Почти целый месяц солнце ни разу не пробивало зимних штормовых туч. И, глядя на угрюмое серое небо, на сердито взлохмаченное море, матрос-новичок Василий Баранщиков никак не мог распознать, где осталась его родная земля и куда, в какую сторону он плывет – так часто меняло судно курс и ложилось в дрейф.
Впрочем, времени для размышлений и наблюдений у матроса немного. Четвертую неделю судно стонет, содрогается от киля до клотика в единоборстве со своенравной Балтикой. При сильном боковом ветре корабль медленно кренится вправо, а потом еще медленнее переваливается влево, так что острия мачт будто прочерчивают след в низком небе; если такая бортовая качка усиливаются, то по всему кораблю нарастает тихий, словно бы зловещий, стон. Это пробуждаются скрытые силы во всей громаде корабельного груза. Сосновый мачтовый лес, лучший корабельный лес в мире! Но когда много-саженные бревна застонут, заскрипят, грозя вот-вот порвать тросы и канаты расчалок, тогда шкипер крепче прикусывает свою носогрейку и меняет курс корабля. Паруса свертывают, судно снова ложится против ветра и дрейфует, а волна бьет и бьет в обшитый дубом форштевень, в крутую, натруженную бурями корабельную грудь. И тогда весь корабль с мачтами, надстройками, снастями и лебедками начинает низко, покорно кланяться буре.
Он кланяется ей, зарываясь носом в воду и высоко задирая корму, обнажая руль… Килевая качка! Сперва, после бортовой, кажется – вроде бы все же полегче. А слышь, боцман уж свистит матросов к помпам. Сквозь оглушительные хлопки мокрых полускатанных парусов, сквозь вой ветра и топот матросских сапог по палубному настилу доносится до людей в кубрике не громкий, но особенно тревожащий плеск: это булькает и плещется вода на дне темных корабельных трюмов. Четыре помпы – а они требуют восьмерых матросов, свободных от вахты, – довольно быстро справляются с откачкой воды, и свободные от вахты возвращаются к своим подвесным койкам, но проходит час, другой, качка и шторм не ослабевают, и… опять боцманская дудка напоминает, что где-то в корабельных недрах просачивается предательская струйка. То ли конопатка где-то сдала, то ли на верфи за осмолкой недоглядели. Судно-то новое, как пятак медный из-под чекана.
Запомнился Василию свирепый шторм у берегов острова Готланда, когда шкипер не на шутку испугался – выдержат ли крепления груза и не пойдут ли «баланы» куролесить по кораблю. Обошлось все, только матросы замучились.
Когда подходили к датским водам, боцман Захарыч более всего опасался мели у залива Кегебугт, перед самым Зундским проливом: тяжело нагруженные корабли часто садились на эту мель или же заранее себя предусмотрительно облегчали, перекладывая груз на малые суда. Морока! Но и тут дело обошлось хорошо, выручил опытный лоцман, житель острова Амагер. Спасибо ему, провел в Зунд без перегрузки, да еще и судно похвалил.
Как-то ранним утречком Захарыч подозвал к себе вахтенного матроса Баранщикова. Боцман показал Василию острую тяжеловатую четырехгранную башню на дальнем берегу, чуть видную сквозь зимнюю дымку, и сказал:
– Это Василь, вишь, ратуша города Копенгагена, столицы королуса датского… Почитай, добрались кое-как! Шкипер-то у нас иноземец, не больно спешил. Ну, да о том пущай хозяева тревожатся, им виднее, какого шкипера нанять. Наше дело – шкот потрави да носовой подбери… Что, чай, не сладка показалась служба матросская? Не сладка, да хитра?
– Ничего, привыкаю. Хитра не матросская служба, а наука морская: и мели, и быстрины морские, и пучины, и планеты небесные, и воздухи!
– А ты думал! Зато постигнешь все сие – сможешь штурманом или шкипером стать, господином морей. Не придется тогда российским судовладельцам шкиперов-иноземцев на службу звать. И уважение иметь будешь, не менее чем в звании купеческом… Только что брюха не отрастишь.
– Ну, Захарыч, по этой-то беде сердце не выболит! А вот как подумаю о своей Марьюшке да ребятишек вспомню – будто ножом по сердцу. Который месяц без весточки сидят: сам замесил, а им-то выхлебывай! Хоть бы малую толику Марье на прожитье послать!
– Вот из Копенгагена, столицы датской, и пошлешь. Оттуда что ни день, то в Питер оказия случается. Коли жалованье тебе здесь выдадут (я шкиперу-то скажу), купи еще белья шерстяного теплого. Зело добра здесь всякая справа, всякая одежда, морскому человеку пригодная. И заметь: она здесь подешевле и добротнее, нежели в земле аглицкой. Не упусти из памяти сие, зане плавание впереди зимнее. Про семью не забывай, но и себя помни: поглядывай в оба! Разные люди в портах чужих обретаются. Много в них народу доброго, а есть и прощелыги-обманщики.
– Это – как везде, Захарыч, их и дома достаточно, не занимать стать! Спасибо тебе, боцман, на добром слове…
…Уже две недели отстаивался в Копенгагене корабль компании российской, груженный мачтовым лесом в Бордо. Баранщиков несколько раз сопровождал своего шкипера в порт то гребцом на шлюпке, то носильщиком. Шкипер-иностранец был грубиян и хитрец, у такого науку не скоро поймешь, все про себя таит, не то что Захарыч.
Город, после Санкт-Петербурга, показался Баранщикову и тесноватым, и небогатым, и довольно-таки невзрачным, но знал о том Василий про себя: зачем другой народ обижать! Город-то все же столица ихняя, королевская, да и новшества добрые в ней есть. Удивился Василий, например, отменному устройству водопровода в копенгагенском порту: бежит по свинцовым трубам вода пресная, чистая и прозрачная. Можно струю сильнее пустить или слабее, можно истечение воды вовсе прекратить. Бежит вода в бак, установленный вместе с ручной помпой на малом судне, на манер гребной галеры. Это судно и развозит воду по всем кораблям на рейде. Никаких хлопот, не то что в иных местах, где приходится воду бочонками в лодках с берега перевозить. Здесь, в Копенгагене, подойдет галера к кораблю, наставит рукав парусиновый и двумя помпами в несколько минут все бочки сполна накачает, будь то хоть военный корабль с полутысячной командой.
Ездил по делам шкипера и в город Хельсингер, что верстах в тридцати от столицы. Видел там грозную крепость Кронборг, что выставила на Зундский пролив четыре сотни орудийных стволов. Вот, оказывается, какой замочек висит у выхода из моря Балтийского!
Очень понравилась Василию и сама дорога в Хельсингер – вся вымощенная камнем и обсаженная деревами. Летом здесь ехать – будто по саду тенистому. В одном месте, при выезде из столицы, остановила Василия застава королевская: берут, вишь, подорожную пошлину – того в России давно, уж лет тридцать, как в помине нет.
Дня три перевозили матросы лодками на корабль сухари в мешках, солонину, разный провиант, закупленный у датчан. Как погрузили на борт весь провиант, стали сухари подсушивать, припасы перебирать, груз проверять и крепить, швы у новых парусов чинить, снасти вязать. Боцман говорил: скоро отвалим, на простор океана выйдем!
Уже прискучило Василию в чужом порту. Надоело с утра до ночи глядеть все на ту же гавань, на тот же арочный приземистый мост вдали, за которым чуть виднелась ратуша и площадь с конной статуей. Потянуло молодого моряка дальше, в неизведанную даль. И пришел наконец роковой день в его судьбе, 12 декабря 1780 года.
В тот день отпустили его снова на берег, сказавши, что это в последний раз перед отвалом. Шкипер дал ему кое-какие поручения, так как изо всей команды Василий Баранщиков лучше всех научился изъясняться с чужеземцами на их языках. Еще в Петербурге и Кронштадте он схватил десятка два слов, немецких, голландских и английских. С помощью своего простейшего словесного набора он самым удивительным образом служил переводчиком для команды, для боцмана и всех, кто нуждался в его услугах. Оказывал он эти услуги с большой охотой и совершенно бескорыстно. В лексикон Баранщикова входили слова: гут, нихт, вайн, мильх, мальцайт, фиш, брот, мерси, плиз, уотер и т. д. Слово «форшмак» служило универсальным обозначением людей и явлений отрицательных.
Бродя в последний день по чужому городу, присматриваясь к лицам, уличным сценкам и товарам в окнах лавок, Василий мимоходом ухитрился выручить своими лингвистическими познаниями даже какого-то итальянского капитана. Итальянец спрашивал у датского купца, может ли тот продать несколько бочек солонины. Датский оптовый купец не понимал пылкого и нервного южанина, качал головой, предлагал то вяленой рыбы, то водки, то сухарей, словом, только не то, в чем нуждался клиент. Баранщиков, глядя на них со стороны, по одной жестикуляции итальянца понял, что тому было нужно.
– Послушай, друг ты мой любезный, – мягко и ласково обратился он к датчанину, который уже краснел и сердился. – Не надо ему вайн, слышь? Нихт вайн, нихт шнапс. Понял, форшмак ты? И фиш ему не надо, нихт фиш. Ах ты, господи, да как же по-ихнему мясо коровье зовут, говядину то есть? Сейчас я тебе растолкую, экий ты недогадливый купец! У нас – пропал бы, ей-богу!
Василий сначала изобразил пальцами рога на лбу, замычал, а затем опустился на корточки, показывая что доит корову.
– Мильх? – удивленно спросил датчанин.
– Да не мильх, нихт мильх! – Василий полоснул себя по горлу и представил, будто пальцами присаливает мясо зарезанной коровы.
– А-а-а! – уразумел наконец недогадливый оптовик, – гезальценес риндфляйш?
– Вот, вот, вот! – радостно подтвердил Василий. – Гут фляйш! Давай вези его скорее бочками на шхуну капитану-итальянцу. Ну, братец, и форшмак же ты! Другой бы, к примеру наш, с одного вздоха покупателя бы понял, а я вон лишних полчаса тебе твою же выгоду в башку втемяшивал. Теперь – потолковали и – адью, господа хорошие!
Итальянец догнал его и, указывая на вывеску таверны, пригласил промочить горло. При виде вывески Василий на мгновение задумался, вспоминая, сколько покупок он сегодня собирался совершить. Но, поскольку деньги были еще не истрачены, он решил, что за столь длительную и разумную экономию пора бы себя вознаградить!
Они вошли. Итальянский капитан велел налить два стаканчика виски, расплатился, сунул стаканчик прямо в руки Василию, чокнулся со своим добровольным переводчиком, осушил стакан и заторопился к выходу. Он, видимо, очень спешил на свою шхуну. В дверях он махнул Василию рукой на прощание. Баранщиков остался перед стойкой один, со стаканом в руке.
– Зайти в питейное заведение – сие российскому человеку свойственно, но водку пить в одиночку да без закуски – сие не свойственно! – философически заметил Василий вслед ушедшему и огляделся.
В таверне было тихо, тепло и почти пусто. Из десятка столиков в зале занят был только один. За ним сидели двое хорошо одетых датчан. Они смотрели на Василия с большим вниманием. Один из них, показав на крепкую фигуру матроса у стойки, проговорил тихо:
– Великолепен!
Разумеется, Василий этого не слышал и не понял. Второй датчанин поднялся с бокалом в руке и подошел к Василию.
– Уилком! – сказал он по-английски. – Гуд ивнинг! Уонс мор э литл глэз оф бренди, май френд!
Нижегородец про себя решил, что гости изрядно навеселе, коли с таким радушием встречают простого чужеземного матроса, но, будучи человеком благожелательным и вежливым, не желая уронить достоинства русского человека за границей, он подумал и степенно отвечал на своем языке:
– Гут вайн. Гут брот. Мальцайт, господа!
Приветствие привело незнакомцев в такой восторг, что они бросились обнимать русского матроса. Заулыбался и хозяин таверны. Он вышел из-за стойки, один из гостей пошептался с ним. Хозяин отправил посыльного за кем-то, а затем помог гостям расположиться поудобнее за столиком. Перед Василием Баранщиковым появилось несколько бутылок с коньяком и французскими винами. Оба незнакомца принялись с усердием потчевать матроса Баранщикова. Тот не дал себя долго упрашивать и, не чванясь, налег на чарку.
Вскоре перед Баранщиковым возникло новое лицо, и очень вкрадчивый тихий голос, приятный и мягкий, по-русски произнес:
– Здравствуй, брат. Здорово ли живешь? Откуда и куда плывете?
Перед столиком стоял настоящий щеголь. Василий разглядел узкое холеное лицо, серые, немного навыкате глаза, напудренный парик с короткой косицей, перевитой атласной лентой. Кафтан и камзол одного цвета, самого модного – желтовато-зеленого. Короткие светлые панталоны, схваченные под коленом шелковыми завязками, лакированные туфли с красными каблуками и золочеными пряжками, бирмингамская цепочка с брелоком от часов на груди – словом, не молодой человек, а картинка! А главное, как чисто по-русски говорит и не гнушается к простому матросу обратиться!
– Что же ты молчишь? Вижу, что наш брат – русак. Давай познакомимся, я рад, что земляка встретил на чужбине. Сам я нынче на галиоте купца Хватова, Бенедикта Ивановича, из Риги прибыл. Давай-ка теперь со мной бутылочку бордоского откупорим!
У Василия в голове шумело сильнее, чем в осеннюю бурю шумит сосновый лес. Оба датчанина собрались уходить и долго трясли Василию руку на прощание. Они так небрежно бросили на столик тяжелую золотую монету, с лихвой покрывшую стоимость всего вечернего пира, что Баранщиков чуть не ахнул вслух. «Ишь, – подумалось ему, – как здесь люди богатеют: эдакими деньгами запросто швыряются, словно медяками!»
Баранщиков остался теперь наедине с новым другом, который назвал себя Матвеем. Уходя, один из датчан бросил Матвею короткую фразу по-датски:
– К трем часам цыпленка на набережную. Не раньше, а то наши не успеют управиться со шведом. Пейте часов до двух. Го нат!
– Кто они, господа эти? – спросил Василий, не разобравший ничего. – Видать, люди больно хорошие!
– М-да, господа замечательные. Я уверен, ты сойдешься с ними ближе. Одного Карлом Фритценом зовут, а другой – Германн. Богатейшие датские судовладельцы. Считай: у них простой матрос двадцать пять рублей в месяц получает.
– Да что ты? Этак я с долгом-то быстро расчелся бы! Мне бы такое жалованье, эх!
– Я сказал, что двадцать пять рублей получает у них простой плохонький матрос. А тебе, красавцу и силачу, – верных три червонца в месяц на полных харчах перепало бы.
– Тридцать рублей?
– А ты как думал? Вот сходим нынче к ним на корабль, он недалеко стоит, сам убедишься, какой кубрик, какая пища матросам. Ты, видно, в деньгах нужду имеешь?
– Имею, батюшка! С долгом рассчитаться надо, чтобы к семейству поскорее воротиться. Большую нужду имею – ребятишки погибают.
– Тогда о чем же думать! Поступай к ним на судно!
– А как же с хозяевами? Контракт нарушить?
– Шкипер отпустит тебя, коли попросишь по-хорошему. За год полтысячи огребешь – и домой, к семье. О чем думать? Время позднее, два часа ночи сейчас, придем в порт, съездим на корабль (он на рейде стоит), проспишься там, а утром – напишем за тебя прошение и – переберешься с вещами.
Упустишь такое счастье – за пять лет того не накопишь!
Со смутным ощущением чего-то неладного, преодолевая недобрые предчувствия, Баранщиков, нахлобучив меховую шапку, запахнув полы своей матросской куртки, шагал вслед за легким изящным Матвеем.
Ночь была сырая, ветреная. Редкие снежинки то валились хлопьями, то вихрились в луче фонаря, что болтался над каменной аркой ворот гостиницы Рау на Королевской площади. Миновали конный монумент какого-то датского короля. Ветер задул злее, снег залеплял Василию лицо. Они были уже в порту, и за каменными строениями таможни открылся вихревой простор, мглистая даль гавани, огоньки на судах и черневшие сквозь метель кресты корабельных рей со скатанными парусами. Баранщиков подивился, как уверенно шел его спутник сквозь мрак и метель, кутаясь в легкий зимний плащ, отороченный дорогим мехом. Если бы не хлещущий в лицо ветер с мокрым снегом, все это могло бы казаться странным сновидением…
Но вот и громада причального пирса, тяжелые парные бревна кнехтов. Матвей уже не шагает, он бежит по оледенелому пирсу, прикрываясь плащом. Василий, едва удерживая равновесие, с горячей, гудящей головой кое-как поспевает за ним.
Лодка! Закутанный в шубу гребец. А вон из-за штабеля ящиков выходит и другой. Они коротко здороваются с Матвеем, как с добрым товарищем. Матвей помогает Баранщикову спуститься в шлюпку. Мысли у Василия путаются, он хочет спросить, куда же денется сам Матвей в его легком плаще и красных туфельках, но нижегородца уже усадили, вернее, уложили в лодке, чем-то прикрыли, нетерпеливо приговаривая: «шон гут, шон гут!» Беспокойство за товарища растворилось и забылось, возникло легкое и щекотное чувство удовлетворения, что не надо больше спешить и бежать, а нужно лишь спокойно лежать, отдаваясь во власть легкой качке…
Он не слышал, как его поднимали по трапу чужого судна, как втащили на борт и опять спустили в корабельный трюм. Баранщикова все сильнее мутило. Остатками сознания он соображал, что негоже являться матросу мертвецки пьяным на корабль, где собираешься послужить с годок… Что это? Будто железо звякает? Ногу… пустите! А!.. И все потонуло в мягкой сонной бездони…
Пробуждение Василия утром 13 декабря 1780 года было не из веселых!
…Боль, тяжесть во всем теле, но еще какая-то особенная тяжесть на левой ноге, у щиколотки. Батюшки! Железная цепь! Вот те раз, за какие грехи его, беспамятного, заковали? Эх, верно говорят старики: с чаркой спознаться – ум потерять.
Василий рывком поднялся, скинув с головы какую-то ветошь, которой был слегка прикрыт. Темно. Слабый свет только на потолке, где чуть приоткрыт квадратный люк. Сквозь щель проникает серый рассветный луч…
Еще не понимая страшной беды, не ведая пропасти, куда он так легко дал себя заманить из-за лишней доверчивости, Баранщиков услышал слабый стон в двух шагах от себя. У той же стенки, к которой был прикован он сам, Василий различил еще одну человеческую фигуру. Да не одну! Вон еще лежит прикованный человек, и у той, противоположной, стены тоже видны люди в оковах. Господи, куда это его занесло?!
Люк приоткрывается шире. Смутно доносятся до Василия далекие звуки выбираемой где-то якорной цепи, шелест волн. В трюме становится посветлее. Сверху, из люка, неторопливо спускаются дюжие грубые молодцы в матросских куртках. Они несут оловянные кружки, ведро, полное ломтей хлеба, и второе ведро с каким-то варевом. Позади этих «кормильцев» показывается еще один матрос с ременной плетью на плече, как у пастуха…
Так Василий Яковлевич Баранщиков, российский мещанин из Нижнего Новгорода, уважаемый на родине человек, угодил на судно датских работорговцев, охотников за живым товаром. В Англии людей этой отвратительной профессии называли «духами», причем там «духи» охотились преимущественно за малолетними. Василий Баранщиков не ведал, что лет за сорок до него побывал в руках таких же гнусных вербовщиков и похитителей великий его земляк Михайло Ломоносов, которого спасла от участи Баранщикова только необычайная физическая сила, поморская хватка и смелость: рискуя жизнью, Ломоносов бежал из немецкой крепости, куда был завлечен обманом.
Закованного Баранщикова несколько дней держали в трюме. Его товарищами по несчастью оказались пятеро немцев из Данцига и других городов, и один швед из Гетеборга, обманутый и взятый работорговцами в тот же день, что и Василий. Кричать, просить, грозить, умолять работорговцев – все было бесполезно: наружу не проникал ни стон, ни крик, ни жалоба. Ответом на уговоры и просьбы была насмешка и плеть.
Трюм с пленниками был небольшого размера, помещался в носовой части датского корабля и снаружи всегда охранялся вооруженным матросом. Кроме этого трюма на корабле были еще два, много большего размера. Их нагружали железом, пенькой, льном, досками. Приняли на борт и большую партию дубовой клепки для бочек, будто для крупного винокуренного завода. Погрузка шла днем и ночью – датчане торопились уйти из порта.
На четвертые сутки плена Василий, уже привыкший к полутьме трюма, различил знакомую фигуру в квадратном вырезе открытого люка. Оттуда спустился по трапу человек в изящном плаще, кружевном галстуке, завитом парике, туфельках на красных каблуках и с лорнетом в руке. Брезгливо сторонясь распростертых на полу тел, он подошел к Василию, поднес лорнет к глазам и насмешливо отвесил своему «крестнику» церемонный, низкий поклон.
– А, друг Василь! Верно, мнишь, что в большую беду попал? Не печалуйся! Повезут тебя туда, где я и сам немало лет пробыл и теперь о том не жалею. Видишь, какие перстни ношу, как обут, одет? Последняя мода! Коли не будешь и ты дураком, сумеешь угодить хозяевам, стать им в деле помощником – и ты нужды избежишь, новую родину обретешь.
– Плут ты нарядный, обманщик и вор, крадун человеков! – с сердцем проговорил нижегородец. – Даром тебе не пройдет сие. Держава российская невдалеке, она за меня заступится. Иуда ты искариотский, а не русский человек!
– Русским-то я николи и не был. Только перед тобою намедни русским нарекся. С немцами я – немец, со шведами – швед. С вами – русский. А коли правду хочешь знать – поляк я из Данцига и зовусь Матиасом. А что ловитвою душ простецких промышляю – то верно. Промышляю! Двенадцатый, поди, год, и судьбой, как видишь, не обделен. Дураков на мой век покамест хватало. Надежду имею, что и на будущее сего товару не убудет. Примечаешь, каких цветов у меня костюмы парижские? Почему не побаловать себя, если карман позволяет? Заметь: всю одежу выписываю, как барин, от лучших парижских портных. Нынче, к примеру, в моде что? Вот такие цвета – коричневато-зеленоватые и желтенькие. Вот этот, что на мне видишь, называется «уличная грязь», самая нынешняя мода. Панталоны эти – цвета «нога нимфы», это уж, считай, отошло… Еще имею в своем гардеробе кафтанчик цвета «лондонский туман», третий кафтан цвета «живот монашенки», а уж к нему камзольчик – загляденье: по цвету называется «отравленная обезьяна» [6]… Вот, друг, какой у меня главный интерес в жизни – мода, чтобы во всей одежде модной стиль чувствовать. А на прочее все – мне наплевать! Разве я неправильно рассудил?
– Бессовестные глаза твои! Про моду болтаешь, обезьяна ты заморская, а сам людей в цепи заковал. Попугай ты отравленный, живот монашенки, тьфу! Куда повезут нас, сказывай.
– Туда, где держава российская тебя навряд ли сыщет, в Южную Америку, друг. Там до тебя только один русский побывал.
– Небось и его ты в руки ловцам передал? Кто ж он таков, тот пленник российский?
– Ошибаешься, друг Василь, не пленником он океан пересек, ибо похитрее меня будет и знает поболее нашего. На Мартинике-острове, колонии французской, он уже года четыре переводчиком обретается. Имя его – Федор Каржавин, купец, лекарь и переводчик. А ты, Василь, вторым русским в Южную Америку угодишь. – В тоне Матиаса зазвучала откровенная издевка. – Только заболтался я с тобою, давненько вашего брата не встречал, соскучился. Ведь уж небось недели три миновало, как я двух таких же русских морячков-ротозеев вроде тебя на датские галеры гребцами пересадил [7].
– Отыди, плут окаянный! Куда ни привезут нас, знай, убегу домой. А тебя встречу – будь то хоть в храме божьем, хоть в доме отчем – порешу, как смердящего пса! Памятуй сие, изверг!
– Ну и дурак! Еще спасибо мне скажешь, когда в Америке алмазы да яхонты пригоршнями с земли в подол собирать будешь! В цепях же вас только до бранд-вахты продержат, дальше сами себе хлебушек горбом выслуживать будете. Ну, фаревелл тебе, простота российская!
Вскоре после ухода Матиаса, в самую полночь, в трюм к семерым узникам вошли сразу несколько матросов. Они принесли необычное угощение – ведро горячего пунша и большую миску сладкой кашицы. Правда, пунш не отличался ароматами, не благоухал лимоном, но был оглушительно крепок и очень горяч. В трюме же температура была близкой к наружной, пленники дрожали от холода, да и железо оков остужало тело сквозь кожаные кольца. Поэтому горячий напиток так и просился в горло, так сам и полился, доставляя наслаждение. Каждому узнику позволили выпить столько, сколько он мог и желал. Баранщиков одним духом осушил кружку. Тепло отрадно разлилось по измученному телу, но благоразумие подсказало притвориться опьяневшим и больше не пить, чтобы слышать все дальнейшее. Когда матросы удалились, Василий изо всех сил напряг слух. На палубе поднялся знакомый топот вокруг судового шпиля – якорного кабестана, только датские матросы поднимали якорь без шпилевой присказки, молча.
– Абфарт! – со страхом в голосе пробормотал один из пленных немцев, приподнимаясь на локте. Якорные цепи скрежетали и лязгали, судно стало покачиваться заметнее. Пленный немец попытался вскочить. Хмель, видно, вылетел у бедняги из головы. Поскользнувшись на грязном полу, немец, гремя оковами, упал и зарыдал в голос.
На него не глядя, и Василий Баранщиков крестился, придерживая другой рукою цепь. Он тоже смахивал слезы с лица и бороды. Никто не обращал внимания на пленных, команда наверху была занята маневрами. Наконец качка и мерный шум волны за бортом сморили и Василия. Он задремал, но чутким, заячьим сном, не давая дремоте полной власти над собой.
Последней надеждой пленников был таможенный досмотр. О нем много толковали матросы, купившие в Копенгагене кое-какие припасы. Баранщиков еще от Захарыча, а потом от плута Матиаса слышал, что досмотр бывает перед бранд-вахтой королевства датского. Сквозь дрему он прислушивался ко всему, что происходило на палубе.
Он различил, как подошла к носовому трапу шлюпка, догадываясь, что это – таможенная стража. Баранщиков стряхнул сон и поднялся на ноги. Сейчас он заявит датским стражникам…
Недовольные хриплые голоса пробасили со шлюпки какую-то команду. На борту «корабля духов» стало тише, потом отчетливо звякнули серебряные монеты, и будто коротенькая звонкая струйка пролилась куда-то вниз, вероятно прямо на шлюпочный нос. Недовольные басы смягчились, прозвучало прощальное приветствие, плеснули весла, и шлюпка отдалилась.
Так рухнула последняя надежда на спасение из плена – хозяева откупились серебром от таможенного досмотра. Ни один таможенный страж даже не поднимался на борт, Баранщиков хорошо это запомнил.
Не прошло и получаса после «досмотра», как трюмный люк над головами пленников распахнулся с грохотом, в темнице стало светлее, и по трапу лихо скатилась в трюм четверка датских моряков в мокрых куртках. Лица их покраснели от ветра и холода, с курток и зюйдвесток капала морская вода.
– Эй, лежебоки, поднимайтесь! Пора за работу, бородатые мальчики, а сначала – обедать, парни!
Над скованной ногою Василия Баранщикова склонился корабельный кузнец. Он позвякал молоточком и зубилом, ловко ударил раза три, снял цепь, проговорил что-то веселое и ткнул московита кулаком в бок, выражая ему свое расположение. Через десяток минут Василий Баранщиков, пятерка немцев и хмурый долговязый швед были уже на палубе. Им коротко объяснили, что бранд-вахта пройдена благополучно и что теперь они должны работать матросами за дополнительную порцию еды. Кто не желает – может убираться назад, в холодный трюм, и там издыхать от истощения: акулы, мол, не отказываются от такого угощения, как труп околевшего с голодухи лентяя! Для сговорчивых же найдется местечко в кубрике и соломенный тюфячок…
…Далеко за кормою исчезли очертания города Хельсингера с грозной крепостью Кронборг, на которой развевалось алой датское знамя с белым крестом. А на противоположной стороне узкого пролива, над башней шведского города Хельсингборга трепетал золотой крест на синем флаге шведского короля.
Судно вышло на простор мелководного, но бурного и опасного Каттегата, и вскоре земля датская и земля шведская стали невидимы для Василия Баранщикова. Чтобы отогнать тоскливые мысли, не поддаться отчаянию, он прилежно нес матросские обязанности, норовил быстрее исполнять команды, до тонкости постигая хитрое управление парусами. На вторые сутки миновали пролив Скагеррак с глубинным подводным течением, уносящим в океан балтийскую волну. Северное море встретило моряков неласково, но и его прошли без задержки и завернули в «канал аглицкий», как именовал боцман Захарыч проливы Па-де-Кале и Ла-Манш.
Здесь встречали великое множество судов под всеми флагами, но пленным было строго запрещено подавать им какие-либо знаки. За ослушание грозила смертная казнь на месте.
Да и кто обратил бы внимание на самые отчаянные знаки семерых узников? Мало ли бедного подневольного люда везли по «аглицкому каналу»? Кого корабли уносили на каторжные рудники в Каледонию и Австралию, кого – в долговое рабство на колониальные плантации. Везли молодых немецких крестьян на побережье Северной Америки проливать кровь за короля Георга III против американского генерала Георга Вашингтона. Везли и самый обычный груз ливерпульских негоциантов – цветных рабов для Виргинии, Кубы или Луизианы.
Здешним морякам все это было так же привычно, как, скажем, глядеть на транспорты лошадей для кавалерии или гурты скота для боен. Провожая взглядом невольничий корабль с черными или белыми рабами, английский, французский, американский матрос равнодушно курил свою трубку и весьма хладнокровно судил о том, какая часть груза живьем дойдет о Америки и сколько гиней уделит капитан-работорговец из своей прибыли матросам. Всего этого Василий Баранщиков до тонкости знать не мог, но одно сознавал вполне ясно: здесь, в «аглицком канале», белому рабу рассчитывать на чью-либо помощь нельзя!..
В серой дымке растаяли и аглицкие берега. Наступила ночь. Далеко-далеко за кормой в последний раз мелькнул свет Эддистонского маяка, видимого за десятки верст. Последний огонек Европы! Прощай надолго, жестокий Старый Свет!