Стало смеркаться. Стихал гомон у верхних и нижних торговых рядов, в лавках, лепившихся к самым стенам кремля. Чего тут только не было! Василий видел, как убирают с прилавков товары – немецкую тафту и атлас, сукна и пряности из далекой аглицкой земли, бархат и посуду из Франции. Вот бухарец свертывает самотканый ковер, вот индус завешивает черным покрывалом узорчатые шелка…
Умолкла мартовская капель с крыш. Под ногами захрустел ледок. Василий почувствовал, что за весь день ничего не ел… Город уже глядел на него тысячами своих глаз-огоньков. На дверях лавок повисли пудовые замки. Железные ставни и шторы прикрывали окна, как отяжелевшие веки закрывают усталые человечьи глаза. Пора бы уже вернуться к кузнецу и лошадям, но…
Баранщиков очутился перед приземистым кирпичным домом с затейливым крылечком. Фонарь озаряет внушительного двуглавого орла на вывеске. Дверь приоткрыта, оттуда соблазнительно пахнет жареной бараниной. Царево кружало, иначе кабак. Зайти, что ли, выпить да закусить с устатку?
В низкой горнице – темновато и душно; народу – полно, одни мужики; тверезую бабу сюда калачом не заманишь, к пьяным охальникам. Толстый ласковый ростовчанин целовальник, похожий на евнуха, встречает с поклоном. Э, да тут и попутчик, насмешливый прасол из Юрьева-Польского с какой-то веселой компанией.
– Василь Яковлев, друг сердешный, вот встреча! Вот радость! Вижу, брат, вижу, что расторговался. Честь и место вашему степенству, второй гильдии нижегородскому купцу Баранщикову! Чаятельно, по вашему барышу, вам и сидеть на первом месте в нашей честной компанейке!
Василий бросил на стол серебряный двугривенный. Принесли вина, пива и сбитню, расставили на столе между блюдами. И пошло!
Шум в зальце становился все громче. Гости перебрасывались базарными словечками, озорными шутками, присловьями. Владимирцы поддразнивали ростовцев, ярославцы подпускали шпильки юрьевцам, суздальцам, угличанам. Больше всех доставалось ростовчанину целовальнику.
– Эй, хозяин, в Ростове-то в вашем, сказывают, озеро соломой сожгли? [3] – У вас-ти, в Ростову-ти, чесноку-ти, луку-ти, бери – не хочу, токмо через навоз-ти не переплыти! А навоз-ти все конскай, жемчужная, бирюзовай, им-ти вся ярманка полна!
Потные красные рожи маячат перед Василием, словно сквозь речной туман.
– Эй, купец, ваше степенство, пьешь по-купецки, а расплачиваешься по-мужицки. Нешто золотого пожалеешь на всю братию? Гулять так гулять! Эх, пошла изба по горнице, сени по палатям, пыль столбом, дым коромыслом, и-эх!
Нижегородец хмелел быстро, и великодушие его к собутыльникам росло с каждой рюмкой. Он и сам уже не помнил, как очутился в обнимку с прасолом, как вытряхивал содержимое всех карманов, куда заранее отложил серебра на обратные харчи и ночлеги… Что было дальше – о н не смог бы рассказать и на предсмертной исповеди.
Очнулся он в темноте, где-то в сугробе за городским валом. Смутно белел сквозь голые ветви вяза озерный простор, рисовались на звездном небе луковичные купола кремлевских башен, взблескивали золотом маковки церквей. Ни души, ни огонька… Опамятовался купец, выбрался из сугроба, хвать за грудь, руку за пазуху… Один нательный крест! Кошеля нет!
Тяжело застонал Василий, за голову взялся, долго стоял посередь чужого проулка, весь в снегу, в распахнутом полушубке.
Все пропало вместе с этим кошелем, не подняться больше в люди, кредиторы в долговой яме сгноят. Домой, значит, возврата нет. Прежде надобно такими же деньгами разжиться для расплаты. Писать домой тоже нельзя: узнают кредиторы про лютую беду, семью выгонят, дом родительский с торгов уйдет за бесценок, погибнет и жена, и ребятишки малые. А их трое… Эх, Василий, Василий!
Кое-как добрался до площади, нашел в темноте, у пустой коновязи, своих лошадей, запорошенных снежком поверх попоны. Одноглазый кузнец как раз вышел из соседнего подворья проведать коней, сенца им подбросить да тут и столкнулся с самим хозяином. Кузнец встретил Василия крепкой бранью – дескать, навязал вот купчина свою заботу на шею чужому человеку и глаз до утра не кажет, но, услышав о беде, смирил гнев.
– Эх, поехал черт в Ростов, да заплутался среди крестов… Делать-то что задумал, коли домой пути нету?
Василий ничего не ответил, поправил упряжь на обоих конях и, нашарив в кармане одну-единственную монету, пятиалтынный, молча протянул ее кузнецу. Тот сердито отмахнулся.
– Себе опохмелиться оставь, купец-незадача! С полной мошной по кабакам не шляются. Слушай меня: одна тебе дорога теперь осталась – в море. Не сахарная она, служба морская, не одну соленую слезу из глаза выгонит. Может, и самый глаз, как у меня, отнимет, а все же лучше ее службы нет. Большое жалованье идет матросу, и харчи хорошие, того на суше и не мечтай найти. Подумай, купчина!
Подумал Василий и… решился. Не мешкая, утром продал он тут же на ярмарке и чалого, и саврасого – коней, выращенных при доме из жеребят. С лошадьми продал и попоны, и сбрую, и всю упряжь, и оба воза, что с таким тщанием недавно сам перекрасил и пуговицами медными отделал. Вырученные сорок рублей положил за пазуху, подрядил попутного извозчика до города Санкт-Петербурга за пятнадцать целковых и сразу же тронулся в путь.
Понурившись в чужих неудобных санях, Баранщиков на льду Неро-озера разминулся с летящей тройкой. Кони чуть не сшиблись, и на миг седоки обоих возков успели взглянуть друг на друга. Василий узнал своего приятеля и собутыльника, юрьев-польского прасола, а тот, махнув Василию рукой, велел кучеру погонять к городу. Потеряв из виду убогую подводу, прасол еще долго покачивал в раздумье головой и насмешливо оглаживал шелковистую бородку.
Всяко было в дороге до Питера. И ночлеги в санях, под рогожами да в соломе. И многоверстные переходы берегами глухих болот, и леса, и озера, и старинные города Калязин, Кашин и Бежецк, и редкие встречные обозы, а более всего – снега и снега, вешки в полях, постоялые дворы да придорожные кресты над безымянными могилками самоубийц и замерзших путников. Встречали колодников, угоняемых в царские рудники, вязли за Максатихой в Пустопорожнем болоте, раскинувшемся на десятиверстья. Видели множество зверя и птицы. На заснеженном Бологом озере довелось им посмотреть, как волчья стая по твердому мартовскому насту гнала огромного лося.
Только после Валдая, что стоит на государевом тракте из Москвы в Петербург, двинулись по хорошо наезженной дороге. А народ здесь, по тракту, оказывается, еще беднее живет, чем на Волге-матушке! Государственных, экономических крестьян почти нет, одни господские мужики живут, горе мыкают. Деревеньки бедные, избы черные, народ сумрачный.
Чем ближе к столице, тем чаще приходилось сворачивать в сугроб: с ямщиком почтовым не поспоришь, у него дело государственное, да и господа в кибитках важные лежат, военных много, того и гляди по хребтине схватишь! Бывало, раньше поглядывал Василий Баранщиков на дома побогаче, диковинки высматривал, чтобы, может быть, со временем и для себя перенять. А ныне глядит угрюмо на самые нищие хаты: как-то в них бедняки с корочки на корочку перебиваются, мякиной горе заедают. И стал примечать: таких-то, у которых всей рогатой скотины – вилы да грабли, на святой Руси не в пример больше, чем зажиточных да пузатых. Раньше вроде и не замечалось!
Добрался он «на долгих» до питерской окраины благополучно, только с тела спал, вызволяя из снега не только сани, но и самих кляч. Вот и село Колпино с новым медеплавильным заводом, судоверфью и мастерскими. Здесь простился Василий со своим извозчиком и пешком дошел до града Петрова.
На Невской першпективе дивился многолюдству, движению карет, огромности Гостиного двора, а более всего – строгому порядку и чистоте на улицах. Стрелой летит проспект в серую даль, а по сторонам – решетки чугунные, величественные дворцы, тяжкие цепи разводного моста через Фонтанную реку. Вдали красуются соборы и церкви со шпилями и стройными колоннами – ну впрямь царский град!
На просторной площади у самой Невы заметил Василий дощатое строение между старинным собором [4] и набережной. Строение заинтересовало нижегородца – т ут велись какие-то работы. Он смело прошел за деревянный забор и увидел огромную скалу, формой похожую на вспенившуюся волну. От мастеровых людей узнал, что послужит скала подножием памятнику царю Петру.
Подивился Василий, как же столь великую тяжесть смогли сюда, на городскую площадь, притащить, коли она, сия скала, от природы здесь не выросла. Пояснили ему мастера, что утес этот некогда высился близ деревни Лахты в осьми верстах от Питера и название имел «Громовой камень». Крестьянин Семен Вишняков предложил превратить «Громовой камень» в постамент для памятника Петрова. Но, действительно, как же было доставить его на площадь? Гранитная скала весила около ста тысяч пудов. В городе долго медлили с каменной облицовкой набережной против будущего памятника: все ждали, когда привезут водой и выгрузят каменную гору. Но способа доставить ее к берегу моря не было.
Наконец умелец российский, простой мужик-кузнец, все-таки придумал способ, доселе небывалый. Прокладывал он по земле деревянные лотки и по ним катил скалу на литых из меди шарах [5].
Для передвижки скалы согнаны были к месту работ, в Лахту, сотни и сотни окрестных крестьян и «работных людей» – фабричных. Одни ладили дорогу под лотки, другие, опутав скалу канатами, толкали и волокли ее к морю. Тяжело катились по лотками медные шары, медленно двигался на шарах помост с камнем. Доставили скалу сперва до морского берега, потом – водой к Питер-граду. Везли ее по заливу на связанных между собою баржах, поверх которых настлан был бревенчатый помост для камня. Так проплыл камень морем к берегу Невы-реки, где его в конце концов выгрузили и при помощи лебедок благополучно втащили на площадь.
И будет сей величественный утес знаменовать крутизною своею те великие трудности, кои преодолел царь Петр в делах преобразования России! Так пояснили Василию мастеровые люди и еще рассказали, что есть в Петербурге дом такой, кунсткамерой называется, где можно взглянуть на самого покойного царя Петра будто бы на живого. И не так далек до нее путь: через мост, а там по набережной.
Пришел Василий, увидел здание каменное с красивой башней, которая летом могла отражаться прямо в невских струях. Перед зданием – вмерзшая в невский лед деревянная пристань на сваях, верно для увеселительных лодок. Постоял Василий в нерешимости, на Неву полюбовался. Река – шириною с Волгу, только берега здесь низкие и от размыва камнем облицованы. Но во льду тоже проруби видны, и около них те же рыболовы с ноги на ногу переминаются, как в Нижнем.
Не сразу решился Василий войти в кунсткамеру, а как вошел, то подивился: да как же это его, простолюдина неученого, в эдакое место знаменитое, царское пустили? Видел он диковинные вещи – и рыб морских, и разных гадов, и зверей редкостных, и монеты иноземные в превеликом множестве, но более всего запомнил царский кабинет. И порог-то переступить – не сразу отважишься. А переступивши, Василий назад было попятился, чуть-чуть кому-то носки сапог не отдавил, даже мурашки по спине побежали, потому что в кабинете сидел – сам! Мундир на нем военный, лицо задумчивое, усы черные, топорщатся. Круглые очи в одну точку уставлены, словно в задумчивости. А на столе рядом – чертежный циркуль и корабельный рисунок.
И здесь-то, в сем заповедном месте, но только в другой зале, где по стенам висело много чертежей корабельных, а на особой подставке красовалась модель галеры, услышал Василий ненароком чужой разговор, касающийся морской службы.
Пожилой господин с важным лицом, в большом парике и старомодном кафтане, какие носили еще при императрице Елизавете лет двадцать назад, беседовал с другим человеком, одетым попроще, в коричневом фраке. Оба жаловались друг другу, сколько хлопот приходится тратить на вербовку экипажей для торговых судов российского флота. Видимо, господа были судовладельцами.
Василий торопливо оглядел себя в стенном зеркале. Одет он был по-русски, в добротном суконном, еще не окончательно потерявшем свое «гильдейное достоинство» полукафтане, в темно-синих шароварах, заправленных в мягкие сапожки, сшитые из собачьей кожи, мехом внутрь. Поэтому за свой вид Василию особенно не приходилось тревожиться, и он решил поискать случая, чтобы заговорить с незнакомцами. Они задержались у самого входа из зала, где медный гвоздь, вбитый в стену, обозначал рост царя Петра.
В зале не было никого из прислуги кунсткамеры, и Василий заметил, как один из коммерсантов, тот, что был в парике и кафтане, стал под гвоздем. От гвоздя до макушки парика осталось добрых десять вершков! Попробовал померяться в росте с государем и господин во фраке – н е дотянулся он до гвоздя вершков семь. Тогда и Василий, подмигнув коммерсантам, подошел под отметину. Но и он не победил в росте царя Петра: вершка на три не хватило до гвоздя, вбитого на трехаршинной высоте! Все же рост и ширина плеч у Василия показались судовладельцам завидными, они шутливо заговорили с нижегородцем и вместе с ним направились к выходу.
Господин в кафтане оказался его превосходительством Михаилом Саввичем Бороздиным, второй – его благородием коллежским советником Василием Петровичем Головцыным. Они возглавляли торговую компанию, строившую на охтинской судоверфи новое судно, и как раз собирались ехать в контору верфи. Василий уже начал рассказывать им свою судьбу, и повествование так заинтересовало обоих господ, что они задержались в передней. Слуге судовладельцев пришлось поодаль подождать с шубами. Василий Баранщиков поведал все, не сетуя, ни на кого не жалуясь и держа себя со спокойным достоинством. Судовладельцы слушали сочувственно.
По окончании рассказа Василий Петрович Головцын, видимо любитель книжного чтения, покачал головой и процитировал Хераскова:
Однако может ли на свете
Прожить без денег человек?
Не может, подскажу в ответе,
И тем-то наш и скучен век!
Вместе с собеседниками рассмеялся и Василий Баранщиков. Уметь смеяться над собственной бедой – свойство неслабых людей! Судовладельцам понравился этот ладный, рослый и веселый человек. Они спросили его, что же он намерен делать «без денег в этом скучном веке».
Выслушав ответ, судовладельцы переглянулись. Головцын вопросительно поглядел на Бороздина, тот кивнул утвердительно.
– Если намерение ваше здраво обдумано – поедемте с нами на судоверфь, там служба для вас нашлась бы! – с казал Головцын.
Слуга подал господам их шубы. Заодно лакей накинул на плечи Василию его добротный, но уже потертый полушубок. Получив от бывшего нижегородского купца серебряный гривенник, лакей удостоил Василия титулом «ваше благородие».
У крыльца ждала карета на полозьях. По дороге на Охту господа расспросили подробности происшествия, осведомились о семье и головами покачали: простота – она, мол, хуже воровства! Наконец в оконце кареты стал виден длинный дощатый забор охтинской судоверфи. Вот и широко раскрытые ворота! Запахло скипидарным духом соснового дерева и острой вонью разогретой смолы.
В конторе судоверфи господа велели кликнуть боцмана Захарыча и пояснили Баранщикову, что поморец боцман вместе с только что нанятым шкипером-иноземцем набирают экипаж для нового судна. Хозяева пожелали Василию «куражу» и простились с ним. Василий вместе с Захарычем отправились прямо на корабль.
Боцман взял у Василия его паспорт, выданный нижегородским магистратом, осведомился о причине, которая гонит в море гильдейного купца, посочувствовал беде и… зачислил Баранщикова Василия Яковлева сына «на все виды матросского довольствия» с жалованьем десять рублей помесячно.
Неоснащенный корабль вскоре перевели с речки Охты на остров Котлин, в Кронштадт. Эта новая российская гавань поразила Василия, хотя городские строения в Кронштадте оказались много скромнее столичных. Зато увидел здесь Баранщиков техническое чудо – устройство для ремонта морских судов, равного которому не было тогда во всем мире: новый город Санкт-Петербург и его «морские врата» – Кронштадт – с первых дней своего существования и оснащались-то по-новому!
Попав с кораблем в кронштадтский порт, Василий обратил внимание на стенки каменных молов, уходящих в море. Эти каменные стенки прикрывали вход в канал, шедший в глубину острова, к сухому доку.
Раньше, еще в начале екатерининского царствования, воду из дока выкачивали на голландский манер ветряными мельницами. Бывало, рассказывали Василию старые моряки, виднелись эти мельницы над доком еще издали, словно черные монахи, машущие пустыми рукавами. А недавно, в 1776 году, поставили рядом с доком великую огневую машину с насосом. Высота машины сей – поболее тридцати аршин! Такой высоты и дома редки, разве только церкви строятся и повыше. Для машины сложена хоромина – кирпичная сорока двух аршин в вышину. Котел огневой подает в ту машину горячий пар, и в ее цилиндре сила пара поднимает вверх мощный поршень. Потом цилиндр окатывают студеною водою, пар садится, и поршень идет вниз. Качающееся коромысло соединяет поршень с насосом. Этот насос и выкачивает воду из дока – ведер двести-триста в минуту.
Теперь кораблям российским или иноземным недолго приходится ждать в Кронштадте починки. Судно по каналу входит в док, за кораблем закрываются искусно сработанные шлюзовые ворота, построенные мастером Нартовым, а хоромина с огневой машиной окутывается облаками пара и черного угольного дыма. Быстро осушается огромный угольный док, у корабля обнажается днище, и судовые плотники или особые мастера при самом доке заделывают любое повреждение, любую течь. А потом вода самотеком пойдет в бассейн, всплывет судно, шлюз перед ним растворится и – прощай, колыбель корабельная! Полетит парусник навстречу белопенной балтийской волне!
Из-за мелководья в устье Невы иноземные суда с некоторых пор не ходят дальше Кронштадта, питерские грузы берутся на борт здесь. Сюда, в Кронштадт, товары идут из Питера на мелкосидящих баржах, так что грузчиков в Кронштадте – видимо-невидимо, целые артели, но и то, случается, не хватает их для выгрузки-погрузки: в одну только Англию ежегодно уходят тысячи и тысячи пудов уральского железа, а еще медь, и свинец, и пенька, и лес… Шведы, норвеги, датчане грузят в Кронштадте на свои корабли те же товары, да самоцветы уральские, да штофные и полотняные российские ткани. Французы здесь – т оже гости обычные, вывозят к себе и жир, и воск, и смолу, и строевой лес. Для всех в России-матушке товар по душе находится, лишь бы по-хорошему, по-доброму дела велись! И стоит в Кронштадте этих судов иноземных – сразу и не сочтешь!
Тут, в Кронштадте, оснащался, а потом грузился и тот корабль компании российской, на который поступил Василий Баранщиков. Восемьдесят человек команды работали на борту более двух месяцев чуть не круглыми сутками, хозяева торопили с выходом в плавание. Матросы кроили и шили паруса, пригоняли и крепили их по местам. Тут-то и пришлось туговато новичку!
Василий привыкал, балансируя где-нибудь на верхних реях, преодолевать страх и неуверенность, уговаривая себя, что он – человек русский, стало быть – в се может! Названия парусов и рей Василий узнал от Захарыча и запомнил в первый же день. С того дня он уже никогда не спутал марселя с брамселем. А вот разобраться в снастях, в бегущем и стоячем такелаже оказалось похитрее! Не скоро постиг Василий это премудрость, не скоро разобрал, какая разница между шкотами и фалами, вантами и фордунами, штагами и топенантами, леерами и брасами.
Самое же трудное началось, когда оснащенный корабль стал принимать на борт свой многотонный груз – русский сосновый мачтовый лес, бревнышко к бревнышку, что твои струны звонкие! – для французских кораблестроителей в Гавре и Бордо. На погрузке тяжелых «баланов» Василий показал себя сноровистым малым, поняв, что в этой работе главное – слаженность и товарищество, а также веселый огонек задора.
Приглядевшись к матросу-новичку, хозяева прибавили ему еще пять серебряных рублей месячного жалованья. Стал получать Василий пятнадцать целковых – как говорится, хоть серебром, хоть златом – да на полных харчах. Вот она, служба-то морская! Выходит, добрый матрос заработчивее иного чиновничка, и заработок притом некорыстный!
На всю жизнь запомнился Василию печальный миг прощания с русской землей. Было это в середине октября 1780 года. В последний раз глядел он на кронштадтский порт с огневой машиной, новыми домами в строительных лесах и узким церковным шпилем. Вдали мерцали едва видные из-за тумана утренние огоньки Петербурга. Под переливы боцманской дудки матросы выбирали оба якоря. Грудью навалился Василий на вымбовку судового шпиля. Упираясь ногами в палубный настил, налегая на вымбовку, матросы топали и пели «присказку»:
Пошел шпиль – давай на шпиль,
Бросай все – пошел на шпиль,
Становися вкруговую,
На вымбовку дубовую!
Грудь упри – марш вперед,
Топай в ногу – давай ход!
Вот наконец перестали визжать и грохотать в клюзах якорные цепи, и мокрые черные якоря повисли над бортом. Колючий ветер дул навстречу невскому течению, ерошил в заливе мелкую злую волну, будто сердитого зверя против шерсти чесал. Паруса с гулкими хлопками всползли на реи и наполнились ветром. Все поплыло и закачалось…
Прощай, матушка-родина, прощайте, милые ребятишки и любимая жена! Известия от супруга, уходящего в море, дождетесь вы только из столицы датского царства, города Копенгагена, откуда уже никакие заимодавцы не смогут насильно вернуть своего должника. Пусть потерпят немного, всего с годочек, авось не тронут семью! Воротясь, рассчитается с ними сполна матрос верхней команды Васька Баранщиков!