Автор благодарит Фонд Рината Ахметова, Андрея Куркова, Веру Балдынюк, Александра Красовицкого, Зою Королькову, Людмилу Мороз, Ленину Берзину, Дмитрия Данилова, Евгения Черемухина, Билли Коргана, Николь Фиорентино, жену, родителей, бабушек, дедушек.
Посвящается Савченковой Марии
Костлявая блондинка из катера, идущего от набережной Корнилова до северной стороны бухты, вертела книжку столь рьяно, что у меня начались «вертолеты», тягучие, как отдающая оскоминой на зубах жвачка. Вниз-вверх, влево-вправо, по кругу. Точно джойстик.
Сидя напротив, я пытался не смотреть, не погружаться в транс от ее движений, предпочитая сосредоточиваться на оставленном для кондиционирования пространстве между загорелыми ногами, но проклятый квадрат мезмеризировал.
– Не вертите, пожалуйста! – вспыхнул я, и слова дались мне с заметным усилием.
Она хмыкнула и несколько раз демонстративно махнула книжкой; «Ночной молочник» Андрея Куркова:
– Вот так, да?
Но все-таки отложила, уставилась в окно катера. Я проследил за ее взглядом: Равелин замер у моря пористым пряником.
Однако издевательство не закончилось – оно вступило в новую, аудиальную, фазу. Тонкими настырными пальцами блондинка застучала по выщербленной пластмассе бортика. Звук нарастал, перерастая в шаманский ритм, который, подчиняя, дурманил, и катер, раскачивающийся на волнах, лишь дополнял картину.
Я, словно гладя блондинку, провел взглядом по угловатой руке к плечу с проступающей сеточкой вен, приблизился к горлу. Голова чуть повернута, мышцы напряжены. Вцепиться, нажать, задушить. Обрубить звук.
От блондинки я спасся лишь тогда, когда вернулся в родные Каштаны и, выйдя на обязательную прогулку, рассеял гипноз пивом. Впрочем, и тогда меня терзало послевкусие магической встречи.
Сидя на бетонных трибунах недостроенного стадиона «Спартак», который хотели переименовать в стадион имени Эмиля Ганиева, зарезанного предположительно русскими националистами в селе Штормовое, я силился вспомнить, куда задевалась бабушкина книга «Как защититься от чародеев».
На когда-то футбольном поле, где культями зомби торчали спиленные на металлы обрубки ворот, паслись белые, серые, бурые козы. Большая их часть ленивыми пашами возлежала на голой, как брюхо щенка, земле. Другие медленно, образами из фантазии Стивена Кинга, бродили по стадиону, удобряя его мелкой дробью экскрементов, напоминающих пивные колбаски из сельмага «Огонек».
В «Огоньке» работала Анжела. Анжела давала всем. Бабушка говорила, что у нее бешенство. Но славна Анжела была не этим, – сколько таких на планете? – а тем, что наматывала круги вокруг коробок и пачек, когда принимала товар. Непривычный экспедитор, наблюдая, как блондинка, упакованная в халат пчелиной расцветки, волчком бегает рядом, превращался в безвольную куклу. Опытный же экспедитор – тот, которому Анжела дать успела, – смотрел на вещи спокойнее, но и ему было не по себе.
Вот и пятнистая коза, точно Анжела, наматывала круги у трибун стадиона. Может, и у нее было бешенство. Так что если боднула – наблюдай десять дней, а коль сдохла – секи голову, вези в районную СЭС. На экспертизу. Чтобы тебя спасли.
Там, в кабинете с перхотными стенами и пустыми шкафами, будет сидеть злая баба, взопревшая, с лицом цвета спелого буряка, которая отправит обратно домой, потому что нет финансирования, не до козьих голов, тут хоть бы с иксодовыми клещами справиться.
Мысленно серфингуя подобным образом, я начинал думать, что в пятнистую козу вселилась костлявая блондинка из катера.
Такое бывает. Недаром бабушка рассказывала мне про бесов и ведьм. Ей и самой одна жить не давала.
В ночь на Ивана Купалу ей под спину залез ледяной слизняк. Бабушка заворочалась, думала, чудится, но ощущение было реально. Зверь холодом расползался по спине, будто желе на тарелке. И чем больше и явственнее он становился, тем быстрее у бабушки уходили силы. Она испугалась, хотела перекреститься, но руки не слушались.
Тогда бабушка стала читать «Отче наш», но вместо правильных слов, вроде «Ежи еси на небеси…», гремела богохульная ересь. Но вдруг, – сидя на веранде, под желтыми польскими мухоловками, рассказывала бабушка, – огненными буквами появились шесть слов Иисусовой молитвы: «Господи Иисусе Христе, помилуй мя грешнаго…»
Через боль, через испарину зашептала их бабушка. В груди полыхнуло. Бабушка вжалась в кровать. Там у нее, под периной, лежали «колючки». Слизняк, попав на металлические шипы массажера, вздрогнул, скукожился и, хлюпнув жабой, нырнул под кровать.
Позже у «Огонька» бабушка встретила Людку Коржикову, с которой они работали на винном заводе.
– А что там соседка твоя – Зинка Козинцева, землячка моя? – спросила бабушка. С Зинкой бабушка переехала в Крым из Брянской области, но после они не общались.
– Лежит твоя Зинка: все лицо исколотое, точно иголками. Повалилась в куст ежевичный. Ты бы к ней, Степанида, зашла, что ли, все-таки землячка твоя…
– Зайду, чего уж там, – перекрестилась бабушка.
Глядя на бегающую козу, я силился вспомнить блондинку в подробностях. Бледная угревая кожа. Холодные рыбьи глаза. Длинные настырные пальцы. И красная ниточка на запястье.
Вот она-то и показалась мне странной. Мы все носили цепочки с названиями музыкальных групп или веревочные бусы, подаренные протестантскими миссионерами, а тут – красная ниточка. Как только я подумал о ней, бешеная коза успокоилась, легла на траву, замерла.
Смысл красной ниточки я выяснил на следующий день у особы, которая, видимо, знала все. Звали ее Маргарита Сергеевна, и она заведовала сельской библиотекой.
У нее, похоже, было всего две пары обуви: высокие ботфорты, так густо смазанные кремом, что оставляли следы на полу и стенах, и цветастые туфли на небольшом каблуке – обе совершенно неуместные для сельской местности. Она и сама казалась неуместной, чужой, вставленной из другой реальности, как инородная картинка в паззл: изможденная, вытянутая, с суетной улыбкой и всегда аккуратными ногтями. Они злили окружающих больше всего.
Не знаю, где она доставала книги по эзотерике, каббале – к последней и относилась красная нить, – но библиографом Маргарита Сергеевна была отличным.
Она даже приносила самопальные распечатки, на оборотной стороне которых шли бесконечные таблицы с шести-, семизначными цифрами. В сочетании с текстом о магии чисел смотрелись они убедительно.
В каббале я, безусловно, так ничего и не понял, но решил определиться со священным числом – по наитию, без особой на то причины я выбрал «36». Теперь, сдавая контрольные и рефераты, я наносил шестерку и тройку на уголки листов.
Числа, видимо, задели меня так сильно, что тридцатого декабря, прочитав в «Крымской правде» статью геничевского астролога о том, что 2003 год будет особенно трудным, мистическим, – «число 23 издревле считалось сакральным, отклонение Земли двадцать три градуса…» – я, как сектант, принялся ждать локального апокалипсиса.
Валентина Дмитриевна лишь улыбается, когда и без того наглый Петя Майчук, перекатывая сигарету во рту, изображает дельца, приехавшего покупать южноамериканские рудники. Я, стало быть, изображаю этакого чилийского рудокопа, открывшего месторождение, а теперь желающего продать его, дабы наконец-то отдохнуть где-нибудь в Бахиа.
Сначала я планировал нацепить шахтерскую каску, но у знакомых ее не оказалось. Обещал достать Петя, но, видимо, загулял и даже не вспомнил. Из-за отсутствия каски я играю южноамериканского рудокопа, нацепив оранжевую ветровку.
По сценарию Петя – или Педро, если соблюдать реализм до конца – изображает пронырливого хапугу, а я – застенчивого трудягу. Все как в обыденной жизни. И стараться не надо.
Я потому и волочусь за Петей, у него – крепкого, общительного, уверенного в себе парня – есть то, что у меня никогда не будет: девушки, богатые родители, свобода, а главное – успех во всех его видах и проявлениях. С шуток Пети смеются. Развязность принимают за коммуникабельность. Он может хватать девушек и за коленки, и за груди – стоит лишь захотеть. Во многом потому, что он богат. Не знаю, чем сейчас занимается его отец, но говорят, что начинал он с вывоза песка с пляжей Любимовки и продажи его в качестве стройматериала.
Другому бы ведь не разрешили – пусть и ради чистоты эксперимента – использовать настоящую сигарету, хотя учителя знают, что почти все мы – кроме девочки в извечном синем платочке, на которую наплевать, – курим. Бегаем за пыльные кипарисы, высаженные еще моей мамой, на задний двор школы. Пускаем сигареты по кругу, и если кто-нибудь приносит «Кент» или «Парламент», то становится «весовым», с ударением на последний слог.
Сейчас у доски с нарисованной мелом суммой, которую надо сдать на поездку в Никитский ботанический сад, Петя прогуливается, заложив за спину руки, спрашивает, много ли в руднике железа. Я тыкаю деревянной указкой в карту полезных ископаемых, демонстрируя, где затаились богатства, дожидающиеся алчных, загребущих рук.
Таково наше домашнее задание по географии. Мы не готовились. Я потому, что и так достаточно знаю, а Петя потому, что в графе «Фамилия» ему написали Майчук.
– В общем, железа хватает, – резюмирую я экскурсию по руднику.
– Ну, забились, беру, – скалится Петя.
Жмем руки друг другу. Валентина Дмитриевна довольно кивает, выводя оценки в журнале:
– Бессонов, Майчук, садитесь – «отлично»…
Усаживаемся за первую парту. И у меня, и у Пети плохое зрение.
– Следующий доклад подготовили Вадим Головачев и Алексей Новокрещенцев…
Петя всовывает наушник в левое ухо, набивает смс, тыкая в свой «Самсунг С100». Я же, хоть и нет повода, до сих пор волнуюсь; меня потряхивает, как Чили в 1960 году.
Пухлый, с довольным сальным лицом сын баптистского пастора Вадик Головачев выплывает к доске вразвалочку, «морским волком», сходящим с океанского лайнера на портовый берег, где пабы, выпивка, шлюхи. Рыжий Леха Новокрещенцев, лучший футболист школы, наоборот, торопясь, семенит, как всегда нервничая перед ответом. Он заикается и оттого теряется, отвечая устно, хотя, на самом деле, дисциплины знает неплохо, просто ему легче писать, чем говорить.
Новокрещенцева невзлюбила русичка за то, что, по слухам – эти липкие, несмываемые сельские слухи, – его отец, вдовец, предпочел жить один, а не с ней. Поэтому русичка мучает Леху чтением стихов наизусть. Один раз – на Есенине – она так затерзала его, что он расплакался.
Ничего, зато на футбольном поле Леха Новокрещенцев бог. Ну или полубог, учитывая игру Зидана и Баджо.
Впрочем, сейчас не до них. Надо решить, как пригласить на свидание Раду.
Отец хотел, чтобы я стал медиком. Ухогорлоносом. Стоматологом. Или хирургом. «Подыхать буду – спасет, надрез сделает, кровь пустит», – выпив, бубнил отец. Пьяный он клялся мне, что даст денег – «у меня этих купюр навалом» – на репетиторшу. Мол, он даже знает одну, Люську, которая «будет натаскивать по биологии только за то, что ее твой батя прет».
Я всерьез думал, что меня отправят на занятия к этой Люське. И очень переживал. Потому что тогда у меня начались проблемы с желудком. Такие серьезные, что пришлось ехать к гастроэнтерологу в Севастополь.
Врач, бойкий старик с жутким протезом вместо левой руки, поставил мне особую форму дисбактериоза. Выписал на фирменном бланке лекарство, чье название значилось на фирменном бланке.
Мама несколько раз жалостливо поблагодарила его, и мы сунулись в ближайшую аптеку. Солидную, внушающую, из советского прошлого: с деревянными стеллажами выдвижных ящиков и причудливыми растениями в декоративных горшках. Здесь не только продавали, но и готовили лекарства. Таких аптек почти не осталось: в конкурентной бойне их вытеснили либо каморки три на три метра, либо супермаркеты, где продают все, но ничто не помогает. Даже фармацевт за стеклом отличалась монументальностью: не типичная борзоидная писюха, устроившаяся работать по блату, а высокая дородная женщина с прической Елены Малышевой.
Она взяла протянутый бланк, по памяти назвала цену. Мама как-то смущенно заулыбалась, а после выдавила: «Хорошо, хорошо, мы попозже зайдем…» И засобиралась на выход, даже не взяв рецепт.
Дисбактериоз мне лечили народными методами. Ромашкой и зверобоем, сывороткой и земляной грушей. Но он, зараза, не проходил.
Поэтому идти к Люське я боялся. Вдруг не справлюсь с урчанием. Или того хуже – захочу в туалет. А там надо делать либо все очень тихо, либо покашливать, чтобы скрыть предательские позывные желудка.
И все же заниматься биологией мне очень хотелось. Пусть до шести лет я и планировал стать директором леса – окружающие удивлялись, говорили, что такой профессии нет, уверен, они ошибались, – но лет в двенадцать победила основательность. Врач – это серьезно. Он спасает людей. Мне очень хотелось кого-то спасти. Хотя бы себя.
Поэтому в итоге я все же решил заниматься у Люськи.
Но недели шли, а отец молчал. Тогда я дождался, когда он заглянет к маме – более или менее трезвый, – и, подойдя к нему, будто к начальнику за повышением, спросил:
– А, что там с репетитором, пап?
Он допил самогон из жестяной кружки и, вытерев шершавой ладонью рыжие от курева усы, отчеканил:
– А хер его знает!
Мама вспыхнула, стукнула деревянной ложкой – любые другие она не признавала – и, похоже, хотела что-то сказать, но смолчала. Постояла, тяжело опершись о край стола, накрытого клетчатой скатертью, и принялась собирать посуду.
– Слышь, мать, а добавки?
– Дома поешь, – мама сложила тарелки в эмалированный таз, поставила греться воду.
Отец повертел кружку, точно собирая остатки – ничего не нашел, встал и не прощаясь вышел из кухни.
Чтобы не злить мать, я догнал его на улице. У исколотого ежевикой забора.
– Пап, так может мне репетитора поискать, а, пап? – Я как маленький, хотя был почти его роста и комплекции, дернул отца за полосатый рукав. – В Севастополе-то наверняка есть…
– Слушай, отъебись, а? – Он вдруг, замерший, покраснел. Достал пачку «Президента», закурил. – У матери своей спроси. Мне чего мозги компостировать?
– Так ты ж сам, – мне показалось, что я вот-вот заплачу, – предлагал. Хирургом, тебя лечить…
– Не хер меня лечить, – еще больше краснея, отшил отец, – мне помирать скоро! И не реви, чай не конец света!
Развернулся и под лай собак вышел на переулок. Сорвал зеленых слив с соседского дерева и, размахивая загорелыми по локоть руками, зашагал прочь.
Больше он тему репетиторов и медицины не поднимал. Даже пьяный.
В тот вечер, проплакав в сарае, у заготовленных на зиму дров, я поклялся выучиться на медика. Не утирая слез, обещал себе найти деньги на севастопольского репетитора. Клялся поступить в Крымский государственный медицинский университет имени Георгиевского.
Мне казалось это вполне реальным, возможным. Ведь сдавать надо было химию и биологию. Плюс устное собеседование.
Биологию я знал неплохо. Выиграл в школьной олимпиаде, занял третье место на районной (благодаря заученному, точно стиху, вопросу про мейоз и митоз), но на региональной срезался.
А вот химия пугала, вызывала сомнения. Наши валентности не коррелировали.
Правда, на олимпиады по химии я тоже ездил. И позорился там за всех. Тем более, что тестировался сразу на районном уровне. От школьной олимпиады меня, как надежду класса, освободили. На районной же я смог написать лишь один вопрос, и то благодаря рыжей девочке-кнопке с лицом мопса. Когда я обратился к ней за помощью вновь, то она, повернувшись, сделала такое преданное лицо, что меня невольно перекосило. Она видела эту кислую мину раньше и в своей отчужденности все понимала. Да, не красавица, но зато отличница, а вы, раз такие жуткие привереды, ничего не получите!
Наша учительница химии Алевтина Сергеевна, красившая волосы, как и, наверное, все химички, в нежно-фиолетовый цвет, винила в моем олимпийском провале районо, успокаивая меня в кабинете с порванной таблицей Менделеева, которому кто-то очень давно пририсовал синяки под глазами.
– Они, Аркаша, меня давно не любят. Потому что я РХТУ имени Менделеева оканчивала и с Ферсманом работала. А они кто? Никто! Обычные пешки, чиновники средней руки! Не ученые, не изобретатели, не энтузиасты…
С Ферсманом она, безусловно, не работала, но РХТУ и, правда, оканчивала. Оттого ей и было так душно в нашем селе. Она старалась развлечь себя. Рисовала стенгазету. Участвовала в самодеятельности. Сажала не картошку, как все, а пальмы, привезенные внуком из Ялты. Но больше всего она любила загадки.
Например, пятерку за семестр Алевтина Сергеевна поклялась вывести в классном журнале тому, кто ответит ей, где у каждого в доме утка. Версии сыпались, грозя придавить Алевтину Сергеевну очевидностью. Ведь каждый держал дома птицу. Во дворе. В загоне. В пруду. Жестикулируя, гримасничая, кричали мы. Но Алевтина Сергеевна, конечно, была не так проста.
Собственно, тогда, ответив на ее зачетный вопрос, я и заработал прижизненную славу школьного химика и румянощекий позор на олимпиадах.
– Под кроватью, у деда! – перекрикивая одноклассников, выдал я.
– Молодец, Аркадий! – всплеснула руками Алевтина Сергеевна. – Верно мыслишь!
Так я записался в ее любимчики и мог бы пойти к ней на репетиторство, но, думаю, толку бы из этого не вышло, потому что вместо окисления железа и разложения щелочи она бы осыпала меня загадками.
Нужны были деньги – я клялся их заработать. Чтобы стать медиком. Оперировать в морском госпитале, чьи окна выходят на Карантинную бухту, где пенобородые волны накатывают на треугольные волнорезы, похожие на огромные кукурузные хлопья из детских завтраков.
«Аркадий Алексеевич, спасайте больного, пощадите нервы и души родственников». Те подойдут ко мне в длинном, пропахшем хлороформом коридоре, по-собачьи жалостливо заглянут в глаза и, протягивая двести, пятьсот или даже тысячу (когда я стану врачом, такая купюра несомненно появится) гривен, произнесут заветное всеобъясняющее «спасибо». Ничего – я буду монументален, – это моя работа, но деньги, конечно, возьму. Так делают все приличные врачи. А я буду врачом приличным.
Подобные мысли, фантазии будили во мне странное, почти животное, возбуждение. Я упивался им, набирая обороты, раскручиваясь, как маховик.
Но стоило выйти за порог дома, окунувшись в идущую со скотного двора Алимовых гнилостно-терпкую вонь навоза, экзальтация проходила. Улетучивалась. И оставалась пустота, знакомая с детства. Когда счастье – вот оно, протяни руку, ухватись, но нет ни сил, ни желания.
Я вертелся возле «Огонька», где якобы требовался грузчик, но не заходил внутрь, а чаще всего просто стоял, тщетно стараясь поймать то мотивирующее возбуждение, которое все еще пребывало со мной уходящим, неуловимым отблеском светлого будущего.
Так я ходил неделю или, может быть, две, пока наконец не осознал, что ни на какую работу, данную мне без поручения со стороны, полученную исключительно по своей инициативе, я, в принципе, не способен. Позже это чувство мне доводилось испытывать сотню раз, вновь и вновь поражаясь, как менее сообразительные ребята, знакомые по детскому саду и школе, добиваются большего, нежели я, успеха, деловито, словно в вагоне СВ, устраиваясь в жизни без особых на то предпосылок. Полагаю, секрет их заключался в топорной простоте, которой они довольствовались, усваивая основные, примитивные правила существования без желания идти дальше, в иные плоскости бытия.
Мечта стать хирургом, которая еще могла бы превратиться в нечто действенное, материальное, продержалась во мне не больше недели, постепенно, медленно, как застоявшаяся вода в раковине, сходя на нет и в итоге превратившись в отложенное воспоминание, приятное, но бесполезное. Я тешил себя тем, что мои герои Курт Кобейн и Эксл Роуз добились успеха в двадцать четыре и двадцать пять, а мне еще нет двадцати. Так успокаивал я себя. И смирялся.
Я был спокоен и в тот вечер, когда мама вернулась домой хмурая, взъерошенная. Мы на ходу поздоровались. Я, стараясь быстрее исчезнуть из кухни, насыпал в пузатый фарфоровый чайник с отколотой ручкой зверобой, ромашку, бессмертник – все, что спасало от дисбактериоза, плеснул кипятка и убежал в дом.
Но все равно был пойман, когда, проголодавшись, сунулся за куском бородинского хлеба и мясной закаткой.
– Присаживайся, сынок, поговорим, – тихо сказала мама, растирая виски, как всегда при мигрени.
Хлипкий табурет с обмотанной изолентой ножкой заскрипел подо мной.
– Что думаешь с поступлением? – пристальный, немигающий взгляд. Глаза у мамы воспаленные, красные.
Я внутренне съежился, подобрался. Мама смотрела так, будто уже определилась, но хотела, чтобы окончательное решение мы якобы принимали вдвоем. Она говорила о необходимости выживать, об ответственности, о куске хлеба, о старости, о запасном варианте.
В медицину еще успеешь пойти, сынок, а сейчас надо подстраховаться. Ты же понимаешь, репетитора нам не потянуть. И вдруг не поступишь? Ты, конечно, молодец, умница, на золотую медаль идешь, но там же надо взятки давать, а откуда у нас деньги? Согласись, лучше иметь запасной вариант. Вот в соседнем Песчаном севастопольский университет открыл курсы. Раньше только при самом университете были, так это в Севастополь ездить, а тут прямо в Песчаном. По-моему, неплохой вариант. Потом можно пойти куда угодно, но сейчас надо подстраховаться…
Мама старалась говорить уверенно, но страх в глазах – и она сама понимала это – был красноречивее ее, в общем-то, правильных слов.
Возможно, мне надо было оппонировать. Говорить что-то про медицинский университет. Про то, каким великим патофизиологом был Сергей Иванович Георгиевский, раз в его честь назвали вуз, где учатся три тысячи студентов. И я хочу быть одним из них. Все это, безусловно, надо было сказать. Возможно, кто знает, я бы, воодушевленный заразительным спичем, прямо с кухни, заставленной банками с консервацией – сколько же сил уходило на ее приготовление каждое лето! – отправился поступать в университет имени Георгиевского. Но я лишь выдавил, точно предал:
– Не знаю…
Самые глупые, самые фатальные, самые бездарные слова для мужчины. Дело ведь было не в маме, не в ее аргументах. Я сам не хотел рушить предопределенный мне план. Так было легче.
В очередной раз я побоялся (или поленился) взять на себя ответственность. Пусть они решат за меня. Я ведь точно знал, что кто-то неизбежно будет отвечать за результат. В своей правоте уверен я не был, а, значит, существовал реальный шанс ошибиться, встретившись с наказанием.
Потому мне и нравилась школа: расписание, оценки, домашнее задание, сроки, конкретные задачи, ясные цели. Это был рай определенности, против которой можно и нужно было бунтовать, дабы поставить себе галочку несогласия, обязательную для юношеского максимализма. Но, по факту, я наслаждался системой, дышал ею, как соседский токсикоман Славик купленным по знакомству клеем «Момент».
Потому через неделю я сидел в школе Песчаного, на подготовительных курсах Севастопольского национального технического университета.
Рада училась в параллельной группе.
Деревня становится особенно тоскливой во время дождя. Вся она как бы расклеивается, размокает, и ноги, чувства утопают в грязи, смешанной с мусором и навозом. И даже редкий, диковинный для каштановского пейзажа асфальт, постеленный, со слов бабушки, еще при Брежневе, превращается в нечто похожее на дешевую гречневую кашу. Вода в прорытых по краям дороги канавах становится хлопчатой, мутной, приобретая темно-зеленый оттенок, каким обычно отливают на солнце зловонные мухи, оккупирующие деревенский сортир.
В Крыму, правда, осадков бывает немного, но в первых числах того октября, когда я записался на курсы, дождь лил всю неделю. Оттого еще больше не хотелось ехать в Песчаное.
Зонтик я по обыкновению не взял, боясь потерять. Чаще зонтов я терял только шапки. Да и нормального – черного или темно-синего – зонтика у нас не было; мама постоянно всучивала мне уродливую, жуткой расцветки каракатицу, из которой торчали ржавые спицы. Поэтому уже на остановке мой аккуратно поставленный польским гелем чуб скуксился и превратился в безвольного слизняка, ползущего на отмеченный мальчишескими угрями лоб. Одежда намокла. Хуже того – тряпичный рюкзак “Nirvana”, который я упросил купить маму на симферопольском рынке, водостойким тоже не оказался, и тетради в нем пропитались влагой. Это был крах. Сколько бы я ни прятался на пустой остановке под разлапистой крымской сосной. Низ ее ствола был основательно побелен, хотя мне казалось, что по правилам белят только фруктовые деревья.
В таком виде идти на подготовительные курсы было, конечно, нелепо. Со стороны, наверное, я выглядел как размокшая в кипятке лапша быстрого приготовления. Только специями забыли присыпать. Но идти всё-таки надо. Потому что на первом занятии, как сказала мама, запишут тех, кого допустят к посещению на весь семестр.
Да, надо было ехать. Это я потом сообразил, что плати деньги и ходи, когда хочешь – капитализм нынче, сынок, – а тогда, накачанный, как футболист перед финалом, мамой-тренером, я втиснулся, оставляя лужи на вспучившейся резине салона, в старый ПАЗ, протянул водителю деньги и, уткнувшись в книжку, поехал в Песчаное.
Подготовительные курсы устроили в школе. Утром и днем здесь преподавали физику, математику, биологию, географию, русский язык, другие предметы, а вечером те же и приглашенные учителя, но под вывеской Севастопольского национального технического университета углубленно рассказывали про физику, математику, русский язык.
Школа мне не понравилась. Хмурое, отделанное серым булыжником здание в два этажа, растянутое по длине, оно казалось приплюснутым, точно кепка кавказца. С левой стороны от входа мостился памятник выдающемуся крымско-татарскому деятелю Мустафе, фамилию которого я так и не смог запомнить, хотя честно старался, а справа плотным рядом шли кусты смарагдовой туи.
Старик-охранник, сидящий в отгороженной пластиком и стеклом будке, на вопросы о курсах не реагировал и вообще делал вид, что здесь оказался случайно. Ориентировался я по людям: куда они – туда и я. Удивляло то, что мелькали преимущественно славянские лица. Группка татар непривычно тихо держалась в сторонке. Уже вечером, анализируя ситуацию, я сообразил, почему их было так мало. Татары отправляли детей на учебу не в Севастополь, а в Симферополь. И это логично, потому что Севастополь – город русских моряков, отчаянно переиначиваемый московскими инвесторами в курортный рай, а Симферополь – административный центр, где, несмотря на украинскую власть, главное влияние имеет Меджлис.
Из Каштан я так никого и не встретил. Зато на ступеньках познакомился с Квасом. Вторым человеком после Рады, как я стал называть его позже.
Он столь активно вертел башкой – на голову это косматое, белобрысое мракобесие не тянуло, – что повалился на меня, идущего сзади. Квас, похоже, и сам испугался, едва не проглотив шариковую ручку, торчащую изо рта.
Это было его страстью – разгрызать в крошево колпачки гривневых шариковых ручек. Грыз он их чаще, чем писал ими. Когда же забывал или окончательно уничтожал колпачок, а другого не было – одалживал материал у меня.
Квас тряхнул белобрысыми космами и спрятал ручку в рюкзак, с которого суженными зрачками смотрел прорезиненный Курт Кобейн. Я невольно взглянул на свой рюкзак – для сравнения. Мой был лучше. Курт сидел с акустической гитарой у микрофонной стойки, среди горящих свечей и белых лилий – кадр с последнего концерта Nirvana на MTV “Unplugged into New York”. Разницу изображений оценил и Квас.
– А таких уже не было, – с сожалением протянул он, глядя на мой рюкзак.
– Ага, – растерялся я, – это мне мама купила…
– Нормальная у тебя мама.
– Это да, – и с особой глубиной чувства я добавил: – Очень!
Он протянул руку:
– Юра Васильев.
– Аркадий Бессонов. – Рука у него была по-мальчишески влажной, холодной.
– По правде сказать, – он улыбнулся, – все называют меня Квасильев. Или Квас…
Я кивнул, но Бесиком, как меня окрестили в школе, представляться не стал.
– Ты из какой группы?
– Из первой.
– Я тоже. Так куда нам?
– Вроде бы на второй этаж.
– Ну тогда двигаем. – Мы вновь зашагали по лестнице. – А тебя, кстати, какой альбом Курта больше всего штырит?
Он говорил именно так – песни, альбомы, концерты Курта. Группы “Nirvana” для него не существовало. Только Курт Кобейн.
Я хотел ответить что-нибудь вычурное, удивить, но от волнения первого общения ляпнул стандартное:
– “Nevermind”.
– Не, ну это понятно, – разочарованно протянул Квас. – А песня?
– “Lithium” и “On a plain”, – с ходу ответил я и даже напел: – “I like it I’m not gonna crack…”
– “I miss you I’m not gonna crack”, – улыбнувшись, подхватил Квас, в отличие от меня попадая в ноты. – Круто! А то все по “Teen spirit” прутся…
– Или по “Come as you are”, хотя она клевая.
– Ага, – Квас достал из рюкзака ручку. – В общем, давай это… будем тусоваться. На занятиях и так.
Я согласился. И мы зашли в класс с портретами Льва Толстого и Ивана Тургенева на обклеенных бледно-синими обоями стенах.
Несмотря на присутствие литературных классиков, в кабинете занимались физикой и математикой. Брали интегралы и дифференциалы, высчитывали напряжение по закону Ома и силу тока по законам Кирхгоффа.
Математика мне давалась легко. И слава богу, потому что преподавательница Ирина Викторовна Киреева – рыжеватая, веснушчатая женщина в ярко-красных очках – относилась ко мне не то чтобы с антипатией, но определенно с подозрением. Будто мы встречались до подготовительных курсов, и я провинился в чем-то.
Ирина Викторовна приехала из Севастополя. Летом у нее погибли внучка и сын. Напротив здания университета, где она преподавала радиотехникам и кибернетикам высшую математику.
Сын должен был отвезти внучку в детскую поликлинику. Заказал такси. У института, в Стрелецкой балке, на встречную вылетел черный «паджеро». Протаранил такси «Дэо Матисс». Сталь непрочная, тонкая. «Паджеро» тоже не танк, но массивнее. Все пассажиры «Дэо» – сын, внучка Киреевой, водительница такси – погибли на месте, превратившись в подобие свекольных котлет, которыми нас потчевали в школьной столовой. «Паджеро», как гласит щедрая на эвфемизмы милицейская хроника, скрылся с места преступления. Его водителем оказался сын главного православного священника Севастополя.
С Киреевой пробовали договориться. Но единственным ее желанием – только бы нашлись силы – было задушить и водителя черного джипа, и батюшку. Пусть отмолит грехи на небесах. Но сил не было. И родных не осталось. Никого не осудили.