Георгий Димитров, отвергая обвинение, сказал:
– Коммунисты не поджигали рейхстага. Они не могли совершить это преступление, так как оно совершенно противоречит их политическим принципам. Коммунисты – не поджигатели, не заговорщики, не авантюристы.
А кто из двадцати подсудимых нацистов мог нечто подобное сказать в Нюрнберге после того, как стали известны «план Отто», «план Грюн», «план Барбаросса»? После того как гитлеровский генерал Каммхубер (тот самый, который стал впоследствии командующим военно-воздушными силами ФРГ) провокационно бомбил немецкий город Фрейбург, чтобы дать нацистам предлог для разрушения с воздуха мирных городов за пределами Германии? После немецкой провокации в Глейвице, явившейся кровавой увертюрой Второй мировой войны? Конечно, никто!
Разоблачив преступную нацистскую инсценировку с поджогом рейхстага, Димитров предъявил суду ряд требований: об оправдании невиновных, о привлечении к ответственности истинных виновников поджога и т. д.
Председатель суда иронически заявил тогда:
– Эти ваши так называемые предложения суд при обсуждении приговора будет иметь в виду.
В ответ последовала быстрая и точная, как удар меча, реплика Димитрова:
– Наступит время, когда такие требования будут выполнены с процентами.
И вот это время наступило. В Нюрнберге – городе нацистских партейтагов и шабашей, собрался Суд народов. Банда уголовных преступников, с помощью политических отмычек вломившаяся на авансцену истории, попала туда, куда ей надлежало попасть. Настал час, когда долги надо было оплатить с процентами.
На Лейпцигском процессе Г.М. Димитров смело бросил в лицо нацистской клике:
– Фашизм лжет, убивает, подстрекает к войне и преследованиям людей… Вы стоите перед мировым судом! Вас судят все, и вы должны ответить за свои преступления.
И вот они почувствовали наконец тяжелую длань этого неотвратимого суда. Пришло время защищаться. Но как они защищались? Их защита являла собой картину полной безыдейности.
Геринг, например, утверждал, что он якобы приложил все усилия, чтобы не допустить войны с Польшей, и поэтому за спиной Риббентропа вел переговоры с англичанами через своего посредника шведского инженера Далеруса. Он даже показал, что его сосед по скамье подсудимых Риббентроп, неожиданно узнав о переговорах, готовил аварию самолета, на котором Далерус по заданию Геринга вылетал в Лондон.
Защитник Гесса утверждал, что миролюбие его клиента зашло так далеко, что он, рискуя жизнью, накануне нападения Германии на СССР сам полетел в Англию.
Да и Геринг поделился с трибуналом тем, что он тоже будто бы резко выступал против нападения на СССР в 1941 году. Но Шахт не замедлил опровергнуть его, заявив, что ушел в отставку, не считая возможным далее сотрудничать с этим человеком, решившим ввергнуть Германию в пучину большой войны.
Отставка! Все они старались убедить суд, что, понимая несправедливость политики Гитлера, неоднократно просили фюрера уволить их в отставку. Статс-секретарь Ламмерс подтвердил, что Розенберг просился в отставку. Франк требовал того же. Йодль вспомнил, а Кейтель засвидетельствовал, что он тоже просил об освобождении «от занимаемого поста» и назначении на должность командира горнострелковой дивизии. Похвастался Йодль и тем, что сумел заставить Геббельса отказаться от попытки открыто денонсировать Женевскую конвенцию. А Функ причитал, что, оставаясь в своем доме один на один с женой, он говорил ей, что «лучше было бы бросить все это дело, переехать в маленькую трехкомнатную квартирку и жить спокойно». Розенберг же усиленно требовал, чтобы нашли его докладную записку на имя Гитлера, где он решительно протестовал против зверств в отношении советских военнопленных.
На процессе все они самым бесстыдным образом интриговали друг против друга.
Я замечал, что подсудимые во время перерывов образовывали небольшие группки и состав этих групп почти никогда не менялся. Например, в группе Геринга нельзя было видеть Шахта, как никогда к группе Риббентропа не примыкал Нейрат. Не случалось и такого, чтобы Штрейхер беседовал с Герингом, а Шахт с Кальтенбруннером или Риббентропом.
Профессия юриста… давала мне возможность наблюдать картину самых разных, подчас скандальных, разногласий на скамье подсудимых по групповым делам. До поры до времени, будучи связаны единой целью и выгодой, единым атаманом, они подавляли в себе или атаман подавлял в них назревавшие конфликты. Когда же банда оказывалась изловленной и представала перед судом, то от былой «общности» и «верности» чаще всего не оставалось и следа.
В Нюрнберге было то же: преступное правительство крупнейшей западноевропейской державы, заняв подобающее ему место на скамье подсудимых, сразу обнаружило нравы матерых уголовников.
В самом деле, почему на протяжении всего процесса не разговаривали между собой Герман Геринг и Юлиус Штрейхер? Разве их разделяли какие-то разногласия политического характера? Разве Штрейхеру не понравилось поведение Геринга в «ночь длинных ножей», когда по приказу «этой свиньи», как деликатно выразился Штрейхер, летели десятки голов непокорных? Отнюдь нет. Штрейхер был горд тогда «бесстрашием и решительностью» «толстого Германа». Но, может быть, в таком случае Герингу претила Штрейхерова «теория» антисемитизма? Напротив, Геринг имел все основания высоко оценить «теоретические заслуги» Штрейхера, положившего столько сил, чтобы обосновать необходимость «окончательного решения еврейского вопроса». Ведь Герман Геринг нажил десятки миллионов марок на так называемой «аризации» еврейской собственности, проще говоря, на ограблении евреев.
Но так уж случилось, что один из «идейных» вождей национал-социализма, и особенно антисемитизма, попал в пренеприятную историю. На него пожаловались Гитлеру. Пожаловались не евреи, против которых он уже в 1938 году устраивал погромы, а чистокровные белокурые арийцы. Оказывается, партейгеноссе Штрейхер имел пристрастие к малолетним арийским девочкам, растлевая их по мере своих сил и возможностей. Для проверки многочисленных заявлений по этому скандальному факту Гитлер назначил комиссию во главе с Герингом. Факт подтвердился, и вконец скомпрометированного гаулейтера пришлось сместить с его тюрингского поста. Тем более что это давало ему возможность полностью сосредоточиться на дальнейшей разработке антисемитизма. Гитлеровская Германия готовилась к войне, и «труды» Штрейхера были весьма кстати.
Но сам-то Штрейхер затаил с тех пор глубокую ненависть против «кокаиниста», а заодно и «откровенного грабителя» Геринга. Штрейхера душила злоба от одной мысли, что на него, ветерана нацистской партии, отважился поднять руку этот «выскочка и карьерист Геринг».
Вот, оказывается, почему, угодив вместе на скамью подсудимых, они даже не здоровались.
А что разделяло с Герингом Шахта? По какой причине они за все десять месяцев процесса не обмолвились ни единым словом? Ведь пока Шахт был у власти и в большом фаворе у Гитлера, отношения между ними казались более чем лояльными. Шахт высоко ценил организаторские способности толстого Германа, во многих своих делах встречал с его стороны всяческую поддержку и сам искренне отдавал Герингу весь свой опыт финансового чародея международного класса. Но перед самой войной между «толстым Германом» и «финансовым чародеем» пробежала черная кошка. Властолюбивый и жадный, Геринг не захотел терпеть, чтобы кто-нибудь кроме него руководил экономикой страны. Он ценил Шахта. Оба они били в одну точку – скорее перевооружить Германию, скорее приблизить день, когда можно будет бросить полчища вермахта на соседние страны. Это их объединяло. Однако личное соперничество, взаимная зависть этих двух гитлеровских министров оказались настолько сильными, что привели к взрыву, отбросившему Шахта и возвысившему Германа Геринга.
Вот, оказывается, почему в ходе Нюрнбергского процесса я ни разу не видел их рядом, зато часто слышал о нелестных эпитетах, отпускавшихся одним в адрес другого.
На скамье подсудимых сидели матерые волки, и вели они себя по-волчьи.
Вспоминается одна сценка. Шеф гитлеровского гестапо Эрнст Кальтенбруннер перед началом процесса заболел и потому не присутствовал на первых заседаниях суда. Только 10 декабря 1945 года его привели на скамью подсудимых. Очевидно, пресса была заблаговременно уведомлена об этом. Кинооператоры и фотокорреспонденты приготовились снимать Кальтенбруннера. Внимание всех присутствовавших в зале суда сосредоточилось на скамье подсудимых. Кальтенбруннер широким жестом приветствовал своих друзей, но со скамьи подсудимых повеяло холодом, как будто морозный воздух ворвался через открытую дверь. Кальтенбруннер протянул руку Йодлю, который находился ближе всех к нему. Тот демонстративно отвернулся. Неожиданно и все другие подсудимые стали смотреть в противоположную сторону.
Охрана указала Кальтенбруннеру, что он должен сесть между Кейтелем и Розенбергом. Пока тот усаживался, Кейтель старался казаться очень занятым. Кальтенбруннер подал ему руку, но Кейтель уклонился от рукопожатия и завел ничего не значащий разговор с американским врачом.
Кальтенбруннер повернулся к Франку, но и этот не пожелал обменяться с ним приветствием. Франк уткнулся носом в книгу и заскрипел зубами.
Кальтенбруннер обращается к адмиралам Редеру и Деницу, однако и они не скрывают своего нежелания разговаривать с кровавым палачом. Проглотив обиду, некогда всесильный шеф гестапо обращается к своему защитнику, протягивает и ему руку. Она, однако, опять повисает в воздухе. Защитник тоже воздерживается от рукопожатия, хотя разговаривает со своим клиентом очень вежливо.
Люди, наблюдавшие все это со стороны, еще не подозревали, что именно в тот момент зарождался новый миф, который получил затем исключительно широкое распространение, – миф о непричастности остальных подсудимых, и в особенности германского генералитета, к зверствам и насилиям, чинившимся гестаповцами во время Второй мировой войны. Отворачиваясь от Кальтенбруннера, Кейтель и Йодль, Редер и Дениц хотели тем самым заявить, будто они никогда не имели и не хотят иметь ничего общего с кровавыми потехами гестапо и СС. Господа генералы и адмиралы как бы сказали судьям:
«Хотите верьте, хотите нет, но мы даже здороваться с этим гестаповцем не можем. Преступления, конечно, совершались и в Германии, и на оккупированных территориях, однако не германским генералитетом. Его репутация всегда была чище снега альпийских вершин».
Пройдет, правда, несколько месяцев, и тот же Кейтель, тот же Йодль, те же Дениц и Редер под давлением неопровержимых документов вынуждены будут до конца раскрыть фарисейский характер сцены, которую они разыграли 10 декабря 1945 года. Настанет время, и сам Кальтенбруннер скажет многое такое, отчего придет в смятение вся скамья подсудимых. Он еще покажет, что не следует другим господам, оказавшимся на этой скамье, так уж стесняться знакомства и дружбы с ним, что, ей-ей, надо еще хорошенько взвесить на весах истории, кто более «грязная свинья» – он, Кальтенбруннер, или те, кто сидит рядом и за его спиной.
Впрочем, не будем забегать вперед. Каждый из подсудимых имел на процессе достаточно много времени и возможностей, чтобы раскрыть перед миром разбойничье нутро и фальшивую, с двойным дном, совесть. Грызня между ними возникала по разным поводам.
Вот дает показания Риббентроп. Всем уже очевидно, что нацистская внешняя политика обернулась для Германии катастрофой. Однако бывший министр иностранных дел пытается защищать ее. Фон Папен при этом довольно громко говорит соседям, что он ведь давал хорошие советы Риббентропу, но разве ему впрок. На это Риббентроп отвечает злобной репликой, адресованной Герингу:
– Его давно надо было убить.
Геринг согласно кивает головой и напоминает, что сам-то «оппозиционер» Папен получил от Гитлера в качестве награды золотой значок нацистской партии. Папен спешит оправдаться, заявляет, будто Гитлер дал ему этот значок, чтобы замаскировать разногласия. Но Геринг только машет рукой и бормочет:
– Лгун, трус…
Затем яблоком раздора меж подсудимыми неожиданно становится «Миф XX столетия». Розенберг всегда так гордился своими философскими трактатами. И надо же было адвокату так нелепо повести себя, задать Шираху вопрос: что он думает об этом произведении? Имперский руководитель «гитлеровской молодежи» под смех всего зала заявляет, что он никак не мог осилить сей трактат. После этой сцены Джильберт опросил каждого из подсудимых, и все они ответили, что не читали книги Розенберга. Лишь Штрейхер пожалел нацистского философа. Он отозвался о «Мифе XX столетия» как об очень глубокой работе, настолько глубокой, что лично для него она оказалась недоступной.
«Дружба, единство и сплоченность» обвиняемых, совсем недавно именовавших себя нацистским руководством, доходили до того, что, кто-нибудь из них хотел своими признаниями произвести впечатление «раскаявшегося», все остальные тут же старались изобличать его в ханжестве. Особенно не повезло в этом отношении Франку. Даже Шпеер и тот не отказал себе в удовольствии кольнуть его напоминанием, что после того, как дневник Франка оказался у обвинителей, ему уже ничего не оставалось, кроме как признать все и без того установленное.
– А по сути дела, – сказал Шпеер, обращаясь к своим соседям, – Франк еще более виновен, чем мы.
Но и самому Шпееру досталось, когда он вздумал вдруг бросить в зал «бомбу» – заявил, что после провала «генеральского заговора» лично готовил новое покушение на Гитлера. Шпееру очень хотелось создать впечатление, будто мысль об этом созревала у него постепенно, по мере того как он убеждался в преступной сущности своего высокого покровителя и друга. Такую тактику считал, по-видимому, наиболее верной и его адвокат доктор Флекснер. Во всяком случае действовали они согласованно.
Вот Флекснер поднимается на трибуну и задает своему подзащитному вопрос:
– Господин Шпеер, свидетель Шталь в своем письменном показании заявил, что в середине февраля тысяча девятьсот сорок пятого года вы потребовали, чтобы он доставил вам новое отравляющее вещество для умерщвления Гитлера, Бормана и Геббельса. Почему у вас возникло такое намерение?
И Шпеер отвечает с видом человека, отдавшего много лет своей жизни борьбе с фашизмом:
– С моей точки зрения, другого выхода не было.
Затем он подробно рассказал о своем плане убийства Гитлера:
– После двадцатого июля[10] даже самым ближайшим сотрудникам нельзя было входить в убежище Гитлера без того, чтобы эсэсовцы не осмотрели их карманы и портфели. Я, как архитектор, точно знал устройство этого убежища. Там имелся вентилятор, подобный установленному здесь, в зале суда. Газ мог довольно легко попасть в убежище через вентиляционное отверстие, которое выходило в сад имперской канцелярии… В середине февраля тысяча девятьсот сорок пятого года я попросил к себе своего сотрудника, руководителя комитета «Боеприпасы» Шталя, и открыто высказал ему свои намерения…
Осуществлению этих намерений помешали якобы какие-то «технические трудности», и тогда, как заявил Шпеер, у него возник другой план: похитить десять виднейших нацистских руководителей, включая Гитлера, и переправить их на самолете в Англию. Но и тут его подстерегала неудача – «участники заговора струсили».
Эти показания Шпеера явились столь неожиданными для остальных подсудимых, что они в первый момент буквально открыли рты. Потом их охватило негодование. Особенно бурно реагировал Геринг. Он показывал пальцем на Шпеера, качал головой. Геринг хорошо помнил историю неудавшегося покушения на Гитлера в июле 1944 года и, конечно, не забыл, как Шпеер метал тогда громы и молнии в адрес заговорщиков, как выражал свой восторг по поводу того, что обожаемому фюреру удалось спастись.
Во время перерыва бывший рейхсмаршал злобно спросил бывшего министра вооружений, как тот осмелился прибегнуть к такой форме защиты? Последовала горячая дискуссия, закончившаяся тем, что Шпеер послал Геринга ко всем чертям. «Фюрер скамьи подсудимых» был страшно уязвлен такой резкостью и, как побитая собака, вернулся на свое место. А вечером в тюремной камере он жаловался врачу:
– Да, доктор, это был трудный день. Черт побери этого дурака Шпеера… Не представляю себе, как мог он так низко опуститься, чтобы давать эти гнуснейшие показания для спасения своей подлой шеи! Я чуть не умер со стыда…
Всячески понося Гитлера, Шпеер стремился в то же время не задевать своими показаниями соседей по скамье подсудимых. Но Геринга он задел самым неделикатным образом. Бывший министр вооружений сообщил суду, будто однажды в разговоре с ним Гитлер сказал, что «Геринг ведет себя подло, что он продажный человек и морфинист». Это был единственный случай, когда подобные слова произносились не со свидетельского пульта и не с трибуны обвинителя, а со скамьи подсудимых. К тому же Шпеер не только во всеуслышание воспроизвел, но и соответствующим образом прокомментировал отзыв Гитлера о своем «верном паладине»:
– Я был чрезвычайно потрясен… Мне казалось, что если уж главе государства все это давно известно, то нет ему извинения за то, что оставляет на посту такого человека и тем ставит в зависимость от него судьбы многих людей.
Герингу, естественно, очень не нравились эти показания. Да и неизвестно было, остановится ли Шпеер на том, что уже сказал, или будет дальше раскрывать ящик Пандоры. Геринг попытался воздействовать на него, подослал к нему Шираха с призывом вести себя «более мужественно». Но Шпеер просил передать Герингу, что ему самому «следовало бы проявлять больше мужества во время войны и сознавать свою ответственность, а не одурманивать себя наркотиками…»
Показания Шпеера взбудоражили всю скамью подсудимых.
Розенберг твердил:
– Если попытка с покушением провалилась, ему следует молчать.
Шахт восторгался:
– Вот это защита!
– Его следует повесить! – сказал Функ.
Но, конечно, вешать Шпеера он хотел бы не за его преступления, а лишь за то, что бывший министр вооружений догадался создать себе такое алиби, тогда как сам Функ прошел через весь процесс, не додумавшись ни до чего хорошего.
Франк, тот самый истеричный Франк, который недавно проклинал Гитлера, теперь тоже изливал свою ненависть на Шпеера:
– Не забывайте, что Шпеер бахвалился, будто сумеет расчистить небо от самолетов противника.
Фон Папен, зоологически ненавидевший Геринга, использовал этот инцидент, чтобы еще раз бросить ком грязи в рейхсмаршала. Во время завтрака он заявил своим соседям по столу:
– Показания Шпеера прикончат этого толстяка.
Шахт и фон Нейрат согласились с Папеном:
– Геринг для немецкого народа конченый человек.
И действительно, Геринг не находил себе места. После завтрака он сказал Гессу и Деницу:
– Нам никогда не следовало бы доверять Шпееру.
Потом подошел к Розенбергу и Йодлю и стал развивать свою мысль о том, что Шпеер лгал, утверждая, будто у него не было возможности убить Гитлера из-за «технических трудностей». Его портфель никогда не обыскивался, и, если бы Шпеер действительно хотел, он мог бы покончить с Гитлером.
Так подсудимые почти единым фронтом напали на Шпеера, выражая либо зависть, либо откровенную ненависть к этому «раскаявшемуся» грешнику.
Перепалка между Шпеером и Герингом продолжалась даже перед лицом суда. Шпеер старался убедить суд в том, что он хотя и с некоторым опозданием, но все же пытался внести свой вклад в борьбу с гитлеризмом. А Геринг открыто призывал не верить «этому гитлеровскому фавориту, этому отщепенцу». Отщепенцу потому, что Шпеер неожиданно пошел вразрез с той общей, как говорил Геринг, «солидарной линией», какой придерживалась большая часть подсудимых.
– Какая там солидарность? – отмахивался Шпеер и, показывая пальцем на своих вчерашних коллег, добавлял: – Все они должны были притворяться друзьями, даже если готовы убить друг друга. В этом отношении и я оказался таким же…
Фактов подобного рода слишком много. Каждый день процесса бесчисленное множество подтверждений идейной опустошенности, злобности и коварства подсудимых. И теперь, когда западногерманские реваншисты бросают комья грязи в Международный трибунал, всячески стараются опорочить его справедливый приговор, тщатся доказать, что нюрнбергские подсудимые «не нарушили ни одного из существующих законов», мне очень хочется напомнить им слова того же Шпеера, произнесенные в том же Нюрнберге. Рассказывая, как «вожди германского народа поспешили бежать из Берлина, когда там стало слишком жарко», Шпеер добавил:
– Но никто из них не подумал защитить народ от этого безумия. Каждый раз, когда я вспоминаю об этом, я прихожу в ярость. Ни один из них не должен войти в историю как человек, заслуживающий малейшего уважения. Пусть вся эта проклятая нацистская система и все ее руководители, включая и меня, получат то бесчестие и позор, которых они заслуживают. Пусть народ забудет о них и начнет строить новую жизнь на разумной демократической основе.