– Может быть, у них нет ресурсов, чтобы начать, – предположил Робин.
– Так с какой стати нам помогать им?
– Но дело же не в этом, а в том, что они нуждаются в серебре, так почему Вавилон не пошлет ученых за границу по обмену? Почему мы не можем научить их, как это делается?
– Все государства охраняют свои самые ценные ресурсы.
– А может, охраняют знания, которые должны принадлежать всем, – сказал Робин. – Потому что если язык свободен, если знания свободны, почему все «Грамматики» лежат в башне под замком? Почему мы даже не приглашаем иностранных ученых и не посылаем ученых открывать центры перевода по всему миру?
– Потому что Королевский институт перевода служит интересам Короны.
– Это совершенно несправедливо.
– Вот как ты думаешь? – В голос профессора Ловелла закрались ледяные нотки. – Робин Свифт, ты считаешь, что мы занимаемся несправедливым делом?
– Я лишь хочу разобраться, почему серебро не могло спасти мою мать, – сказал Робин.
Повисла пауза.
– Что ж, мне жаль твою мать. – Профессор Ловелл взял нож и начал резать бифштекс. Он выглядел взволнованным и расстроенным. – Но азиатская холера распространилась в результате плохой гигиенической обстановки в Кантоне, а не из-за несправедливого распределения пластин. И в любом случае ни одна серебряная пластина не способна воскресить мертвых…
– И это все объяснения? – Робин поставил бокал. Он сильно опьянел и потому был настроен воинственно. – У вас же были пластины, их легко сделать, вы сами говорили… Так почему же…
– Бога ради! – рявкнул профессор Ловелл. – Она была всего лишь женщиной.
Тренькнул дверной звонок. Робин вздрогнул, его вилка клацнула по тарелке и свалилась на пол. Он смущенно подобрал ее. Из прихожей донесся голос миссис Пайпер.
– О, вот так сюрприз! Они сейчас ужинают, я вас проведу…
И в столовую вошел привлекательный и элегантно одетый блондин с пачкой книг под мышкой.
– Стерлинг! – Профессор Ловелл отложил нож и встал, чтобы поприветствовать незнакомца. – Я думал, ты зайдешь позже.
– Закончил дела в Лондоне раньше, чем ожидал. – Стерлинг перевел взгляд на Робина и тут же застыл. – Добрый вечер.
– Здравствуйте, – смущенно ответил Робин. Он понял, что это знаменитый Стерлинг Джонс. Племянник Уильяма Джонса, звезда факультета. – Приятно познакомиться.
Стерлинг не ответил, лишь надолго задержал на нем взгляд. Его губы странно дернулись, хотя Робин не понял, что это означает.
– Бог ты мой!
Профессор Ловелл покашлял.
– Стерлинг…
Стерлинг смотрел на Робина еще несколько секунд, а потом отвернулся.
– В любом случае добро пожаловать, – сказал он слегка запоздало, поскольку уже повернулся к Робину спиной, и слова прозвучали неловко и принужденно. Он положил книги на стол. – Ты был прав, Дик, ключ в словаре Риччи. Мы не разобрались в происходящем, когда пользовались португальским. Теперь я могу собрать всю цепочку. Если соединить символы, которые я отметил, вот здесь и здесь…
Профессор Ловелл полистал страницы.
– Здесь размыто водой. Надеюсь, ты не заплатил ему полную…
– Я ничего не заплатил, Дик, я же не дурак.
– Ну, после Макао…
И они начали пылкий разговор, совершенно позабыв о Робине.
Он пьяно смотрел на них, чувствуя себя не в своей тарелке. Его щеки горели. Он не доел, но продолжать ужин сейчас казалось как-то неудобно. Кроме того, у него пропал аппетит. Прежняя уверенность исчезла. Он снова почувствовал себя глупым мальчишкой, над которым смеялись и от которого отмахивались похожие на ворон посетители в гостиной профессора Ловелла.
И он задумался над противоречием: ведь он их презирает, зная, что от них не стоит ждать ничего хорошего, но все же хочет, чтобы они уважали его и приняли в свои ряды. Его накрыла странная смесь эмоций. И он не имел ни малейшего представления, как в них разобраться.
«Но ведь мы не закончили, – хотелось ему сказать отцу. – Мы говорили о моей матери».
Грудь сдавило, сердце казалось зверем в клетке, стремящимся вырваться наружу. И это было удивительно. Ведь ничего необычного не произошло. Профессор Ловелл никогда не обращал внимания на чувства Робина, не пытался утешить, только резко менял тему и отгораживался холодной, равнодушной стеной, приуменьшал боль Робина до такой степени, что казалось несерьезным вообще о ней говорить. Робин уже привык к этому.
Только сейчас, быть может, из-за вина или так давно копившегося напряжения, что оно достигло критической точки, Робину хотелось закричать. Расплакаться. Пнуть стену. Сделать что угодно, лишь бы заставить отца посмотреть ему в лицо.
– Ах да, Робин, – вскинул голову профессор Ловелл. – Передай миссис Пайпер, что мы хотим выпить кофе.
Робин схватил сюртук и выбежал из комнаты.
Он не свернул с Хай-стрит на Мэгпай-лейн.
Он пошел дальше, к Мертон-колледжу. Поздно вечером сад выглядел призрачным, искаженным, а из-за железных ворот, запертых на щеколду, тянулись, словно пальцы, черные ветви. Робин поковырялся в замке, но в итоге пролез между прутьями решетки. Он прошел несколько шагов по саду и вдруг сообразил, что понятия не имеет, как выглядит береза.
Он отошел назад и огляделся, чувствуя себя довольно глупо. И тут взгляд привлекло белое пятно – светлое дерево, окруженное кустами шелковицы, подстриженными так, что они слегка изгибались вверх, словно в знак преклонения. Из ствола белого дерева торчала выпуклость; в лунном свете она выглядела как лысая голова.
Или хрустальный шар. Почему бы и нет?
Робин представил, как его брат, похожий на ворона в своем развевающемся черном пальто, лунной ночью проводит по белой коре пальцами. Гриффину понравился бы такой спектакль.
Робин удивился, что в груди словно сжалась раскаленная пружина. Долгая отрезвляющая прогулка не умерила его гнев. Он по-прежнему был готов закричать. Неужели ужин с отцом так его разозлил? Неужели это и есть то праведное негодование, о котором говорил Гриффин? Но он ощущал не просто революционное пламя. В его сердце угнездились не решимость, а сомнения, негодование и глубокое замешательство.
Он ненавидел Оксфорд. И любил его. Он проклинал его за то, как здесь с ним обходились. Но все равно хотел стать здесь своим, потому что было так приятно ощущать себя его частью, разговаривать с профессорами на равных, включиться с большую игру.
В голову закралась одна неприятная мыслишка: ты просто маленький мальчик с болью в сердце, вот тебе и хочется, чтобы все уделяли тебе больше внимания. Но Робин отогнал ее прочь. Уж конечно, он не настолько мелочен, он ополчился на отца не потому, что чувствовал себя отвергнутым.
Он видел и слышал достаточно. И понял, что лежит в основе Вавилона, он знал, что может доверять своему чутью.
Робин провел пальцами по дереву. Ногтями тут ничего не сделаешь. В идеале нужен нож, но у Робина не было ножа. Наконец он вытащил из кармана перьевую ручку и вонзил перо в выпуклость. Дерево поддалось. Робин несколько раз с силой царапнул по коре, чтобы крест было хорошо видно. Пальцы болели, а перо было безнадежно испорчено, но он оставил отметину.
Quot linguas quis callet, tot homines valet.
Сколько языков кто-нибудь знает, столько же раз он человек.
Карл V
В понедельник Робин вернулся в свою комнату после занятий и обнаружил засунутую под подоконник записку. Он тут же схватил ее. С колотящимся сердцем он захлопнул дверь, сел на пол и прищурился, пытаясь разобрать убористый почерк Гриффина.
Записка была на китайском. Робин озадаченно прочитал ее дважды, потом задом наперед и еще раз в нормальном порядке. Гриффин как будто написал иероглифы совершенно произвольно, они не складывались в осмысленные фразы, из них вообще нельзя было составить фраз – хотя присутствовали знаки препинания, иероглифы были расставлены без учета грамматики и синтаксиса. Несомненно, это был шифр, но Гриффин не предоставил Робину ключа, и Робин не мог вспомнить никаких литературных аллюзий или тонких намеков, которые бросил Гриффин, чтобы расшифровать эту бессмыслицу.
И тут он сообразил, что все понял неправильно. Это не китайский. Гриффин использовал китайские иероглифы, чтобы передать слова на другом языке, видимо английском. Робин вырвал из дневника лист бумаги, положил его рядом с запиской Гриффина и записал транскрипцию каждого иероглифа. Над некоторыми словами пришлось поразмыслить, поскольку написание китайских слогов очень отличалось от английских, но, в конце концов выявив общую схему транскрипции (например, tè всегда означало the, ü читалось как «oo»), Робин разгадал код.
В ближайшую дождливую ночь. Открой дверь башни точно в полночь, подожди в вестибюле, а через пять минут возвращайся обратно. Ни с кем не говори. Иди прямо домой.
Не отклоняйся от моих указаний. Запомни их наизусть и сожги записку.
Резко, прямо и малоинформативно – вполне в духе Гриффина. В Оксфорде непрерывно лил дождь. Ближайшая дождливая ночь будет завтра.
Робин снова и снова перечитывал записку, пока не запомнил наизусть все подробности, а потом бросил и оригинал, и свою расшифровку в камин и напряженно всматривался в огонь, пока все клочки бумаги до единого не съежились и превратились в пепел.
В среду лило как из ведра. Во второй половине дня стоял туман, и Робин с нарастающим страхом смотрел на темнеющее небо. Когда в шесть вечера он ушел из кабинета профессора Чакраварти, мостовая посерела от мелкой мороси. К тому времени как он добрался до Мэгпай-лейн, дождь забарабанил крупными каплями.
Робин заперся у себя в комнате, положил на стол книгу на латыни, которую ему следовало прочитать, и попытался хотя бы смотреть на страницы, пока не наступит указанное время.
В половине двенадцатого дождь превратился в ливень. От одного его звука становилось холодно, даже в отсутствие злого ветра, снега или града капли ударялись о мостовую с такой силой, словно кусочки льда о кожу. Теперь Робин увидел смысл в указаниях Гриффина – в такую ночь ни зги не видно, а если что и увидишь, разглядывать не станешь. Под таким дождем ходишь, пригнув голову и опустив плечи, не замечая ничего вокруг, пока не доберешься до тепла.
Без четверти двенадцать Робин схватил пальто и вышел в коридор.
– Куда это ты?
Он замер. Он думал, что Рами спит.
– Забыл кое-что в библиотеке, – прошептал он.
Рами вскинул голову.
– Опять?
– Наверное, это наше проклятие, – прошептал Робин, пытаясь сохранять хладнокровный вид.
– Льет как из ведра. Заберешь завтра, – нахмурился Рами. – А что ты забыл?
Робин чуть не сказал «книги для чтения», но это было бы неправильно, поскольку, как предполагалось, он читал их весь вечер.
– Мой дневник. Если он останется там, я не засну, слишком нервничаю, что кто-то увидит мои записи…
– И что там, любовное письмо?
– Нет, просто… просто я нервничаю.
Либо он оказался превосходным лжецом, либо Рами был слишком сонным, чтобы встревожиться.
– Разбуди меня утром, – сказал он, зевая. – Я всю ночь буду сидеть над Драйденом, и мне это не нравится.
– Хорошо, – пообещал Робин и поспешил к двери.
Беспощадный дождь превратил десятиминутный путь по Хай-стрит в вечность. Вдали теплой свечой сиял Вавилон, каждый этаж был освещен как в разгар дня, хотя за окнами не было видно силуэтов. Ученые Вавилона работали круглые сутки, но большинство в девять или десять часов уходили с книгами домой, а если кто-то задерживался в здании за полночь, то уже не покидал его до утра.
Дойдя до зеленой лужайки, Робин остановился и осмотрелся. Но никого не увидел. Записка Гриффина была туманной, Робин не понял – стоит ли ему подождать, когда появится кто-нибудь из «Гермеса», или просто идти дальше и точно следовать указаниям.
«Не отклоняйся от моих указаний».
Зазвенел полуночный колокол. Запыхавшись, Робин поспешил к входу. Во рту у него пересохло. Когда он добрался до каменных ступеней, из тьмы появились два человека в черном. Из-за дождя лиц он не различил.
– Давай, – прошептал один из них. – Быстрее.
Робин шагнул к двери.
– Робин Свифт, – произнес он мягко, но четко.
Охранная система узнала его голос. Щелкнул замок.
Робин открыл дверь и на миг замер на пороге, чтобы в башню успели проскользнуть еще два человека. Он так и не увидел их лиц. Они устремились к лестнице, словно призраки: быстро и бесшумно. Робин дрожал в вестибюле, и капли дождя стекали по его лбу. Он смотрел на часы, следя за тикающими секундами, пока тянулись пять минут.
Все оказалось так просто. Когда пришло время, Робин развернулся и шагнул к двери. Он почувствовал слабый хлопок по спине, но больше ничего – ни шепота, ни клацанья серебряных пластин. Агентов «Гермеса» поглотила темнота. Через несколько секунд стало казаться, будто их и вовсе не было.
Робин пошел по Мэгпай-лейн. Его трясло, а голова кружилась от осознания, какой отчаянно дерзкий поступок он совершил.
Спал он плохо. Все ворочался в постели в кошмарном бреду, так что простыни промокли от пота. В полудреме его терзали видения: в дверь врывались полицейские и тащили его в тюрьму, объявив, что они все видели и все знают. Он заснул лишь на рассвете, настолько измотанный, что пропустил утренний звон колоколов. Робин проснулся, лишь когда в дверь постучал уборщик с вопросом, не подмести ли сегодня пол.
– А? Да, простите, дайте мне минутку, и я уйду.
Он побрызгал лицо водой, оделся и метнулся к двери. Его курс должен был собраться в аудитории на пятом этаже, чтобы перед занятиями сравнить свои переводы, и он ужасно опаздывал.
– Вот и ты, наконец, – сказал Рами, когда он пришел. Они с Летти и Виктуар сидели за квадратным столом. – Прости, что ушел без тебя, но я подумал, что ты уже тут. Я дважды постучал, но ты не ответил.
– Ничего страшного. – Робин сел. – Я плохо спал, наверное, из-за грома.
– Ты хорошо себя чувствуешь? – озабоченно спросила Виктуар. – Ты какой-то… – Она махнула рукой в туманном жесте. – Бледный.
– Это все кошмары, – ответил он. – Иногда бывает.
Как только он это произнес, объяснение показалось ему глупым, но Виктуар сочувственно похлопала его по руке.
– Конечно.
– Ну что, начнем? – резко спросила Летти. – Пока мы только возились со словарем, потому что Рами не позволил начать без тебя.
Робин быстро пролистал страницы, пока не нашел заданного вчера вечером Овидия.
– Прости… Да, конечно.
Он опасался, что не высидит до конца. Но каким-то образом теплые солнечные лучи на холодном дереве, скрип пера с чернилами по бумаге и четкий и ясный голос Летти помогли его измученному разуму сосредоточиться, и самой насущной проблемой начала казаться латынь, а не предстоящее исключение из Оксфорда.
Встреча прошла бодрее, чем ожидалось. Робин, привыкший читать свои переводы вслух мистеру Честеру, который поправлял его по ходу дела, не ожидал таких пылких споров о той или иной фразе, пунктуации или допустимости повторов. Быстро стало очевидно, что у каждого из них совершенно разные стили перевода.
Летти, оказавшаяся приверженцем грамматических структур, максимально точно придерживалась оригинала и могла закрыть глаза даже на самые неуклюжие выражения, в то время как Рами, ее полная противоположность, всегда был готов отказаться от точности ради красивых фраз, которые, по его мнению, лучше передают суть, даже если приходилось использовать совершенно другие грамматические конструкции. Виктуар, похоже, была разочарована ограничениями английского языка. «Он такой неуклюжий, французский подошел бы лучше», – заявила она, и Летти всегда горячо с ней соглашалась, а Рами фыркал, и тогда они забросили Овидия, чтобы повторить тему Наполеоновских войн.
– Тебе уже лучше? – спросил Рами у Робина, когда они уже собирались разойтись.
Ему и впрямь было лучше. Так приятно было погрузиться в прибежище мертвого языка, сражаться на войне риторики, итог которой на него не повлиял бы. Его поразило, насколько обыденно прошел остаток дня, насколько спокойно Робин сидел вместе с остальными на лекции профессора Плейфера и делал вид, что его занимает только Тайтлер. При свете дня ночные подвиги казались далеким сном. Ощутимым и прочным был один лишь Оксфорд, учеба, профессора, свежеиспеченные булочки и топленые сливки.
И все же он не мог избавиться от затаенного страха, что все это – жестокая шутка и в любую минуту занавес откроется перед разгадкой шарады. Ведь не может же такого быть, чтобы все сошло ему с рук без последствий. Как он вообще может жить после подобного акта предательства, кражи из самого Вавилона, которому он в буквальном смысле отдал свою кровь?
Ближе к концу дня его охватило сильнейшее беспокойство. То, что вчера вечером казалось такой захватывающей, праведной миссией, теперь выглядело невероятной глупостью. Робин не мог сосредоточиться на латыни; профессору Крафт пришлось щелкнуть пальцами у него перед глазами, прежде чем он понял, что она уже три раза просила его прочитать строку. В самых ярких подробностях он воображал ужасные сцены: как констебли ворвутся в дом, покажут на него пальцем и крикнут: «Держи вора»; как однокурсники ошеломленно уставятся на него; а профессор Ловелл, который почему-то был одновременно и прокурором, и судьей, хладнокровно приговорит Робина к петле. Робин представил, как холодно и методично опускается каминная кочерга, снова и снова, дробя каждую косточку.
Но видение осталось видением. Никто не пришел его арестовывать. Медленно и спокойно тянулись занятия, и никто их не прервал. Его ужас ослабел. К тому времени когда Робин с однокурсниками собрались ужинать, ему стало удивительно легко притворяться, что прошлой ночи никогда не было. А когда они сидели за столом, ели холодный картофель с бифштексом, такой жесткий, что приходилось прикладывать немыслимые усилия, пытаясь откусить от него кусочек, и смеялись над тем, как профессор Крафт раздраженно исправляла цветистые переводы Рами, все это действительно казалось лишь далеким воспоминанием.
Когда вечером он вернулся домой, за подоконником ожидало новое послание. Робин развернул его дрожащими руками. Нацарапанная записка была очень короткой, и на этот раз Робин расшифровал ее в уме.
Ожидай дальнейших указаний.
Собственное разочарование привело Робина в смятение. Разве он целый день не жалел, что впутался в этот кошмар? Он тут же вообразил насмешливый голос Гриффина: «Что, хочешь, чтобы тебя похлопали по спине? Дали печеньку за хорошо сделанную работу?»
Он с удивлением обнаружил, что рассчитывает на продолжение. Но понятия не имел, когда снова услышит что-то от Гриффина. Тот предупредил Робина, что их общение будет нечастым: может пройти целый триместр, пока он снова не объявится. Робина позовут, когда он опять понадобится, но не раньше. На следующий вечер Робин не обнаружил записки, как и через день.
Шли дни, потом недели.
«Ты ведь студент Вавилона, – сказал ему Гриффин. – Так и веди себя соответственно».
И оказалось, что это очень легко. По мере того как воспоминания о Гриффине и «Гермесе» блекли в памяти, скрываясь в темноте и кошмарах, жизнь в Оксфорде и Вавилоне расцветала яркими, ослепительными красками.
Робина ошеломило, как быстро он полюбил это место и этих людей. Он даже не заметил, как это произошло. В первый триместр он вертелся как белка в колесе, ошеломленный и измотанный; занятия и домашние задания превратились в повторяющуюся череду усердного чтения допоздна, на этом фоне сокурсники стали единственным источником радости и утешения. Девушки, благословение Богу, быстро забыли о первом впечатлении, которое произвели на них Робин и Рами. Робин обнаружил, что они с Виктуар одинаково любят литературу – от готических ужасов до романов, и с большим удовольствием обменивались книгами и обсуждали последнюю партию бульварного чтива, привезенную из Лондона. А Летти, убедившись, что молодые люди достаточно умны, чтобы учиться в Оксфорде, стала гораздо терпимее. Оказалось, в силу воспитания она обладала и язвительным остроумием, и тонким пониманием британской классовой структуры, что делало ее на редкость интересной собеседницей, когда ее шутки не были направлены ни на кого из них.
– Колин из тех прикормленных представителей среднего класса, которые любят притворяться, будто у них есть связи, потому что его семья знает репетитора по математике из Кембриджа, – заявила она после визита на Мэгпай-лейн. – Если он хочет стать юристом, то мог бы просто поработать в суде, но он здесь ради престижа и связей, только не настолько обаятелен, чтобы их приобрести. Он прямо как мокрое полотенце, влажное и липкое.
Она тут же изобразила, как Колин, выпучив глаза, приветствует ее с излишним вниманием, и все засмеялись.
Рами, Виктуар и Летти расцветили жизнь Робина, стали его единственным регулярным контактом с миром за пределами занятий. Они нуждались друг в друге, потому что у них больше никого не было. Старшекурсники Вавилона были агрессивны и замкнуты на себе; слишком заняты, пугающе талантливы и грандиозны. Через две недели после начала триместра Летти смело спросила у аспиранта по имени Габриэль, может ли она присоединиться к французскому читательскому клубу, но ее отвергли с особым презрением, на которое способны только французы. Робин пытался подружиться с японской студенткой третьего курса по имени Илзе Дэдзима[33], которая говорила со слабым голландским акцентом. Они часто пересекались, входя и выходя из кабинета профессора Чакраварти, но в те несколько раз, когда Робин пытался с ней поздороваться, она так скривилась, будто он был грязью на ее туфлях.
Они пытались подружиться и с второкурсниками, пятью белыми юношами, живущими напротив, на Мертон-стрит. Но все сразу же пошло наперекосяк, когда один из них, по имени Филип Райт, сказал Робину за ужином в буфете, что первый курс такой интернациональный лишь из-за политики факультета.
– Совет факультета постоянно спорит о том, каким языкам отдать предпочтение – европейским или другим… более экзотическим. Чакраварти и Ловелл уже много лет поднимают шум по поводу разнообразия студенческого состава. Им не понравилось, что на нашем курсе все изучают классические языки. Полагаю, с вами они переусердствовали.
Робин попытался ответить вежливо:
– Не думаю, что это так уж плохо.
– Что ж, само по себе не так уж плохо, но это означает, что места отбираются у других квалифицированных кандидатов, сдавших вступительные экзамены.
– Я не сдавал никаких вступительных экзаменов, – сказал Робин.
– Вот именно.
Филип фыркнул и за весь вечер больше не сказал Робину ни слова.
И поэтому Рами, Летти и Виктуар стали постоянными собеседниками Робина, и он начал смотреть на Оксфорд их глазами. Рами ужасно нравился пурпурный шарф в витрине «Ид и Рейвенскрофт»; Летти глупо смеялась над пучеглазым юношей, сидящим перед кофейней «Королевский переулок» с книгой сонетов; Виктуар была страшно рада, что в «Кладовых и саду» только что появилась новая партия булочек, но поскольку застряла на уроке французского до полудня, Робин просто обязан был купить ей булочку и носить в кармане, пока не закончится урок. Даже материалы для чтения стали казаться более увлекательными, когда он начал рассматривать их как исходный материал для интересных заметок, сердитых или смешных, которыми позже можно поделиться с товарищами.
Не обходилось и без размолвок. Они бесконечно препирались, как это свойственно талантливым молодым людям с раздутым самомнением и разными взглядами. Робин и Виктуар долго спорили по поводу превосходства английской или французской литературы, при этом оба яростно отстаивали свои страны.
Виктуар настаивала, что лучшие философы Англии не могут сравниться с Вольтером или Дидро, и Робин согласился бы с ней, если бы только она не продолжала насмехаться над переводами, которые он брал в Бодлианской библиотеке, на том основании, что «они ничто по сравнению с оригиналом, с таким же успехом можно вообще не читать». Виктуар и Летти, хотя обычно были довольно близки, казалось, вечно ссорились по поводу денег и того, действительно ли Летти можно счесть бедной только потому, что отец не выделил ей содержания[34]. А чаще всего ссорились Летти и Рами, в основном из-за утверждения Рами, что Летти никогда не бывала в колониях и поэтому не должна рассуждать о преимуществах британского присутствия в Индии.
– Но я кое-что знаю об Индии, – напирала Летти. – Я читала разные статьи, читала «Письма индийского раджи» в переводе Хэмилтон.
– Вот как? – говорил Рами. – Ту самую книгу, в которой Индия – это чудесная страна индусов, а правят ей тираны, мусульманские захватчики?
На этом этапе Летти занимала оборону и становилась сердитой и раздражительной до следующего дня. Но это была не совсем ее вина. Рами был явно настроен ее спровоцировать, развенчать каждое ее утверждение. Гордая, правильная Летти с вечно поджатыми губами олицетворяла все, что Рами презирал в англичанах, и Робин подозревал, что тот не успокоится, пока не заставит Летти изменить своей стране.
И все же ссоры их не разъединяли. Скорее наоборот, сплачивали, оттачивали точку зрения и определяли, каким образом они все вместе соединятся в пазле своего курса. Все время они проводили вместе. По выходным сидели за дальним уличным столиком в кафе «Кладовые и сад», расспрашивая Летти о странностях английского языка, поскольку лишь она знала его с рождения. «Что такое солонина? – спрашивал Робин. – Есть баранина, телятина, а это какое животное?» «А кто такой «кидала»? – спросила Виктуар о слове, которое увидела в недавнем бульварном детективе. – И ради бога, Летиция, объясни, что значит «сиделец»?»
Однажды Рами пожаловался на ужасную еду в столовой, отчего он заметно похудел (и это была правда; университетские кухни предлагали постоянное чередование жесткого вареного мяса, несоленых жареных овощей и неотличимых друг от друга котлет, а иногда непонятные и несъедобные блюда с такими названиями, как «Индийские маринады», «Черепаха в западно-индийском соусе» и «Китайское чило»[35], очень малое число из них были халяльными). Они прокрались на кухню и соорудили блюдо из нута, картофеля и специй, которые Рами тайком набрал на рынках Оксфорда. В результате получилось комковатое алое рагу, такое острое, что казалось, будто получил удар в нос. Рами отказался признать поражение; вместо этого он объявил это происшествие еще одним доказательством своего тезиса о том, что с британцами что-то не так, поскольку, если бы они смогли достать настоящую куркуму и семена горчицы, блюдо было бы намного вкуснее.
– В Лондоне есть индийские рестораны, – возразила Летти. – На Пикадилли можно заказать карри с рисом…
– Только если хочешь получить пресное месиво, – фыркнул Рами. – Доедай свой нут.
Летти с несчастным видом засопела и отказалась делать еще хоть один глоток. Робин и Виктуар стоически засовывали полные ложки в рот. Рами обозвал всех трусами: по его словам, в Калькутте даже младенцы едят острый перец не моргнув глазом. Хотя даже он с трудом доел огненно-красную массу со своей тарелки.
Робин не осознавал, что получил то, что так долго искал, пока однажды вечером в середине триместра они не оказались в пансионе Виктуар. Ее жилье было больше, чем у остальных, потому что никто не хотел делить с ней комнаты, а значит, у нее имелась не только спальня, но и собственная ванная, и просторная гостиная, где они собирались, чтобы закончить домашнее задание после закрытия Бодлианской библиотеки в девять часов. В тот вечер они играли в карты, а не занимались, потому что профессор Крафт уехала в Лондон на конференцию и у них выдался свободный вечер. Но карты вскоре были забыты, потому что комнату внезапно наполнил сильный аромат спелых груш, и никто не мог понять, откуда он, потому что они не ели груш, а Виктуар клялась, что в комнате их нет.
Потом Виктуар покатывалась со смеху, потому что Летти продолжала кричать: «Где груши? Где они, Виктуар? Где груши?» Рами пошутил про испанскую инквизицию, и Летти, подыгрывая ему, приказала Виктуар вывернуть все карманы пальто, доказав, что ни в одном из них не спрятана груша. Виктуар повиновалась, но ничего не нашла, что вызвало очередные истерические крики. А Робин сидел за столом, наблюдал за ними и улыбался, ожидая возобновления карточной игры, пока не понял, что этого не произойдет: все слишком много смеются, и, кроме того, карты Рами валяются на полу лицевой стороной вверх, и продолжать бессмысленно.
Тут он моргнул, неожиданно поняв, что означают эти самые обыденные и самые необычные мгновения – за несколько недель его однокурсники стали тем, чего он так и не нашел в Хампстеде, чего, как он думал, у него больше никогда не будет после Кантона: кругом людей, которых он любил так сильно, что у него щемило в груди при мысли о них.
Они стали семьей.
И тогда его охватило чувство вины из-за того, что он так сильно их любит, любит Оксфорд.
Робину страшно нравилось здесь жить. Несмотря на ежедневные оскорбления, которые приходилось терпеть, прогулки по окрестностям приводили его в восторг. В отличие от Гриффина он не мог возненавидеть Оксфорд, не мог постоянно культивировать в себе подозрительность и готовность к бунту.
Но разве он не имеет права быть счастливым? Прежде он никогда не ощущал такого тепла в груди, никогда так не ждал утреннего пробуждения. Вавилон, друзья и Оксфорд словно отперли что-то внутри него, какое-то солнечное место, он никогда не думал, что будет чувствовать такое. Мир вокруг стал светлее.
Он был ребенком, изголодавшимся по любви, которую теперь имел в достатке. Так что же плохого в том, чтобы держаться за нее?
Он не был готов посвятить себя «Гермесу». Скорее он был готов убить за любого своего однокурсника.
Позже Робина поразило, что ему никогда не приходило в голову рассказать кому-либо из них о «Гермесе». Ведь к концу осеннего триместра он мог доверить каждому из них жизнь и не сомневался, что, если бы он упал в ледяные воды реки, любой из друзей нырнул бы вслед, чтобы спасти его. Но Гриффин и «Гермес» словно вышли из ночных кошмаров и теней, а однокурсники олицетворяли тепло, солнце и смех, и он просто не мог представить, как свести их вместе.
Лишь однажды он испытал искушение рассказать. Как-то за обедом Рами и Летти в очередной раз поспорили об английском присутствии в Индии. Рами считал оккупацию Бенгалии полным бесстыдством, а Летти полагала, что победа британцев при Пласси была более чем справедливым возмездием за ужасное, по ее мнению, обращение с заложниками со стороны Сирадж уд-Даулы, и британцам не пришлось бы вмешиваться, если бы Моголы не были такими ужасными правителями.
– И там все не так уж плохо, – сказала Летти. – Среди чиновников много индийцев, если они достаточно квалифицированы…
– Да, только «квалифицированы» означает принадлежность к элите, говорящей на английском и пресмыкающейся перед британцами, – парировал Рами. – Нами не правят, нас эксплуатируют. Происходящее с моей страной иначе как грабежом не назовешь. Это не свободная торговля, а финансовое кровопускание, мародерство и воровство. Нам не нужна была их помощь, они придумали эту историю только из-за неуместного чувства превосходства.