В светелке сладковато пахло перегретым воском, лавандой, влажным пухом и свежеструганными сосновыми досками. Перина была податливой, словно озерная вода, и горячей, как раскаленный пар. Но еще жарче – жарче огня, жарче кузнечного горна, жарче летнего полуденного солнца были объятия рыжеволосой Людмилы. Кудри княгини Шаховской обжигали своим прикосновением, тонкие губы оставляли след, точно побелевшее клеймо, дыхание заставляло сердце вспыхивать в груди – и не было ничего прекрасней этой муки, ничего желаннее, нежели сгореть, подобно взметнувшейся над костром искорке, в сладких непереносимых объятиях. Страсть и любовный пыл заставляли мужчину и женщину стискивать друг друга в объятиях, закручивали в водовороте безумия, поднимая все выше и выше по спирали чувств. Они не замечали ничего вокруг. В эти минуты над постелью могла бушевать гроза, кипеть битва, реветь ураган – это не имело значения, ибо во всей Вселенной сейчас существовали только они, только двое, только их любовь – и ничего более… Наконец по комнате понеслись сладостные стоны, вырвался крик, неотличимый от крика боли, и любовники откинулись друг от друга, обессиленные сладкой истомой. Прошло несколько минут, прежде чем юная женщина повернулась на бок, погладила Андрея по груди, поцеловала между сосками:
– Как славно, что ты со мной, любый мой, желанный мой, суженый… Ой, что это? Шрам? Откуда?
– Этот? – скосил глаза Зверев. – Кажется, крестоносец ливонский зацепил. А может, и ляхи. Помнится, после сечи у Острова на мне несколько царапин Пахом порошком цветочным засыпал. Не помню.
– Господь всемогущий… – Княгиня перекрестилась, наклонилась вперед, коснулась шрама губами. – Спасибо тебе, Господи, что спас для меня суженого моего, не дал сгинуть в чужих землях, в кровавом походе. Страшно, наверное, в битвах этих было, Андрюшенька?
– Страшно? – удивился неожиданному вопросу князь Сакульский. – Страшно… Наверное, да.
– Наверное? Ужели не знаешь ты, любый, страшно тебе было али нет?
Зверев пожал плечами, поднялся с постели, приблизился к окну, выходящему в темный двор, на котором алыми пятнами светились два факела у привратников, провел пальцем по покрытой мелкими капельками глянцевой поверхности. Хорошо все-таки, когда в окна слюда вставлена, а не стекло. Ничего, кроме неясных силуэтов, через нее не разберешь. Он у самого подоконника – однако дворне и невдомек, что у госпожи их в гостях не нищая попрошайка, а молодой боярин.
– Страшно? – повторил он, глядя в темноту. – Не знаю даже, как это и объяснить. Когда сидишь в седле, держишь в руке рогатину и смотришь через поле на тварей, что на землю твою заявились, что добро твое захватить желают, девушек русских опозорить, парней в полон увести, власть свою заместо русской установить… Какой тут страх? Не за себя страшно – страшно, что уничтожить их всех не сможешь, что убежит кто-то, что снова наплодятся. И когда в копейную сшибку летишь – только восторг в душе. И чуешь вроде, что смерть рядом, что живот свой потерять можешь – да разве это главное? Земля у тебя русская за плечами, правда за тобой, вера истинная. Ради нее умереть можно. Ради нее – не страшно. Хотя… Хотя вру. Все равно страшно бывает в сече. Когда видишь сталь, что крови твоей ищет, когда клинок, кажется, в самое сердце твое направлен, а ты отбиться от него не успеваешь, когда один супротив трех-четырех оказываешься… Страшно. Но ведь словами и того не объяснить, как себя чувствуешь, когда саблю обратно в ножны вкладываешь. Когда понимаешь, что все кончено! Что победа опять за нами осталась. Дышишь – воздух слаще вина кажется. На небо смотришь – а оно прекрасное, как глаза твои, Люда. И солнце так греет, словно с небес к тебе одному спустилось. Такая благость на душе, словно только что с Богом за руку поздоровался. Пройдет неделя-другая. Месяц проживешь в покое – и тосковать по этому восторгу начинаешь. И опять в поход тянет, в сечу, в схватку смертную. И черт с ним, со страхом. Потому как без смертного страха восторга этого не испытать. Мы ведь в битву не умирать идем, любимая моя. В походы мы побеждать уходим.
Зашуршала перина, княгиня бесшумно подкралась по мягкому ковру, обняла Андрея сзади, положила подбородок на плечо:
– Кабы я твоею супружницей была, ни в един бы поход, мыслю, не пустила. В ногах бы валялась, Богу поклоны била, государю плакалась, но отмолила бы от службы опасной. Вон, сидят же дьяки в приказах. И власть при них изрядная, и злато, и страха никакого.
– Ну и опозорила бы нас обоих навек, Людмила. Коли князь али боярин за Русь кровь свою пролить не готов, то он уже и не боярин более становится, не мужчина. Смерд простой. Раб жалкий. Нечто нужен я тебе буду рабом и смердом, хорошая моя?
– Я тебя любым люблю…
– Трусом я сам себе не нужен, – покачал головой Андрей. – Какой же я русский, коли Русь свою мечом защищать не готов? Так, россиянин.
– Все равно люблю, единственный мой, желанный… – Она прижалась ухом к его затылку, и волосы защекотали кожу между лопатками. – Тяжко, когда уходишь, так тяжко, ты и помыслить не в силах. Возьми меня в жены, Андрюшенька, возьми. Истомлюсь я без тебя. Сгорю, ако уголек в пустой печи. Возьми.
– Мы ведь уже говорили о том, Люда. Женат я, пред Богом обвенчан.
– Затрави! – с неожиданной силой повернула к себе Зверева княгиня. – Все так делают, и тебе не грех. Чуть где оступится – плетью ее, плетью! Ошибется – бей, и посильнее. Не ошибется – сам вину найди. Нет вины – бей за то, чего не сделала, что забыла, не успела, не догадалась. Когда муки не стерпит – в монастырь уйдет, и ты свободен будешь, свободен. Снова можешь жениться. А моего хрыча старого мы изведем. Ты зелье сваришь. Ты ведь колдун, про то вся Москва шепчется. Когда порчу с семьи царской снял, так царица Настасья одной дочери родить не успела, ан уж вновь тяжелая ходит. Шепчутся люди, да вслух молвить опасаются. Люб ты, сказывают, Иоанну. Для него колдуешь. Так и для меня постарайся… – Людмила снова прижалась к любимому горячим обнаженным телом. – Изведем постылого, твоей вся стану. Днем с тобой стану и ночью. И за столом, и в церкви, и в доме, и на улице. Ни от кого не прячась, ни на миг не разлучаясь. С тобой быть хочу, желанный мой, суженый. С тобой.
За дверью тихонько поскреблись. Молодая женщина вздрогнула, испуганно оглянулась.
– Ну вот, опять… – Она обняла Андрея, крепко сжала: – Не отпущу! Мой ты, мой! – Однако уже через минуту руки ее ослабли, и княгиня отступила: – Господь, Вседержитель наш, спаси, помилуй и сохрани. Одевайся, девки скоро явятся ко сну меня готовить. Торопись.
Зверев закрутился, подбирая штаны и рубаху, натягивая их на потное тело. Сверху он набросил рубище из мешковины с нашитым позади горбом, приладил к волосам клок овечьей шерсти с торчащими наружу соломинами и завядшими листьями, наклонился, вывернул плечи вперед, превращаясь в уродливого немого юродивого, и заковылял к выходу.
– Спаси меня отсель, солнышко мое, – тихонько попросила в спину княгиня. – Спаси, мочи жить без тебя нет. Руки на себя наложу, Андрюша. Спаси.
Зверев на миг остановился, но оглядываться не стал, сдвинул засов и ступил в коридор к неразличимой в темноте сводне.
– Благослови тебя Господь, милостивица! – громко провозгласила Ксения, кланяясь замершей в свете свечей хозяйке, перекрестилась и, дернув князя, засеменила вперед, без труда угадывая нужные повороты.
Давненько здесь обитала попрошайка, все углы наизусть помнила. Спустя пару минут они уже миновали кухню и выбрались во двор через черный ход. Еще за минуту пересекли двор и вышли в калитку, предусмотрительно отворенную привратником.
– Мир вам, Божьи люди, – перекрестился им в спину холоп Шаховских и громко закрыл створку. Тут же грохотнул засов.
– Вот зар-раза, колется, – с облегчением распрямляясь, пожаловался Андрей. – У тебя, часом, клопы в горбе не завелись?
– Помилуй, касатик, заметят, – замахала руками нищенка. – Пригнись.
– Кто заметит? Ночь в Москве, темно. Кому мы нужны? – Однако спину Зверев все-таки согнул. – От Шаховских уже никто не выйдет, заперлись. А прочим до нас и вовсе дела нет.
– Как угадать, сокол ты наш, когда беда подкрадется? Завсегда к ней готовым быть надобно. Тоды врасплох и не застанет. – Попрошайка стремительно семенила вдоль черного, как смоль, тына. – Ан ведь все едино не узнаешь. Свалится на голову, и не поймешь, откель взялась.
– Слушай, Ксения… – В согнутом виде догнать старуху не получалось, и Андрей опять распрямился. – Скажи, а ты только нас с княжной Шаховской сводишь или еще кому-то помогаешь?
– Да когда же мне иным помогать, касатик, коли вы с чаровницей каженный день милуетесь? – оглянулась нищенка. – Ныне токмо вам.
– А раньше?
– И иным помогала, – не стала отрицать старуха. – Сердечко-то не каменное, жалею вас, молодых. От одного весточку любой отнесу, от другой ответ передам. А там, глядишь, и коснуться друг друга захотите… Ну и сведу вместе – отчего не свести? Страсть ведь любовную, милок, ни стены каменные, ни решетки железные, ни рвы глубокие остановить не смогут. Все едино прорвется, суженых воедино свяжет.
– Крепко связывает, Ксения? Женятся потом просители твои или только милуются недолго?
– Милуются чаще… – сбавила шаг попрошайка. – Кто месяц, кто год… А ты, никак, уж отринуться от княгини замыслил?
– Нет, Ксения, нет, – мотнул головой Зверев. – Никогда. Этого не случится никогда. Покуда жив я, ни за что с ней не расстанусь. Моя она будет, только моя. Я, наверное, женюсь на ней. Чтобы уж точно. Навсегда.
– У-угу, – буркнула что-то неразборчивое попрошайка и торопливо застучала клюкой по дубовым плашкам.
– Что? Что ты сказала, Ксения? – догнав, положил ей руку на плечо Андрей.
– Ништо.
– Нет уж говори!
– Да молчала я, касатик, – отмахнулась попрошайка. – Кашлянула просто.
– Обижусь, Ксения, – тихо пообещал князь Сакульский. – Будешь опять на паперти стоять.
– Ох, сокол наш ясный, – вздохнув, оперлась подбородком на клюку старуха. – Все вы так поначалу сказываете. Ан иной раз и седмицы не пройдет – и нет у вас к любой никакого интересу.
– То другие, Ксения. У нас с Людмилой все будет по-иному.
– Все так молвят, касатик. Однако же к венцу еще никто из любезных воздыхателей не дошел. – Попрошайка глубоко вздохнула, перекрестилась и опять затрусила вперед: – Да простит Господь прегрешения мои тяжкие. Видит он, не со зла, а из жалости на грех смертный шла. Да пребудет со мной милость Девы непорочной, да заступится она за меня пред чадом своим венценосным…
Возле храма Успения, в тесной конуре нищенки Зверев переоделся и вышел на темную улицу уже не юродивым бедолагой, а знатным боярином, коего стражники из ночных дозоров предпочитали зря не окликать – чтобы под гнев не попасть часом. Князей и дьяков государевых в Москве много встречается. Иной так быстро на плаху отправить может – и слова в оправдание не успеешь сказать. Крест исповеднику поцелуешь – и голова долой. Посему до дома Ивана Кошкина Андрей добрался быстро и без приключений. Подмигнул Пахому, что, как верный пес, дожидался на крыльце возвращения хозяина, забежал к себе в светелку, скинул ферязь, повесил на стену саблю, после чего спустился в трапезную перекусить и… Оказался в самой гуще шумного пира.
– О, наконец-то, друг мой дорогой! – Уже скинувший кафтан, раскрасневшийся боярин Кошкин дернул себя за короткую реденькую бородку и поднялся с кресла, раскинув руки: – Где же ты ходишь, княже? Мы тут за здравие твое аж три кубка выпить успели, а ты нейдешь и нейдешь.
Андрея он так и не обнял, не дождался: потерял равновесие, упал обратно в кресло, схватился за кубок, притянул к себе:
– Опять пусто… Наливай! Нет, не сметь! Хочу братчину с другом нашим князем Андреем выпить! Братчину! Братчину! Эй, кто там есть? Заур, Степан? Братчину!
Среди многочисленных – человек тридцать – гостей этот призыв особого восторга не вызвал. Да оно и не удивительно: знакомых лиц за столом Зверев не видел. Значит, бояре были не из их пивного братства, чужаки. Им глотнуть из священного сосуда, скрепляющего мужскую дружбу, не светило. Вот только что они тут тогда все делали?
– И дьяк Иван Юрьевич ныне чего-то набрался, – негромко отметил для себя Андрей. – Небось, устал в приказе да заместо ужина хлебным вином подкрепился.
Князь пробрался во главу стола, сел справа от хозяина, решительно притянул к себе блюдо с разделанной только у хвоста небольшой, с полпуда, белорыбицей. Кубок трогать не стал – сейчас ведь котел с пивом принесут. Им с Кошкиным на двоих. Пей, не хочу.
– Это он, друг мой, – обхватив за плечо, прижал к себе Зверева боярин, – он, друг мой и сын друга, надоумил государя избранную тысячу себе назначить! Тех, что завсегда рядом, под рукой и волей самого Иоанна стоять станут. И поместья всем под Москвою отведем. Каждому! Ну кто тут сказывал, что дом боярина Кошкина – приют худородных? А? Ныне князья сами ко мне на поклон идут, крест на верность целуют! В тысячу избранную ужо и князь Василий Иванович Барбашин-Шуйский попросился, и Темрюк Айдаров, сиречь князь Черкасский. Князь Одоевский Никита Романович кланялся, князь Афанасий Иванович Вяземский тоже. И знакомец твой, Андрюша, кстати, тоже намедни заглянул. Боярин Выродков Иван Григорьевич, Михайло Воротынского дружок, что к османам из любопытства плавал. Помуну… Помяну…
– Вот, черт! – Перебивая хозяина, Зверев хлопнул кулаками по столу. – Опять князья?! И на кой ляд они нам в этой тысяче нужны?!
– Ты чего, Андрюша? – сморщил губы в бантик Иван Юрьевич. – Хо-о-оширошие ведь люди. Знатные.
– А я для чего тысячу эту задумал, боярин? Чтобы князей знатных в букет собирать? Я для того это все начинал, чтобы не по знатности, а по заслугам людей продвигать! Чтобы не тот, кто удачнее уродился, командовал, а тот, кто дело лучше знает, в ком отваги больше, сообразительности! И что теперь будет? Нечто князь Черкасский боярину простому подчиняться согласится? Или князь Барбашин-Шуйский голову перед Юрой Левиным склонит? Да будет опять то же местничество у нас, что и в прочей рати. По три дня перед вражьим войском будем стоять да мерить, кто перед кем выше родом числится! Забыл, Иван Юрьевич, что уже не раз полки наши только потому шпана всякая била, что бояре места поделить не могли? Оршу вспомни, как ввиду поляков бояре разных полков о старшинстве не сговорились и в битву не стали вступать. Вспомни, как ляхи наших ратников поодиночке убивали, полк за полком, и никто за сотоварищей своих не вступился [1]. Кровью жестокой нас не раз война за то умывала, а вы опять за свое принимаетесь!
– Э-э, нет, Андрюша, – навалившись на подлокотник, покачал пальцем дьяк. – Я о том условии князя каждого упредил. Тысяча наша опричная, не земская, в тысяче нашей все равны. Каждый мне на условии том крест целовал и блюсти равенство до гроба своего клялся. Как в братчине русской: кто пива общего испил, тому пред прочими боярами родом и добром не кичиться!
– Это они сейчас такие хорошие, пока их через избранный полк к трону ближе подпускают, – не скрывая раздражения, мотнул головой Андрей. – А как до дела дойдет, враз кичливость со всех щелей полезет.
– Они же крест целовали, княже!
– Крест? – Зверев прикусил губу. – Крест, говоришь?.. Давай так поступим, Иван Юрьевич. Боярин Выродков – он ведь худородный? Ты вот что… Ты князей знатных в общую сотню сведи да старшим над ними боярина Ивана Григорьевича поставь. Вот и проверим. Коли примут – пусть верность государю делом доказывают. А кто возмутится – гони из избранной тысячи взашей. Пусть в ополчении права качают…
Гости тем временем притихли, настороженно прислушиваясь к беседе московских бояр. В глазах многих горело восхищение: при решении дел государственных довелось присутствовать, при споре приближенных слуг царских.
– А вы, думаю, тоже в тысячу избранную вступать надумали? – окинул их взглядом князь Сакульский и встал, подняв-таки один из наполненных вином серебряных кубков. – Тогда слушайте меня, служивые люди. Отныне в армии нашей не за подвиги отцов, а за храбрость государь каждого величать станет. Служите честно, по совести – и любой из вас думным боярином, дьяком или головным воеводой стать сможет. Долгие лета царю Иоанну Васильевичу. Слава!
– Слава, слава! – Бояре восторженно схватились за свои бокалы и тоже их вскинули. Наверное, каждый уже мнил себя бородатым царедворцем, стоящим с посохом у ступеней трона и подающим государю мудрые советы, или утопающим в роскоши всесильным князем.
– Вот и хорошо, – пригубил кубок с терпким вином Андрей.
Опричная тысяча появилась только этим летом, после неудачного казанского похода. Появилась его, Зверева, стараниями. Раньше, еще нынешней весной, каждый боярин знал: кем родился, тем и помрет. Посты, воеводства, чины в полках русского войска не по заслугам – по знатности распределялись. Родился худородным – так и останешься простым боярином. Родился князем – в двадцать лет воеводой над многотысячными армиями назначать станут. И вот теперь, впервые за многие века, молодым детям боярским дали шанс. Пусть небольшой – но вполне реальный. Теперь они ради мечты и Иоанна горы свернут. Ни подкупить, ни запугать себя не дадут. Будет теперь на Руси новая, прочная сила. Ударный полк, в котором командовать сотнями и десятками станут лучшие из лучших. Полк, в котором ратники не о родах своих думать будут, а о службе, о деле государевом. Войско, в котором можно возвыситься лишь своим умом, причем зависимое только от царя и ни от кого более. Монолитная рать – а не рыхлое поместное ополчение, где бояре впервые встречаются друг с другом только перед сражением. Можно сказать – первый в мире спецназ. Еще одна стена между окружающими страну врагами и Русью. Еще одна стена между князем Старицким и государем. Пусть лоб себе расшибет, к власти прорываясь. И Андрею спокойнее, что пророчество Лютобора не исполнится, и стране полезно. И сделано это его, Зверева, руками. За такое не грех и выпить.
Андрею сильно повезло, что попал он не к началу, а уже к середине пира. Кубок вина, пара литров пива из потертой братчины – и к тому времени, когда Иван Кошкин заснул в кресле, последовав примеру четверых своих гостей, а прочие бояре перестали попадать ножом в рот, Зверев еще только слегка захмелел. Перекусив, он, не привлекая ничьего внимания, тихо ушел из трапезной к себе, а посему утром поднялся бодрым и веселым, без головной боли и тошноты. Как говорят в народе: трезвость – лучшее средство от похмелья. Жаль только, рецептом этим чертовски трудно пользоваться.
Натянув порты, князь сбежал во двор, кликнул холопов. Белобрысый Изольд и широкоплечий Илья в два ведра окатили его колодезной водой, Пахом поднес полотенце:
– Голова-то вся мокрая, княже.
– Нечто я гусак, сухим из воды выходить? – рассмеялся Зверев. – Через полчаса подходите, дядька, начнем нашим балетом заниматься. Как дьяк, уехал?
– А как же, Андрей Васильевич, еще с час назад с холопами в приказ отправился. Рази токмо в ферязь заместо шубы облачился. Жарко, обмолвился.
– Так лето же на дворе, – прищурился на солнце князь. – А боярин Кошкин молодец, крепкий мужик. Как он после таких пиров вообще поднимается – ума не приложу! Да еще и на службу едет.
– Тебе помочь, княже?
– Сам…
Князь вернулся к себе в светелку, влез в полотняную рубаху, сверху застегнул поддоспешник, надел байдану, поверх нее – в очередной раз отремонтированный Пахомом куяк, опоясался саблей, опустил в рукав свой любимый кистень, подобрал прислоненный в углу щит. Трехпудовая тяжесть брони и оружия навалилась на плечи, прижимая воина к земле – но Андрей не поддался искушению скинуть лишнее железо, потренироваться налегке. Коли к доспеху не привыкнешь – в сече он тебя не спасет, а погубит. Высосет все силы до капельки – с первым же врагом управиться не успеешь. Зверев повел плечами, давая железу улечься на теле, несколько раз подпрыгнул и решительно вышел из комнаты.
Холопы на дворе были со щитами, но без доспеха, в одних рубахах. И это правильно: молодых парней он меньше года назад под свою руку взял, им еще учиться и учиться. Пусть пока налегке насобачатся клинком и бердышом работать, кольчугу на них потом повесить можно. Опять же, так они двигались намного быстрее – а тренироваться Зверев предпочитал с противником более быстрым и ловким, нежели тяжелый от панциря татарин или закованный в неуклюжие латы крестоносец. Готовься к худшему – тогда все прочие варианты будут казаться везением.
– Ты их в строю учил сражаться, Пахом? Вот и хорошо. Давайте все берите рогатины и плотным строем на меня наступайте. Посмотрим, кто кого…
С полчаса Зверев пробивался через напирающих плечом к плечу копейщиков. Понятное дело – без особого успеха, хотя раза три он между наконечниками все же прорвался и холопов разметал. Потом настал черед схватиться на саблях – тут он неизменно опрокидывал парней, когда бой шел два к одному, и более-менее отбивался от троих согласованно действовавших противников. Затем последовали несколько поединков без щита, еще несколько – с ножом против сабли и с кистенем против Пахома. Старый воин, естественно, одолел – но дядьке пришлось-таки изрядно попотеть.
– Все, обед, – наконец решил князь. – Пахом, как поедите и отдохнете, заставь этих оболтусов с бердышом потренироваться. Чтобы работали железом без запинки, а не думали над каждым ударом, как с рогатинами.
– Нечто с рогатинами пешими дерутся, Андрей Васильевич? Ими с коня нехристей колют.
– А я про копья ничего и не говорю. Пусть к бердышам привыкают. Илья, ну-ка принеси пару ведер от колодца. А ты, Изя, помоги железо все снять. Я мокрый, как в парилке. Потом в светелку все отнесешь, понял?
– Сделаю, княже, – поклонился поморянин.
– Ну так помогай!
Сполоснувшись ледяной колодезной водой, Андрей ушел к себе и переоделся уже по-княжески: в сиреневую атласную рубаху, тонкие лайковые штаны, шитую золотом ферязь. Опоясался ремнем без сабли, только с ложкой, сумкой и ножами, и отправился в трапезную. К его удивлению, здесь все еще отсыпались несколько вчерашних бояр, а стол так и не убрали.
– Везде дворня одинакова, – поморщился Зверев. – Как хозяин за дверь, так и они на боковую. Ничего без окрика не делают.
Князь отрезал себе несколько ломтей холодной белорыбицы, закусил ветчиной и солеными рыжиками, запил квасом и, не тревожа уставших гостей, ушел прочь.
Зная, что князь Сакульский каждый день, вскоре после обеда, пешим отправляется в город, хозяйские холопы даже не предложили ему оседлать коня. Андрей сбежал по ступеням, пересек двор и оказался на мощенной дубовыми чурбачками улице. Сердце его уже колотилось от предвкушения встречи, душа пела, в животе появился легкий холодок, а ноги сами собой все ускоряли и ускоряли шаг. Полчаса – и он увидел впереди белостенную Успенскую церковь, крытую паперть, ведущие к вратам ступени. Глаза заскакали по нищенкам, нашли Ксению, что успела получить за последний месяц только с него не меньше гривны серебра, но продолжала побираться несчастными медяками.
Сводня тоже заметила князя, глаза ее округлились, она замахала руками – но вовремя спохватилась, превратила взмахи в торопливые крестные знамения, низко склонилась и, выйдя из череды попрошаек, направилась в сторону узкого переулка за храмом. Зверев нагнал ее только за поворотом – старуха шарахнулась к чьему-то тыну, в густые заросли горько пахнущей серебристой полыни, испуганно закрестилась:
– Свят, свят, не видел никто!
– Чего не видел, Ксения? Пошли, хватит зелень топтать.
– Куда пошли, касатик?! Муж к зазнобе твоей приехал, князь Петр…
– Что?! – Андрею показалось, что внутри живота оказался рыболовный крючок и неведомый удильщик с силой дернул снасть, безжалостно раздирая потроха своей добычи. – Какой муж?!
– Князь Петр, воевода Путивльский. Ныне они с княгиней аккурат молебен за благополучное возвращение стоят.
– Черт! – схватился за голову молодой человек. – Я и забыл. Как же теперь… Все…
– Она-то, милая, прямо бледная вся, не хочет с тобой расставаться. Аж всплакнула, когда двугривенный мне кидала. Шепнула, к жене тебе ехать надобно. Деять, о чем сговаривались.
– О чем сговаривались?! – не понял Андрей.
– Про то княгиня не сказывала. Милостыню бросила, два алтына, да пока рядом стояла, перекрестилась, пару слов лишь шепнуть успела. Сказывала, тоскует без тебя, да про жену еще.
– Вот, черт! – Зверев зло сплюнул, чуть отступил, глянул в сторону храма.
– Ой, не ходи туда, касатик! Князь Петр увидит, неладное почует. Зело ревнив князь да буен во гневе. Побьет милую твою, как есть убьет.
– Он надолго, Ксения? Когда уедет?
– Вестимо надолго, сокол ясный, – покачала головой попрошайка. – Во такую даль рази на день-другой поскачешь? Месяц-другой всяко пробудет. Может, более. Коли государь на службе оставит, конечно. А то и в имение свое с женой отъехать может.
– Куда?! – схватил ее за плечо Андрей.
– Ой, больно, больно, пусти! – взвыла Ксения. – Пусти, не виноватая я, он сам приехал! Откель мне знать, сколь его тут государь продержит? За службу князя все хвалят. Мыслю, назад пошлют, на воеводство. Да и сам он на покой не просится.
– Черт! – Зверев прикусил губу.
– А ты езжай, езжай касатик, – ласково попросила попрошайка. – Чего округ ходить? А ну на глаза князю попадешься? Токмо хуже будет. Съезжай пока с Москвы. Нечто дел у тебя иных нет, кроме как тут сидеть? Имение свое навести, приказчика проверь. Без хозяйского глаза оно знаешь как бывает… А возвернешься – зазноба твоя, глянь, и опять свободна окажется. Ох, как милуется после разлуки долгой, – завистливо покачала она головой, – ой, сладко милуется…
– Два месяца!
Два месяца его Людмила – единственная, желанная, ненаглядная – будет принадлежать какому-то старому хрычу, будет находиться в его лапах, в его власти, в его постели…
– Черт! – Андрей с силой ударил кулаком в тын.
Сводня испуганно втянула голову в плечи, оглянулась, закивала:
– А ты бы в кабак какой зашел, меда хмельного выпил, гусляров послушал, на скоморохов потешился. Глядишь, сердечко-то и отпустит. Да и отъехал от греха с Москвы. Кабы не сотворил чего сгоряча… Токмо хуже милой своей сделаешь.
– Сама иди!
Он снова, не чувствуя боли, врезал по тыну кулаком, после чего развернулся и стремительным шагом вырвался на улицу. Скользнул взглядом по храму, но к церкви не повернул – хватило здравомыслия не затевать скандала. Вместо этого он, вернувшись на двор боярина Кошкина, скинул ферязь и, отогнав потного подворника, принялся злобно колоть недавно привезенные из леса полусырые ольховые чурбаки.
Через три часа, после двух груженых с верхом возков, злоба наконец утихла, превратившись в глухую тоску. Желание рвать и метать отпустило – теперь ему хотелось лишь завыть от бессилия, уйти куда-нибудь прочь от посторонних глаз, от знакомых и незнакомых людей, скрыться в пустынях, чащобах и снегах, остаться в одиночестве. Хорошо быть одному – ибо отшельнику никогда не испытать подобных мук. Отшельнику не познать ни любви, ни ревности, ни злобы, ни предательства. Счастливчики…
– Кваску испей с устатку, княже. – Пахом, уже давно наблюдавший от амбара за его работой, приблизился, протянул глиняную крынку. – Воды умыться зачерпнуть али в баню пойдешь? Намедни топили, еще теплая.
– Собирайся, дядька, – принял посудину Андрей. – Уезжаем…
И он жадно припал к шипучему, пахнущему ржаным хлебом, темному напитку.
– Прям счас, что ли, Андрей Васильевич?
– Сейчас.
– Дык… Холопы отлучились, добро не увязано, тебе перед дальней дорогой попариться надобно, с хозяином попрощаться. Обидится ведь боярин Кошкин, коли пропадешь, слова не сказамши… А куда едем? Государь куда сызнова послал али своя нужда образовалась?
– Домой, – кратко ответил Зверев.
– Это, княже… – неуверенно промямлил холоп. – Домой, сиречь, в княжество? Али к отцу с матушкой поперед заглянешь?
– Домой – значит домой…
Князь Сакульский помедлил с ответом. Людмила желала, чтобы он уехал в княжество – издеваться над женой. Чтобы та от мужниных побоев и придирок в монастырь ушла. Однако видеть Полину, убившую их первенца, Звереву совсем не хотелось. Даже для того, чтобы хорошенько выпороть – как велят поступать с женами здешние обычаи.
– В Великие Луки поскачем. В Лисьино, к отцу.
– Стало быть, подарки отцу с матушкой выбирать пойдешь, Андрей Васильевич?
– По дороге куплю.
– Дык ведь Илья с Изей все едино в городе – серебро тратят, что после сечи с татар собрали. С дьяком Кошкиным еще попрощаться надобно, вещи увязать. Смеркаться скоро будет, а еще попариться надобно перед отъездом. Не грязным же в дальний путь выходить…
– Редкостный ты зануда, Пахом… – Все же разозлиться на дядьку, что воспитывал барчука с самой колыбели, учил держаться в седле и владеть оружием, что всегда был рядом, готовый закрыть собой в сече, а в миру – помочь советом, Зверев не смог. – Ладно, уболтал, в Москве переночуем. Но на рассвете тронемся! Собирайтесь.
– Доброе утро, Андрей Васильевич, рассольчику капустного не желаешь?
– Ой, мамочки… – Зверев попытался сесть, и от резкого движения немедленно со страшной силой заболела голова. Он приоткрыл глаза, осмотрелся. Деревянные струганые полати, сложенная из крупных валунов печь, бочки, котел, веники, острый запах березовых листьев и пива. – Боярин Кошкин где?
– На службу ужо с час отъехал, княже. В Земский приказ.
– Надо же… Откуда у него силы берутся чуть не каждый божий день пировать, да еще и о деле государевом помнить? А все ты, Пахом, ты виноват. Попрощаться надобно, попрощаться… – передразнил дядьку Андрей. – Обидится, дескать, хозяин. Вот, пожалуйте – «попрощались». Тебя бы на мое место!
– Дык, испей рассольчику, княже, – посоветовал холоп. – Я, как дьяк-то отъехал, зараз в погреб побежал, холодненького нацедить.
– Давай, – забрал у него Зверев запотевший серебряный кубок. – Чем вчера баню топили?
– Я уголька березового приготовил да холодца густого. Коней прикажешь ныне седлать али обождешь маненько, отдохнешь после веселья вчерашнего?
– Мы оба здесь свалились или только я?
– Оба до дома не дошли, Андрей Васильевич, – кивнул, ухмыляясь, дядька. – Ан в трапезной угощение ужо накрыто было.
– Коли оба, тогда не так обидно, – морщась от головной боли, поднялся Андрей. – Седлай. Тут только застрянь – Иван Юрьевич еще раз пять отвальную устроить не поленится. Так на этом месте и поляжем… Обожди. Воды холодной ведро набери.
Пахом три раза подряд окатил господина ледяной водой, после чего князь Сакульский несколько взбодрился, допил рассол, закусив березовым углем и плотным, как сало, холодцом, натянул приготовленную еще с вечера свежую рубаху, порты и в шлепанцах отправился в дом, в свою светелку. Спустя полчаса он вышел уже опоясанный саблей, в алой, подбитой сиреневым атласом, епанче, в мягких, облегающих ступню, словно носок, сафьяновых сапогах цвета переспелой малины и в тонких коричневых шароварах.