Это было утром, около восьми часов. Мы только закончили наш скудный завтрак и слушали россказни нашего лесника, который часами мог говорить, и наш интерес не ослабевал. Открылось окошечко в двери, и появилась физиономия сержанта. Жестом он подозвал меня. «Через пять минут тебя отправляют. Приготовься!»
Я почувствовал, как замерло сердце. Не от страха. Просто от волнения. Я ожидал чего угодно, только не такого оборота. Я снова оказался лицом к лицу с фортуной, которая могла означать для меня как рай, так и ад. Внутренне собравшись, я трясущимися руками уложил свой мешочек. Я успел лишь коротко обменяться рукопожатиями со своими сокамерниками – они больше меня не увидят и я их, как распахнулась тяжелая дверь.
Я стоял в коридоре. Там уже собрали группу в 16 человек. Я был последним. Меня очень обрадовало, что в нашей группе было много проживавших в Дайрене немцев. Как ни печально расставаться с теми, к кому успел привыкнуть, приятно встретить старых знакомых. Кроме немцев, были японцы, корейцы, русские эмигранты и китаец.
Мир внезапно стал другим. Лучше или хуже – это еще предстояло выяснить. Пять минут назад я еще был в камере, не подозревая ни о чем и готовый и дальше оставаться в ней. И в один миг все изменилось, исчезло, будто сон после пробуждения, и меня подхватил водоворот новых событий.
Как с нами поступят? Все лишь пожимали плечами. Мне вспомнились слова комиссара. Его пожелания всего хорошего и обещания. Глупо, наверное, было верить его словам. Но человек так устроен, что хочет верить. Желание порождает надежду, а надежда властвует над мыслью.
Одно было окончательно ясно: с этой отвратительной «малой тюрьмой» мы распрощались навеки и теперь нас переправят в обещанный лагерь, который явится последней остановкой перед выходом на свободу. Как бы то ни было – худшее осталось позади. Вдохнув морозный воздух, я воспринял его как предвестника приближавшейся свободы.
Мы следовали пешком, под конвоем, к вокзалу, где нас поместили в поезд, в специальное отделение вагона, откуда мы после двухчасовой поездки выгрузились на какой-то небольшой станции. На станционном здании огромными буквами было написано «ГРОДЕКОВО». Не приходилось сомневаться, что мы были на пограничной станции, откуда шли поезда в Маньчжурию. Всего в считаных километрах, совсем рядом, высились горы, находившиеся уже на территории Маньчжурии. Мы с любовью взглянули на них, они показались нам последним, что связывало нас с дорогими местами.
В голове царил сумбур. Я лихорадочно раздумывал: допросы завершены. Ничего компрометирующего они им не дали. В последние недели в камеру пришла новость – многих немцев, которые сидели неподалеку в Ворошиловске, в Маньчжурии выпустили на свободу. Среди них были врач-немец и еще двое миссионеров. Может, и нас доставят на границу и передадут китайским властям? Иначе как можно было объяснить, что нас привезли именно сюда?
Надежда росла, с каждым шагом прибавляя энергии ослабшим ногам, я не отрываясь смотрел на снежные шапки гор, приветствовавших нас из-за границы. Мы, наверное, прошли около получаса, станция осталась позади, а нас препроводили на обнесенный колючей проволокой участок, застроенный домами. Раньше здесь был колхоз, а теперь лагерь – кругом одни заключенные и охранники в форме. Может, это как раз лагерь, откуда отпускают на волю, место, где завершаются последние формальности?
Пройдя через широкие ворота полуразрушенного огромного сарая или амбара, мы оказались перед железной дверью. Она тут же открылась, и мы оказались в цокольном помещении – метр восемьдесят на семь. В одной стене было несколько дверей, в другой – небольшой люк, наверняка лаз в подвал. Туда нас и поместили. Штукатурка на стенах местами обсыпалась, местами покрылась пылью и грязью за долгие годы. Первые, кто вошел в это помещение, ступили на почти полностью прогнивший пол. Вплотную к двери стояла параша.
Подходящее местечко, подумали мы. Но разве это так важно? Все равно через пару часов мы будем на границе. И мы на японский манер уселись на колени вдоль длинной стены. Уместились все. Так мы просидели в ожидании около трех часов. Пятеро русских сидели у окна. Там невыносимо разило содержимым параши. Рядом с русскими пристроились немцы. Потом японцы потеснили нас – они были уверены, что сидеть вплотную к русским им ни к чему. У самого входа, опершись на парашу, сидели двое корейцев и китаец.
Все вокруг бормотали одно и то же: что с нами будет. Однако надежда на отправку в Маньчжурию доминировала. Китаец по имени Ли, бодренький молодой человек, служивший в свое время в полиции в каком-то провинциальном городке в Маньчжурии и, по-видимому, знавший все ходы и выходы, считал, что русские просто доведут нас до границы и отпустят на все четыре стороны. Если все произойдет именно так, Ли обещал всем теплое пристанище и еду у друзей или родственников. И еще он рассчитывал достать столько денег, сколько нужно, на дорогу назад в Дайрен.
Я с удовольствием воображал подобный ход событий. Даже зримо представлял себе, как мы под руководством Ли лихо вышагиваем по маньчжурским лесам, и, думая об этом, как бы поглядывал в сторону постепенно удалявшейся границы. Я представлял себе, как все мы ночуем в какой-нибудь натопленной фанзе, а на улице минус 55 градусов. Как мы приезжаем в Дайрен. И как, наконец, распахивается дверь католической миссии, и моя жена, вскрикнув от неожиданной радости, бросается мне в объятия.
Пятеро эмигрантов уже стали демонстрировать высокомерие, которое росло с каждой минутой. Но японцы на это никак не реагировали. Подобно каменным божествам восседали они на своих мешках, на лицах замкнутость и скепсис. На улице темнело. Принесли водянистого супа и маньчжурского пшена. Большинство даже не притронулось к еде, невзирая на хроническое недоедание. Вонь от параши была нестерпима, как нестерпимо и дальнейшее ожидание. Время идет, на улице темнеет, но ничего не происходит.
Один из русских колотит в дверь. Перед дверью охранник. Совсем молодой. Даже захотелось отобрать у него автомат. Открывается окошечко в двери. Мы спрашиваем, в чем дело. Не можем же мы сидеть здесь в этой норе вечность. Охранник не в курсе, он и рад бы объяснить нам, что к чему, но никаких приказов ему не поступало. Мы требуем начальника тюрьмы. Часовой отвечает, что перед отходом ко сну придет сержант, отвечающий за порядок, и ему мы сможем изложить все наши просьбы и задать вопросы. Ждем дальше. Барометр надежды на лучшее стремительно падает. Сегодня уж точно никаких изменений ждать не стоит. Крепко похолодало – жуткий ночной мороз. Судя по всему, ночевать нам придется здесь. Но в этой спичечной коробке невозможно спать. Если все улягутся, придется лежать вплотную друг к другу. Как сардины в банке. А кому достанется место там, где пол прогнил, тот непременно сломает спину.
Наконец появляется сержант. Он с удивлением выслушивает нас – мы просим другое помещение для ночлега.
– Нет у нас других помещений, – не без сочувствия отвечает он. – Все помещения забиты до отказа. Так что там лучше не будет. Но долго вы здесь не промучаетесь, – успокаивает он нас. – Вы люди уже опытные, и одну ночь здесь уж как-нибудь вытерпите.
Наше недоверие усилилось. Уж очень все напоминает обычное обещание «на русский манер». А если они продержат нас здесь неделю, кто из нас это выдержит?
Так что всем нашим надеждам был положен конец. Видимо, наши испытания не скоро закончатся, а вот терпение точно вот-вот лопнет. И еще: оставался лишь один выход – молча покориться неизбежному и попытаться хоть как-то устроиться на ночь. И мы все укладываемся на пол. Так как это помещение в ширину метр восемьдесят, головой мы упираемся в одну стену, а ногами – в противоположную. Длину помещения следует разделить на 17, и в результате на каждого выходит столько площади, что навзничь лечь невозможно. Но после многих попыток все же удалось кое-как уместиться. Для этого пришлось улечься валетом через одного, но все равно спать придется только вытянувшись.
Первый час этой мучительной ночи прошел более-менее спокойно. Мы все устали и, несмотря на все неудобства, заснули довольно быстро. Однако какое-то время спустя у всех разболелись или занемели ноги. Не выдерживает тело такой неподвижности. На какие ухищрения только не пришлось идти, но – тщетно. Все усугублялось и темнотой – помещение освещалось крохотной керосиновой лампой. Да еще через окно сочилось немного света. Нет слов описать муки, которые мы пережили до наступления утра.
Утром мы молча жевали хлебную пайку, полученную через окошко в двери. Японец потребовал врача. Его лицо покраснело, пульс был слабый, неровный. Нас уговорили потерпеть до полудня. Вскоре у больного отчетливо проявились явные признаки дизентерии – каждые четверть часа позыв, и он бежал к параше. Затем нас вывели на отправление естественных надобностей в большую уборную с досками, уложенными поперек длинной канавы. Много времени нам не дали – три минуты, и ни секунды больше. Кому не хватило места на досках, устроился прямо у ямы. Так как мыться было нечем, пришлось подтираться снегом.
И после этого назад, еще один день на коленях, еще одна ночь в давке. Японец потерял сознание, и его вынесли из камеры. Больше мы этого человека не видели. Заболели и двое других японцев. Врача до сих пор не было. В конце концов появился санитар и роздал нам аспирин. Уже половина нашей группы страдала изнурительным поносом. Санитары даже принесли термометры. У обоих японцев и корейца температура подскочила до сорока. Их вынесли из камеры.
Многие отказались есть хлеб. Выносливее и менее брезгливыми остальных оказались русские. Даже доедали суп других. Но вскоре подобное отсутствие брезгливости вышло боком – понос был почти у всех, и люди стали выменивать хлеб на махорку. Кое-кто вообще отказался от пищи и предпочитал курить на тощий желудок.
Однажды ближе к вечеру дверь камеры распахнулась и вошел младший лейтенант вместе с дежурным сержантом. Этот младший лейтенант, совсем молодой, коренастый и низкорослый, выглядел полной противоположностью долговязого, тощего сержанта. Кто смог, поднялись. Двое немцев, Шаппе и Мум, так и остались лежать, завернувшись в меховые шубы, предусмотрительно надетые перед отправкой и здорово их выручившие.
– Почему эти люди не встают? – недовольно осведомился младший лейтенант.
– Они больны, – пояснил один из немцев.
Младший лейтенант подошел ближе к Шаппе и стал придирчиво ощупывать его шубу, словно прикидывая, придется ли она ему впору.
– Шуба завшивлена! – заявил он, даже не пытаясь осмотреть ее как следует. – Сержант! – скомандовал он дежурному. – Эту шубу немедленно отправь в дезинсекционную камеру.
– И эту тоже! – добавил сержант, мельком взглянув на шубу Мума.
– Но оба опасно больны, – попытался возразить я. – Их трясет от холода. Как же они останутся без теплой одежды? – Ничего, – последовал равнодушный ответ.
С великим трудом владелец шубы приподнялся и стал стаскивать ее с себя.
Тут вмешался японец, который хорошо говорил по-русски. – Он же болен! Вы бы хоть больному человеку посочувствовали! – выкрикнул он младшему лейтенанту. – Они оба умрут!
– Разумеется, умрут, – сухо ответствовал младший лейтенант. – И нечего тебе из-за них волноваться. Тебе и самому скоро каюк.
Два дня спустя тюрьма стала напоминать растревоженный улей. Из Ворошиловска прибыл генерал для инспекции. Охранник вручил нам швабру, и мы должны были вымести камеру. Кроме швабры, охранник принес и свежие новости. Эмигранты, часть которых были одеты в хорошие пальто, предложили подать генералу жалобу за отобранные шубы. Эта идея нашла поддержку, и один из эмигрантов даже вызвался передать жалобу генералу, если представится возможность. Внезапно генерал оказался у нашей камеры и велел отпереть двери. Мы посторонились, и он медленно прошел внутрь. За ним следовали младший лейтенант и сержант. – Люди выглядят неважно, – заключил он. – Сколько времени они здесь находятся? – обратился генерал к подчиненным.
– Две недели, – отчеканил в ответ младший лейтенант, – но они выглядели еще хуже, когда прибыли. А сейчас я их хоть немного привел в порядок. Подкормил.
Генерал благосклонно кивнул.
– Мы с нашими пленными не обращаемся так, как немцы и японцы обращались с русскими, – произнес он. – Есть у кого-нибудь жалобы?
Подал голос эмигрант. Он описал инцидент с шубами и попросил их вернуть. Генерал вопросительно посмотрел на младшего лейтенанта.
– Обе шубы насквозь завшивлены, – ответил тот. – Сейчас они на дезинсекции и пробудут там еще несколько дней до окончания обработки. После этого мы вернем их владельцам.
– Верное решение, – удовлетворенно ответил генерал. – Очень важно строго соблюдать санитарные нормы. Это в интересах самих заключенных.
Вот так завершился визит генерала к нам в камеру. Мы обреченно присели на корточки, а Шаппе и Муму предстояло дожидаться, пока им вернут шубы.
Постепенно больные дизентерией стали приходить в себя. Лечение голодом было единственным, но весьма действенным методом лечения. Однако последствия были достаточно тревожны. Половина нашей группы едва держалась на ногах от слабости, и на нас взирали исхудавшие лица людей.
Мы больше не забивали голову тщетными надеждами. Все они рухнули, мы только иногда спрашивали себя, сколько еще продлятся наши муки, пока высшие силы не избавят нас от них. Когда из камеры вынесли еще двух больных с высокой температурой, стало больше места – теперь уже можно было лежать даже согнув ноги. Спать стало легче. А большего нам сейчас и не требовалось. Меньше всего страданий выпало на долю русских. Никто из них не заболел, да и физическое состояние этих людей было лучше, чем у остальных заключенных. Они не теряли надежды при удобном случае сбежать из этого ада и уйти за границу. Она ведь была так близка, совсем рядом, километрах в трех, не дальше. Вопросом было, удастся ли на той стороне отыскать более-менее надежное прибежище и дождаться, пока не уберутся советские войска из Маньчжурии. А они должны были убраться, и, видимо, уже скоро. Об этом рассуждали даже охранники. Поговаривали и о том, что, мол, подписан какой-то там договор, и Советы обязались его придерживаться – в течение трех месяцев после капитуляции покинуть этот район. Три месяца давно истекли, и даже по русским меркам самое время было уходить.
Ли оказался как нельзя кстати. Он присоединился к группе замышлявших побег и не сомневался, что сможет отыскать в какой-нибудь китайской деревне место для беглецов. Потом целыми днями обсуждались способы побега. Японцы и немцы в этих дискуссиях не участвовали. Мы не верили, что в таком состоянии, в каком мы находились, можно перейти границу. И планы русских представлялись нам чистейшей фантастикой. Шансы на успех казались настолько ничтожными, что мы скорее поверили бы в то, что пешком доберемся отсюда до Германии, если нас вдруг освободят. Но все мы считали, что наше положение если и изменится, то непременно к худшему, если русские все же решатся бежать, причем независимо от исхода побега. И японцы стали яростно протестовать против планов русских.
А русские тем временем, по крупицам, собирали сведения об условиях охраны границы, расспрашивали своих земляков-охранников. Стоит вырваться из застенков, и будет очень трудно отличить одного русского от другого. А под покровом темноты перейти границу вполне реально, и то, что ее не так уж сильно охраняют, было ясно всем.
Советская армия стояла на территории Маньчжурии. Граница с Китаем была вроде как символической.
Уже темнело, когда мы в семь часов вечера последними посетили уборную. Последних всегда подгоняют, потому что охрана устала и хочет поскорее завершить все положенные на день мероприятия.
Первые быстро заняли места на досках. Со дня инспекции генералом уборная слегка преобразилась. Запретили испражняться рядом с канавой. С наступлением темноты и при этой вечной спешке можно было предположить, что последним оправиться не дадут, просто разгонят их штыками. Но охранники загоняли больше народу на доски, которые, обветшав, вполне могли сломаться. Прогибались они, во всяком случае, настолько сильно, что мы по щиколотку увязали в смердящей жиже.
Люди возмущались сверх меры, и даже предпринимались попытки наброситься на охранников. Тут прибежали еще несколько солдат и под угрозой открыть огонь из автоматов загнали нас в камеру. У нас не было даже возможности отереть о камни грязь с обуви. В камере бесновались, и дежурный распорядился усилить охрану автоматчиками.
Около десяти вечера, как обычно, в камере появился дежурный сержант – пересчитать заключенных. Китайца Ли недосчитались. Никто и не заметил в этой суматохе дня, что он исчез. А с тех пор, как его видели в последний раз, прошло часа три. Достаточно времени, чтобы добежать до маньчжурской границы.
В тюрьме объявили тревогу. Срочно стали пересчитывать заключенных во всех камерах. Младший лейтенант был вне себя и готов был на месте расстрелять всех нас. Но он не мог действовать вопреки распоряжениям. Подняли по тревоге и весь гарнизон, с собаками стали прочесывать местность. А мы вынуждены были припасенными для самокруток газетными обрывками счищать грязь с обуви, оставшуюся после посещения уборной. И все были встревожены тем, что после побега Ли нас ждут новые неприятности. Но мы все же верили в благополучный исход, то есть в то, что Ли достиг поставленной цели. Русские обыскали всю тюрьму, но безуспешно. И мы, не без злорадства, заключили, что хоть одному нашему товарищу повезло. Это и нам придавало сил.
В середине марта – шел уже 1946 год – через охранников и другие группы заключенных до нас дошли слухи, что в начале апреля (называли даже срок – 5 апреля) на запад отправят транспорт с заключенными, в том числе и нашу камеру. В сравнении с нашим медленным угасанием в этой дыре любые изменения воспринимались как улучшения. Надежда на то, что нас все же вернут в Маньчжурию, с каждым днем таяла, и мы смирились с тем, что если нас и выпустят, что было крайне маловероятно, то только не здесь, а отправив подальше на запад.
Поэтому мало кто удивился, когда 5 апреля тот самый низкорослый младший лейтенант (он исполнял обязанности начальника тюрьмы) явился к нам в камеру и велел побыстрее собираться в дорогу.
Сборы в дорогу у нас более двух минут не заняли – наше жалкое тряпье тут же было связано в мешки, служившие нам и подушкой и подстилкой. Так что оставалось встать и ждать команды на выход.
Шаппе и Мум все еще дожидались завершения дезинсекции своей одежды. И энергично просили младшего лейтенанта ускорить процесс.
– Будет! – по-русски коротко бросил он.
Мы, которые за все время пребывания в России так и не удосужились понять истинного значения этого слова, все еще надеялись на возврат шуб.
Примерно полчаса спустя последовала команда: «По двое из камеры шагом марш!» Нас вывели на улицу. Погода вот уже несколько дней стояла довольно теплая. Чуть подморозило, но ветра почти не ощущалось.
На огромной площадке перед зданиями тюрьмы выстроилось довольно много групп заключенных. У расставленных тут же столов шел обыск, а заодно и сверка данных. Подвели к одному из столов и нашу группу. Шаппе и Мум были по-прежнему без шуб. У стола рядом я заметил группу маньчжурских немцев, о пребывании которых слышал из разных источников, а кое-кого и знал лично. Один из них, Карл Райзер, бизнесмен из Харбина, довольно субтильный человечек лет тридцати пяти, отвечал на вопросы тюремщиков. Через очки с толстыми стеклами он озабоченно следил за записями служащих. Во время обыска у него в валенке нашли супинаторы (у него была деформирована стопа). С комментарием «Нельзя!» супинаторы полетели в кучу изъятых вещей. Райзер с тоской смотрел на супинаторы, а один из конвоиров, подскочив к нему, сорвал с лица очки, разломил их надвое и тоже швырнул в кучу. Линзы были очень толстые, что означало почти полную слепоту для Райзера. Лишь ценой длительных уговоров он смог отыскать в куче кое-что из отобранных у него вещей.
На очереди был я. Мои очки были в роговой оправе, а рог для подлежащих отправке заключенных в Советском Союзе запрещен не был. Зато стекло подлежало запрету. Я быстро развязал мешок и, уповая на невнимательность конвоиров, стал тешить себя мыслью, что очки мои не найдут. Конвоира привлекла моя непонятно как сохранившаяся фетровая шляпа. Фетровые шляпы в перечне запрещенных предметов не фигурировали, но в этой местности считались символом высочайшего благосостояния. Конвоир ласково провел ладонью по ткани и аккуратно уложил шляпу на землю у своих ног. Теперь у него была возможность предстать перед своей симпатией в образе элегантно одетого кавалера. Что касается меня, ценность этой шляпы равнялась нулю. Носить ее в подобных условиях было непрактично и нелепо до глупости. Вполне возможно, я бы с охотой выменял бы за нее несколько щепоток махорки. Я понимал, что это не последний контроль, и был готов расстаться с чем-нибудь еще. Лишь бы очки не трогали.
Но добытая фетровая шляпа повергла конвоира в блаженное состояние, и он решил мною больше не заниматься. Бросив прощальный взгляд на шляпу, я отошел. И подумал: вполне возможно, что уже очень скоро всем нам вообще ничего не понадобится. Мы были страшно истощены и обессилены, нас мучила дизентерия, у многих была высокая температура. Мы еле волочили ноги.
За нами стояла группа человек сто узкоглазых людей в грязных лохмотьях, неухоженные бороды которых просто пугали. Если по книгам представить себе разбойников из самых диких мест, эта группа выглядела именно так. Единственной мыслью было не оказаться бы в одном вагоне с ними!
Когда четыре часа спустя весь контингент – 700 человек – был профильтрован, началась поверка: стали выкликать фамилии. Предстояло переформирование. Наша небольшая группа, таким образом, переставала существовать. Мы с Винфридом Коблером, немцем из Дайрена, оказались в группе вместе с теми самыми разбойниками из диких мест.
Только подойдя вплотную к ним, мы поняли, что это офицеры японской и корейской армий, среди них были люди известные, отмеченные правительственными наградами. Так что все мои опасения оказались напрасны. За разбойничьим обликом скрывалась высочайшая культура, отменное воспитание, чувство товарищества и отзывчивость. Я не раз в этом убеждался за годы совместных страданий, начинавшихся как раз в этот час, когда нашу только что сформированную небольшую группу в 38 человек погнали на железнодорожную станцию и распределили там по зарешеченным вагонам для скота.
В нашем вагоне грузоподъемностью пятьдесят тонн нары тянулись справа и слева в два этажа. На каждых должны были поместиться восемь человек, остальные – на незанятом участке пола между дверьми. В центре вагона стояла железная печка, около нее – кучка угля и дрова. У одной из дверей, которую никогда не открывали, располагалось место для отправления естественных надобностей: короткая доска для сидения, а под ней сточный канал. У противоположной двери стояла объемистая бочка, из которой раздавали суп и кипяток. Ни о какой дорожной кухне и речи не шло.
Приступили к распределению мест. В нашей группе было шестеро русских эмигрантов. Они сразу же стали держаться самоуверенно, быстро сориентировались в обстановке и установили более-менее доверительные отношения с конвоирами – все-таки земляки. Все верно: они не только говорили на том же языке, но знали и ментальность своего народа куда лучше нас. Немцев и японцев пропаганда представила нетрудно вообразить себе кем, а китайцев и корейцев считали просто стадом скота, которое необходимо погонять.
Шестерым русским достались лучшие места на нарах. Верхние нары по ходу поезда, так что на того, кто лежал, даже не дуло – окно было распахнуто, и по вагону гулял ветер. Окошечко располагалось как раз на уровне нар, и, лежа, можно было смотреть на мелькавшие за ним пейзажи. Если, конечно, брусья решетки позволяли. Кроме русских, в этом вагоне было двое европейцев – мы с Винфридом Коблером. И нам отвели одни нары, можно сказать, повезло.
На расположенных напротив нарах обосновались японцы – тоже восемь человек. Корейцев и китайцев согнали на нижние нары, там было темно и сыро, а остальные китайцы попытались отвоевать для себя место между двумя дверьми, впрочем, уже занятое печуркой, топливом для нее, бочкой и уборной. Все же они хотя и с трудом, но разместились.
Русские не скрывали уважения к японцам. Они знали их по Маньчжурии и понимали, что с этими людьми лучше обходиться вежливо, в противном случае конфликт мог кончиться трагически. А с китайцами и корейцами они общались на языке пинков и зуботычин. Нас с моим товарищем, надо сказать, щадили. Видимо, наличие неевропейцев раздражало их и пробуждало в них агрессивность, к европейцам же, напротив, подсознательно хотелось относиться как к людям. Но нам приходилось прилагать немыслимые усилия для поддержания своего статуса, и мы даже не решались одернуть их, если нам недодавали пайки. Это было бы уже рискованно.
Первые сутки мы так и простояли на станции. Это удивляло нас, но мы просто не знали, что в Советском Союзе так положено, это одно из правил транспортировки заключенных. Мы имели возможность обозреть сквозь зарешеченные оконца местность. Километрах в восьми гордо возвышались горы. Это была уже Маньчжурия. Два-три часа пешего хода в нашем измученном состоянии и час для нормального здорового человека. И все – спасительная граница. Заманчивая мысль – взять и, наплевав на все, решиться на подобный поступок. Хоть изначально и безрассудный. Стены и двери вагонов осмотрены на предмет наличия мест, через которые при желании можно проникнуть наружу и под покровом ночи исчезнуть. Но все это сладостные мечтания – мы сидели в прочно запертых, с зарешеченными окнами вагонах, надежно охраняемых автоматчиками. Сколько угодно дней и ночей могло миновать, горы от этого не приближались. И для нас они означали не «добро пожаловать», а скорее горькое «прощай навек!».
Потом мы услышали, как к составу прицепили локомотив. Знак скорого отправления. И состав медленно тронулся с места. Через оконца мы в последний раз грустным взором окинули горы. И вообще, как это могло стать возможным, что судьба сыграла с нами столь недобрую шутку? Свести понятие свободы к возможности смотреть через решетку на волю? Как могло случиться, что нас везут в вагонах для скота в самую сердцевину тюрьмы народов? В двух шагах от спасительной границы?
Недоуменные возгласы в вагоне – нас везут не в Сибирь. Поезд направляется прямо к границе. Неужели… Нет, быть такого не может, даже думать об этом нельзя, это противоречит элементарным законам жанра. Тем не менее нас везли в направлении к Маньчжурии.
Потом поезд остановился и поехал уже в другом направлении. И больше уже не останавливался, а ехал, ехал, ехал. Давно исчезли горы Маньчжурии, спустилась ночь. Теперь все стало предельно ясно. Чудес на свете не бывает. Судьба продолжила свое шествие. Мы ехали во тьму, в ночь. Кто-то – чтобы стать жертвой голода или эпидемии, кто-то был обречен год за годом отбывать суровое наказание, сменявшееся принудительным поселением, а то и пожизненным заключением, и трудно было представить, что красный паук просто так возьмет и выпустит нас из своей липкой паутины.
Такие мысли одолевали решительно всех, кто ехал в этом поезде, но переживались представителями нескольких групп в нашем вагоне по-разному.
Японцы реагировали безмолвно, сидя с непроницаемыми лицами. Ни мимикой, ни жестами они не выдавали того, что происходило в их душе. Держались они, как обычно, вежливо, по-товарищески, улыбались, если считали, что от них ждут улыбок. Они со всей серьезностью обсуждали сложившееся положение, касающееся нас всех, но – никаких эмоций не проявляли. Эмоции – за гранью допустимого. Эти люди служили образцовым примером самообладания, умения держать себя в руках, владеть собой в самом безвыходном положении.
Корейцы апатично вытянулись на нарах, похоже, они тоже не обременяли себя прогнозами и взглядами в будущее, но вид у них был такой, будто из них воздух выпустили. Они выжидали, пропуская события через себя. Некоторые, кто был здоровее, откровенно демонстрировали мускулатуру – мол, ничего, пусть эти русские знают, что на их насилие нам есть чем ответить.
Китайцы, сгрудившись, не скрывали растерянности, эти люди с младых ногтей были приучены испытывать несправедливость мира на собственной шкуре, кое-кто из них сновал от одних нар к другим, наверняка подумывая, что и на что можно было бы обменять. Один низкорослый китаец даже выменял у русского, судя по всему, располагавшего солидными запасами табака, горсть махорки в обмен на самодельную медную ложку, которую, непонятно как, протащил сквозь «фильтрацию».
Русские сидели на нарах, мрачно уставившись в темноту за окошками. Они были озлоблены и не скрывали этого. Бранились. Один на чем свет стоит честил немцев, по вине которых все и началось. Ведь все беды исходили от нелепости этой окаянной войны, которую немцы, кстати, и начали, и по-идиотски же проиграли. Изрекая все это, мужчина ничуть не смущался присутствием рядом двух немцев – нас с Коблером. Наоборот, его изречения, похоже, были адресованы нам обоим. Но мы стараемся не понимать этого. Это позволит избежать серьезного конфликта.
Кореец появляется снизу. Очевидно, его товарищам поручено начать переговоры с русскими. Ближайший русский встает и, наклонившись вперед, бьет улыбающегося корейца кулаком в лицо.
– Бандит! Забыл свое место?
Голова исчезает. Боюсь, скоро начнется битва. Но ничего не происходит. Японцы, с другой стороны, становятся еще молчаливее. Их глаза неподвижны и молчаливо взирают на наши нары.
Вот один из русских дает волю чувствам в отношении японцев. Он много лет был служащим японской военной миссии в Харбине. Ползал на карачках перед теми, кто сейчас сидит и лежит перед ним на нарах, от кого иногда и получал оплеухи, не моргнув глазом. С японской точки зрения, пощечина – это ведь акт отеческого воспитания! Он был ее рабом, ел ее хлеб, шпионил ради нее, стал на путь измены. Теперь они сталкиваются с ним на равных, но им все равно тяжелее. Потому что он – русский и, как бы то ни было, среди своих, в отличие от японцев, для которых сейчас любой конвоир выше императора. Теперь японец – это уже не грозный начальник, и русский под любым предлогом поступит с ним так, как ему давно хотелось.
И после этого русские мрачно обсуждают ставшие им известными мерзкие поступки японцев, их отвратительные поступки – акты насилия, иные позорные деяния. Естественно, разговор пестрит угрозами физической расправы и мрачными прогнозами.