимнее время. И у больших ворот дома Хванов Ван Лун был вознагражден за все, потому что когда привратник вышел на зов женщины, то глаза его широко раскрылись, и он начал крутить три длинных волоска на бородавке и закричал:
– Ага, Ван Лун, крестьянин! И на этот раз уже сам третий! – И потом, разглядев младенца и новую одежду на всех троих, он добавил: – Ну, в Новом году тебе нечего желать больше счастья, чем у тебя было в прошлом.
Ван Лун ответил небрежно, как говорят человеку, стоящему ниже по положению:
– Да, урожай неплохой, – и он уверенно шагнул в ворота.
Все это произвело впечатление на привратника, и он сказал Ван Луну:
– Не побрезгуй моей жалкой комнатой, пока я доложу о твоей жене и сыне.
И Ван Лун стоял и смотрел, как его жена с сыном на руках идет по двору и несет подарки главе знатного дома. Все это делало ему честь, и, когда они прошли один за другим длинный ряд дворов и наконец скрылись из вида, он вошел в дом привратника и там, как нечто должное, принял от жены привратника приглашение сесть на почетном месте, по левую сторону стола в средней комнате, и с небрежным кивком он принял чашку чаю, которую она подала ему, и поставил ее перед собой, но не стал пить из нее, словно чай был недостаточно хорош для него.
Казалось, что прошло уже очень много времени, когда вернулся привратник и привел женщину с ребенком, Ван Лун пристально посмотрел на лицо жены, стараясь понять, все ли обошлось благополучно, потому что теперь он научился разбираться в выражении этого бесстрастного квадратного лица и видеть перемены, раньше незаметные для него. Ее лицо выражало удовлетворение, и ему не терпелось услышать рассказ о том, что произошло на женском дворе. Поэтому, с легким кивком привратнику и его жене, он начал торопить О Лан и взял на руки ребенка, который заснул и лежал, съежившись в своем новом халатике.
– Ну? – обернулся он к ней через плечо, когда она пошла за ним следом.
На этот раз его раздражала ее неповоротливость.
Она подошла немного ближе к нему и сказала шепотом:
– Если ты хочешь знать мое мнение, то мне кажется, что в этом году они нуждаются. – Она говорила взволнованным шепотом, как можно было бы говорить о том, что боги испытывают голод.
– Ну, ну! Что ты этим хочешь сказать? – понукал ее Ван Лун.
Но ее нельзя было торопить. Она медленно искала слова и с трудом, одно за другим, находила их.
– На старой госпоже в этом году был тот же самый халат, что и в прошлом. Раньше я никогда этого не видывала. И на рабынях были старые халаты. – И, помолчав, она добавила: – Ни на одной рабыне я не видела нового халата, такого, как мой.
И она опять замолчала и через некоторое время сказала:
– Даже у наложниц старого господина нет ни одного ребенка, который мог бы сравняться с нашим сыном по красоте и по платью.
Улыбка медленно раздвинула ее губы, и Ван Лун громко засмеялся и нежно прижал к себе ребенка.
– Какая радость, какая радость!
И вдруг среди порыва радости его сердце сжалось от страха. Как глупо он делает, что идет вот так, под открытым небом, и несет красивого мальчика, которого может видеть каждый злой дух, случайно пролетающий мимо по воздуху! Он торопливо распахнул халат, спрятал голову ребенка у себя на груди и сказал громко:
– Какая жалость, что наш ребенок никому не нужная девочка, да к тому же еще и рябая! Будем молиться, чтобы она умерла.
– Да, да! – подхватила жена, насколько могла быстро, смутно понимая, как неосторожно они себя вели.
И, успокоенный этими предосторожностями, Ван Лун снова принялся настойчиво расспрашивать жену:
– А ты узнала, почему они обеднели?
– Мне пришлось только одну минуту поговорить с глазу на глаз с кухаркой, которой я прежде помогала в работе, – ответила О Лан, – и она мне сказала: «Дом Хванов недолго продержится, потому что все молодые господа, а их пятеро, бросают деньги, словно мусор, где-то в чужих странах и посылают домой женщин, которые им надоели; а старый господин живет дома и каждый год берет новую наложницу, а то и двух; а старая госпожа за день выкуривает столько опиума, что золотом, которое тратится на него, можно было бы наполнить пару башмаков.
– Да неужели? – прошептал Ван Лун как очарованный.
– И потом третью дочь весной выдадут замуж, – продолжала О Лан, – и дают за ней прямо царское приданое; его хватит на покупку должности чиновника в большом городе. Платья она хочет носить лишь из самого лучшего атласа, затканного узором, который делают в Сучжоу или Ханчжоу, и выписывает из Шанхая портного с целой свитой подмастерьев, чтобы платья у нее были такие же модные, как у женщин в чужих странах.
– За кого же она выходит при таких расходах? – спросил Ван Лун в восторге и ужасе от такой траты денег.
– Она выходит замуж за второго сына шанхайского судьи, – ответила жена и после долгой паузы добавила: – Должно быть, они разорились, потому что старая госпожа сама говорила мне, что они хотят продать землю к югу от дома, как раз за городской стеной, где каждый год сажают рис, потому что земля хорошая и ее легко залить водой из рва под стеной.
– Продать свою землю! – повторил Ван Лун, пораженный. – Значит, они в самом деле разорились. Земля – это плоть и кровь человека.
Он задумался, и вдруг ему пришла в голову новая мысль, и он хлопнул себя рукой по лбу.
– О чем я раньше думал? – воскликнул он, обернувшись к жене. – Мы купим землю!
Они посмотрели друг на друга: он – в восторге, она – в остолбенении.
– Но ведь земля… земля… – запиналась она.
– Я куплю ее! – крикнул он властно. – Я куплю землю у знатного дома Хванов!
– Она очень далеко, – возразила жена в изумлении. – Нам придется идти целое утро, чтобы добраться до этого участка.
– Я куплю ее, – повторил он недовольным тоном, как ребенок, которому мать отказывает в просьбе.
– Хорошо бы купить землю, – сказала она миролюбиво. – Это гораздо лучше, чем прятать деньги в глиняную стену. Но почему бы не купить участок у твоего дяди? Ему очень хочется продать участок рядом с нашим западным полем.
– Эту дядину землю, – отвечал Ван Лун громко, – я и даром не возьму. Он уже двадцать лет снимает с нее урожай всеми правдами и неправдами и ни разу не удобрил ее хоть немного навозом или бобовыми жмыхами. Земля там словно известка. Нет, я куплю землю Хванов.
Он сказал «землю Хванов» так же небрежно, как сказал бы «землю Чина», – Чина, его деревенского соседа. Он теперь не ниже этих людей в неразумной, большой и расточительной семье. Он пойдет с серебром в руках и скажет без церемоний: «У меня есть деньги. Сколько стоит земля, которую вы хотите продать?» И он слышал свой голос, который говорил управляющему в присутствии старого господина: «Я не хуже всякого другого. Какая настоящая цена? Деньги у меня есть».
И жена его, прежде рабыня в кухне этой надменной семьи, будет женой человека, которому принадлежит участок земли, в течение ряда поколений возвышавшей дом Хванов. О Лан словно почувствовала его мысль, потому что сразу перестала сопротивляться и сказала:
– Ну, что же, давай купим. В конце концов, земля хорошая, на ней сажают рис; она рядом со рвом, – значит, каждый год будет вода. Это уже наверно.
И снова улыбка медленно раздвинула ее губы, – улыбка, которая никогда не освещала тусклой глубины ее узких черных глаз, и после долгой паузы она сказала:
– В прошлом году в это время я была рабыней в доме Хванов.
И они молча шли вперед, поглощенные этой мыслью.