– Абсент – это какое-то недоразумение, а не напиток! – говорил он.
Не то чтобы он раскаивался, что позволил себе выпить лишнее в такой знаменательный и счастливый день, нет! Но он мысленно решил впредь быть осторожнее и остерегаться этого коварного напитка и давал себе слово вторично не поддаваться столь предосудительной и пагубной привычке!
В одно мгновение ока он слетал в погреб и принес оттуда вино; затем расставил драгоценную церковную утварь, канделябры и сосуды, все еще облипшие исторической пылью, землей и глиной, частью на белоснежную скатерть на обеденном столе, частью на буфет.
Он то и дело заходил на кухню, неотвязчиво потчуя Анастази вермутом и разжигая ее воображение соблазнительными картинами будущего благополучия и роскошной жизни. С каждым разом он все увеличивал цифру их вновь приобретенного богатства, так что, прежде чем семья села за стол, благоразумная и рассудительная госпожа Депрэ утратила окончательно эти свои добрые качества и совершенно растаяла на огне горячего энтузиазма своего восторженного супруга. Ее обычная сдержанность и молчаливость исчезли; она тоже была несколько под хмельком; с горящими глазами и румянцем возбуждения на щеках она говорила много и пренебрежительно отзывалась теперь об их мирной и скромной жизни в Гретце. Садясь за стол и разливая суп, госпожа Депрэ уже смотрела на все совершенно иными глазами; ее глаза горели уже теперь блеском ожидаемых в будущем бриллиантов. Во все время ужина и она, и доктор продолжали строить сказочные планы, поддразнивали друг друга, подшучивали и подсмеивались один над другим, кивали друг другу и готовы были биться об заклад о разных пустяках. При этом лица их расплывались в счастливых улыбках, глаза сыпали искры, особенно в те моменты, когда они предвкушали политические успехи, почести и величие доктора и салонные победы, триумфы и овации madame Депрэ.
– Но ты, во всяком случае, не станешь красным! – воскликнула Анастази.
– Я принадлежу к левому центру, – заявил доктор.
– Madame Гастейн введет нас в общество. О нас, верно, успели уже позабыть, – сказала супруга.
– Забыть? Никогда! Красота и изящество всегда оставляют о себе след и воспоминание! – запротестовал доктор.
– Но я положительно разучилась одеваться, – со вздохом промолвила Анастази.
– Душа моя, ты заставляешь меня краснеть! – воскликнул муж. – Твой брак со мной был, можно сказать, трагедией; я вырвал тебя из общества и заточил в этой глуши, в этой забытой всеми деревеньке!
– Но зато теперь твои успехи, радость видеть тебя оцененным по достоинствам, окруженным почетом, видеть имя твое прославленным всеми газетами, это будет уже более чем радостью, это будет блаженством для меня! – воскликнула она, впадая в восторженный тон мужа.
– А раз в неделю, – сказал доктор, лукаво подчеркивая эти слова и умышленно скандируя их, – раз в неделю мы позволим себе поиграть в баккара!
– Только раз в неделю? – спросила она, усмехаясь и грозя ему пальчиком.
– Клянусь тебе моей честью, честью политического деятеля!
– Право, я балую тебя, – сказала она и протянула ему свою ручку для поцелуя.
Он восторженно прильнул к ней и стал покрывать ее поцелуями.
Жан-Мари незаметно выбрался из дома в сад. Луна стояла высоко на небе, заливая своим мягким светом Гретц. Мальчик прошел в самый конец сада и сел на скамеечку у пристани. Мимо тихо струилась река, серебристыми переливами сверкала вода под луной, напевая тихую однозвучную песню свою; легкая дымка тумана колебалась между тополями по ту сторону реки; камыши медленно склонялись и как будто кивали кому-то. Все это мальчик видел уже сотни раз, сотни раз он в такие же лунные ночи сидел здесь, над этой сонной рекой, и с невозмутимым спокойствием духа и воображения следил за ее спокойным течением. А теперь это было, быть может, в последний раз. Он должен был покинуть эту мирную деревушку, где все было ему знакомо и мило, эту местность, зеленеющие кругом луга и шелестящие своей листвой леса и эту светлую спокойную реку, покинуть это все и переселиться в большой город; и его милая госпожа будет разряженная расхаживать по гостиным, вращаться в блестящих салонах; а его добродушный, словоохотливый мягкосердечный наставник станет крикливым и вздорным депутатом, и оба они будут навсегда потеряны для него, для Жана-Мари, и утратят лучшие свои душевные качества. Жан-Мари отлично сознавал и свои недостатки, и свое положение; он понимал, что в водовороте шумной, суетливой столичной жизни с ее ложными амбициями и претензиями изменится и его личное положение в семье, что там на него будут обращать все меньше и меньше внимания, все меньше и меньше будут считаться с ним, и постепенно из приемного сына он обратится в слугу. И он смутно начинал верить в осуществление зловещих предсказаний доктора; он сейчас уже видел разительную перемену в обоих. На этот раз даже его обычное великодушное отрицание слабостей его благодетелей изменило ему, да и не удивительно, малый ребенок заметил бы, что «Эрмитаж» довершил то, чему положил основание абсент. И если это было в первый день перемены обстоятельств, то чего же следовало ожидать в дальнейшем? «Если потребуется, останови поезд! Вызови крушение, если это будет нужно!» – припоминал он собственные слова доктора. И он окинул взглядом очаровательную картину мирно спящей окрестности, с наслаждением потянул в себя воздух, насыщенный ароматами свежескошенного сена, и снова прошептал: «Вызови крушение поезда, если это будет нужно» – глубоко вздохнул и в тяжелом раздумье побрел в дом.
На следующее утро в доме доктора было необычайное волнение. Перед отходом ко сну доктор запер собственноручно все свои драгоценности в буфет, стоящий в столовой, и представьте себе, когда он встал поутру, как обыкновенно, около четырех часов и вышел в столовую, то увидел, что буфет взломан и все хранившиеся в нем драгоценности унесены. Тотчас же были вызваны из их спален и madame, и Жан-Мари, которые явились на зов, наскоро накинув на себя кое-какие принадлежности туалета, и застали доктора вне себя от огорчения. Он положительно безумствовал, взывал к небесам, призывая всех в свидетели постигшей его несправедливости, призывал громы небесные и взывал к отмщению, бегая босиком по комнатам с развевающимся подолом его ночной сорочки.
– Пропали! – восклицал он. – Все драгоценные предметы пропали, и вместе с ними и наше богатство! И мы опять нищие, беднота, голь! Мальчуган, скажи, знаешь ты что-нибудь об этом? Говори скорее, сударь, говори все, что тебе известно! Знаешь ты, куда они могли деться! Где они?
И он ухватил мальчугана за плечо и стал трясти его как кулек, так что слова, если только это были слова, посыпались у мальчика с уст неразборчивым лепетом, из которого ничего нельзя было понять.
Придя немного в себя от своего возбуждения, доктор отпустил мальчика и увидел Анастази в слезах.
– Анастази! – сказал он совершенно иным тоном. – Возьми себя в руки, овладей собой и своими чувствами; я не желал бы видеть тебя ревущей, как простая баба. Это пустяшное происшествие должно быть поскорее забыто! Надо уметь с достоинством переносить всякие невзгоды, а не только такие сравнительно маловажные пустяки. Жан-Мари, принеси мне мою маленькую походную аптечку; в подобных случаях рекомендуется какое-нибудь легкое слабительное.
И он дал всем соответствующую дозу такого лекарственного снадобья, начиная с самого себя, приняв, ради примера остальным, двойную дозу. Несчастная Анастази, никогда ничем не болевшая и питавшая почти суеверный ужас перед всякого рода лекарствами, залилась горючими слезами, долгое время отбивалась, протестовала и отнекивалась, наконец хлебнула; затем снова пришлось прибегать к прикрикиванию, понуканию, чуть не угрозам, чтобы принудить ее допить остальное. Что же касается Жана-Мари, то он стоически проглотил поднесенную ему дозу слабительного без малейшего возражения.
– Я ему дал меньшую дозу, – заметил доктор, – его молодость ограждает его от слишком сильных потрясений; в его годы волнения не так сильно отражаются на организме!.. Ну-с, а теперь, приняв меры против могущих быть неприятных последствий, мы можем приступить к обсуждению случившегося.
– Я озябла, мне холодно, – стала жаловаться Анастази.
– Холодно! – воскликнул доктор. – Благодарю Бога, что он создал меня из более горячего материала! Ведь подобный удар мог бы вызвать испарину даже у лягушки! Если ты озябла, то можешь идти к себе, в свою спальню, да, кстати, кинь мне сверху мои брюки, а то у меня ноги зябнут.
– Ах, нет, – воскликнула Анастази, – а хочу остаться здесь с тобой!
– В таком случае, сударыня, я не допущу, чтобы вы страдали за вашу супружескую преданность; я сейчас пойду и принесу вам шаль.
Он побежал наверх и вскоре вернулся более одетый и с целой охапкой шалей, платков и пледов для дрожащей от холода Анастази.
– Ну, а теперь, – заявил он, – приступим к расследованию сего преступления. Будем придерживаться дедуктивного метода. Анастази, не знаешь ли ты чего-нибудь, что могло бы навести нас на след?
Но Анастази ровно ничего не знала.
– А ты, Жан-Мари?
– Я тоже ничего не знаю, – твердым голосом ответил мальчик.
– Прекрасно, – сказал доктор, – теперь мы обратим наше внимание на вещественные доказательства (я, очевидно, рожден быть сыщиком, у меня и глаз верный, и систематический склад ума). Итак, прежде всего мы видим, что кража была произведена со взломом; дверцы буфета раскрыты, замок поврежден; и следует мимоходом заметить, что замок был из дорогих, судя по тому, сколько я за него заплатил. Затем, вот орудие, которым был произведен взлом! Это один из наших же столовых ножей, да еще один из лучших, дорогая моя. Этим доказывается, что кража эта была не предумышленная со стороны шайки грабителей, если только в этом случае действовала шайка. Наконец, я замечаю, что ничего, кроме драгоценностей Франшарского клада, не тронуто. Даже все наше столовое серебро осталось в полной неприкосновенности. Это весьма хитро и предусмотрительно со стороны грабителей. Это доказывает основательное знакомство с положением о наказаниях и желание избежать всего, что могло бы повлечь за собой малейшую ответственность перед законом. Из этого я вывожу заключение, что данная шайка насчитывает в числе своих членов людей почтенных, то есть, конечно, только внешне почтенных, как то доказывает сам факт хищения; а во-вторых, я утверждаю, что за нами тайно следили в течение всего вчерашнего дня и в самом Франшаре, где за нами подглядел какой-нибудь очевидец нашей находки, выследивший нас с искусством и ловкостью настоящего сыщика и с терпением, могу сказать, необычайным. Какой-нибудь заурядный преступник или случайный вор не в состоянии был бы проявить столько рассудительности и предусмотрительности. Несомненно, что в нашем соседстве поселились или временно приютились какие-нибудь беглые из тюрьмы разбойники, выдающиеся по уму и ловкости.
– Боже правый! – воскликнула в ужасе Анастази. – Как ты можешь говорить такие вещи, Анри!..
– Полно, возлюбленная моя, ведь я пришел к этому путем дедуктивного метода, – сказал доктор, – и если какой-нибудь из моих выводов тебе кажется неверным или ошибочным, останови меня, поправь! А, ты молчишь! В таком случае умоляю тебя, не будь столь возмутительно нелогична, не ропщи на мои выводы! Как видите, мы теперь уже установили некоторые данные относительно состава шайки, потому что я все-таки склоняюсь в сторону предположения, что их было более одного человека, а затем мы можем теперь покинуть эту комнату, которая не представляет для нас более никакого интереса, и перенесем наше внимание на двор и сад. Жан-Мари, я надеюсь, что ты внимательно следишь за моим образом действий в данном случае. Это может послужить тебе превосходным уроком, имеющим весьма важное значение. Пойдемте со мной к двери. Как видите, на дворе не видно никаких следов – это потому, что наш двор, к несчастью, мощеный. Вот от каких пустяков иногда зависит участь этих следствий! Э! Да что это я вижу! Ну, теперь я уверен, что привел вас к самой развязке грабежа! – вдруг воскликнул доктор, величественно отступив назад и указывая торжественным жестом на зеленые ворота и забор. – Видите вы, здесь воры перелезли через ворота!
Действительно зеленая краска в нескольких местах облупилась и была содрана, и на одной из досок явственно сохранился след подбитого гвоздями сапога; очевидно, нога соскользнула в этом месте, а потому определить размер этой ноги было трудно и совершенно невозможно судить о форме самих гвоздей.
– Вот вам полная картина всего преступления! – торжествующе заключил доктор. – Шаг за шагом я восстановил его от начала до конца! Далее этого дедуктивный метод не может идти.
– Удивительно, право! – сказала супруга. – Тебе бы в самом деле быть сыщиком, мой друг, я не имела представления, Анри, что ты обладаешь такими талантами.
– Дорогая моя, – снисходительно пояснил доктор, – человек науки с живым воображением всегда совмещает в себе и остальные низшего порядка способности; он одновременно и следователь, и сыщик, и публицист, и главнокомандующий, потому что все это только, так сказать, различные применения его обширных основных талантов и способностей. Ну, а теперь, – продолжал он, – желаете вы, чтобы я пошел еще дальше, чтобы я, так сказать, наложил руку на виновников преступления, или, вернее, так как я не могу вам обещать этого, желаете вы, чтобы я указал вам тот дом, в котором они сговаривались и совещались перед преступлением и где они, быть может, и теперь еще находятся? Все же это будет своего рода удовлетворением для нас, так как это, во всяком случае, все, что возможно получить при данных условиях, когда мы лишены поддержки закона. Итак, я продолжаю идти далее по тому же пути. Чтобы дополнить набросанную мною картину воровства, необходимо, чтобы человек, решившийся на это дело, имел возможность и привычку бродить без определенной цели по лесу, чтобы это был человек, не лишенный известного образования, чтобы это был человек, стоящий выше всяких требований морали. Все эти необходимые условия мы находим у квартирующих у госпожи Тентальон жильцов. Они художники, живописцы, и к тому же еще пейзажисты, а следовательно, они только и делают, что слоняются по окрестностям, по полям и лесам. Затем, как художники, они, вероятно, люди не без всякого образования, нахватавшиеся верхушек там и сям, и наконец, так как они живописцы, то, конечно, это люди без всякой морали, и это я могу доказать двумя способами: во-первых, тем, что живопись – это такого рода искусство, которое что-то говорит только глазу и отнюдь не влияет на моральные чувства человека, а во-вторых, живопись наравне со всеми остальными искусствами требует от своих служителей усиленного воображения, а человек с чрезмерно развитым воображением никогда не может быть нравственным. Он постоянно залетает за пределы дозволенного и рассматривает жизнь под разными углами зрения, видит ее в различном, часто колеблющемся свете и не может удовольствоваться и примириться с ненавистными ему требованиями и постановлениями закона.
– Но ведь ты раньше всегда говорил – по крайней мере я так тебя всегда понимала, – что у этих молодцов нет решительно никакой фантазии, никакого воображения! – заметила мадам.
– Напротив, душа моя, они проявили уже свое воображение тем, что избрали эту нищенскую профессию художников, проявили самое фантастическое воображение, говорю я тебе, а кроме того – и это аргумент, вполне соответствующий уровню твоего понимания, моя дорогая, – большая часть из них англичане или американцы; а где же, как не среди этих двух наций, искать воров! Ну, а теперь тебе следовало бы позаботиться о кофе, моя возлюбленная; то, что мы лишились наших сокровищ, еще не есть основание для нас умирать с голоду! Что касается меня, то я прежде всего разговеюсь белым вином. Я чувствую себя необыкновенно разгоряченным, испытываю сильную жажду, и приписываю это исключительно потрясению, испытанному мной в тот момент, когда я обнаружил пропажу. И все же, ты отдашь мне справедливость, я с достоинством и благородством принял и вынес этот удар.
За это время доктор успел уже договориться до того, что вернул себе свое обычное доброе расположение духа. Он сидел теперь в беседке и медленно, но с видимым наслаждением тянул из большого стакана белое вино, проглатывая, словно нехотя, в качестве закуски к вину, крошечные кусочки хлеба с сыром; и если одна треть его мыслей и была еще занята пропавшими драгоценностями, то уже две трети их, наверное, были поглощены приятным переживанием столь мастерски проведенного им следствия.
Около одиннадцати часов неожиданно прибыл Казимир; ему удалось успеть на ранний поезд, отправлявшийся в Фонтенбло, и оттуда он приехал на лошади, чтобы не терять даром времени. Привезший его экипаж стоял теперь во дворе гостиницы госпожи Тентальон, и он, глядя на свои карманные часы, заявил, что в его распоряжении полтора часа времени. Это был весьма характерный образец делового человека: он говорил уверенным, решительным тоном, имел привычку выразительно и многозначительно хмурить брови. По отношению к Анастази, приходившейся ему родной сестрой, он не проявил никакой особенной нежности, а только наскоро удостоил ее английским родственным поцелуем и тотчас же потребовал, чтобы ему дали поесть.
– Вы можете рассказать мне вашу историю, пока мы будем закусывать, – сказал он. – Ты меня угостишь чем-нибудь вкусным сегодня, Стази?
Та обещала накормить его на славу, и все трое сели за стол в зеленой беседке, а Жан-Мари одновременно и прислуживал, и сам ел тут же за столом. Доктор с необычайными прикрасами, метафорами и всевозможными ухищрениями речи рассказал шурину обо всем случившемся. Казимир слушал его, покатываясь со смеху.
– Экая полоса счастья тебе привалила, мой добрейший братец! – воскликнул шурин, когда доктор окончил свой рассказ. – Благодари Бога, что все так случилось! Ведь если бы ты переехал в Париж, ты бы в три месяца спустил все благоприобретенное твое богатство, да и то, что ты сейчас имеешь, в придачу; и тогда вы опять потянулись бы ко мне, как в тот раз. Но предупреждаю вас, сколько бы ты ни плакала, Стази, и сколько бы ни мудрствовал и ни рассуждал Анри, все это вторично не спасет вас, не вывезет вас из беды, и ваша новая катастрофа неизбежно будет фатальной для вас. Мне кажется, что я уже говорил тебе это, Стази. Что? Не помнишь? Неразумны вы, словно ребята малые.
При этих словах шурина доктор поморщился и взглянул украдкой на Жана-Мари, но мальчик, казалось, ничего не слышал и оставался совершенно апатичным и безучастным к разговору.
– А затем, – продолжал снова Казимир, – какие вы дети, глупенькие, балованные дети! Клянусь честью! Как могли вы оценить так высоко эту рухлядь? Быть может, она стоила всего грош или немногим больше того!
– Ну, извини, – остановил его доктор, – я вижу, что ты сегодня умен не менее обыкновенного, но зато, несомненно, менее рассудителен. Согласись, что я не совсем невежествен в этого рода вещах, что я в них хоть сколько-нибудь понимаю толк.
– Ты не совсем невежествен в чем бы то ни было, о чем я когда-либо слышал! – засмеялся Казимир с почтительным поклоном по адресу доктора, поднимая свой стакан с несколько преувеличенной галантностью.
– Во всяком случае, – резюмировал свою речь доктор, – я полагаю, что ты не сомневаешься, что я все это основательно обдумал и взвесил, и ты поверишь мне, что, по-моему расчету, эти вещи должны были по меньшей мере удвоить наш капитал.
И он принялся подробно расписывать сами вещи.
– Честное слово, я наполовину верю тебе, Анри! – воскликнул Казимир. – Но пойми, что очень много зависит от качества самого золота.
– А золото, я тебе доложу, дорогой мой, такое! – И не находя соответствующего выражения доктор, смачно причмокнув, поцеловал кончики своих пальцев.
– Твоего свидетельства, мой милейший, еще не вполне достаточно для надлежащей оценки вещей, – заметил деловой человек. – Ты, мой друг, имеешь привычку видеть все в розовом свете; но, во всяком случае, эта кража, это исчезновение – дело весьма загадочное, весьма странное. Конечно, я совершенно отрицаю все твои глупые измышления относительно шайки грабителей и злополучных художников-пейзажистов; для меня все это сплошной бред! А вот ты лучше скажи мне, кто был у вас вчера в доме после того, как вы привезли сюда все эти драгоценные сосуды?
– Да никого, кроме нас, – сказал доктор.
– И вот этот юный джентльмен? – спросил Казимир, кивнув головой по направлению Жана-Мари.
– И он тоже, конечно, – утвердительно ответил доктор.
– Прекрасно! А можно спросить, кто он такой? – продолжал допрашивать гость.
– Жан-Мари, – сказал доктор, – является у нас в доме счастливым сочетанием приемного сына и конюха. Он начал свою карьеру с первого и вскоре достиг высшего положения и в нашем доме, и в наших сердцах. И я смело могу сказать, что в настоящее время он является величайшим утешением в нашей жизни.
– О, вот как! – промолвил несколько насмешливо Казимир. – Ну, а прежде того, как он стал членом вашей семьи, кем он был?
– О, Жан-Мари может похвалиться тем, что его жизнь сложилась самым удивительным образом. Его опыт в высшей степени поучителен, и он пошел ему на пользу, – рассказывал доктор, постепенно воодушевляясь все более и более. – Если бы мне пришлось избирать систему воспитания для моего родного сына, я остановился бы именно на таком воспитании. Представь себе, Казимир, начав жизнь среди паяцев, акробатов и воров, поднялся неизмеримо выше и вошел в общество людей порядочных, приобрел дружбу и уважение почтенного философа и таким образом, можно сказать, изведал всю суть человеческой жизни! – ораторствовал почтенный философ.
– Среди воров? – задумчиво протянул Казимир. – Это любопытно!..
Теперь доктор, кажется, был готов откусить себе язык за это необдуманное слово, сорвавшееся у него в пылу увлечения: он хорошо предвидел, что из этого должно было выйти, и уже готовил в уме самый энергичный протест, самый горячий отпор.
– А сами вы когда-нибудь воровали? – неожиданно обратился Казимир непосредственно к самому Жану-Мари, и при этом он впервые вставил в глаз свой монокль, болтавшийся у него на шнурке.
– Да, сударь, – ответил мальчик твердо и спокойно, но при этом он густо покраснел.
Казимир обернулся к присутствующим и многозначительно поджал губы и подмигнул.
– Ну что? – спросил он. – Что вы на это скажете, господа?
– Жан-Мари чрезвычайно правдив, он всегда говорит правду! – с горделивым видом, выпятив грудь вперед, заявил доктор.
– Он никогда не лжет! – подтвердила Анастази. – Это лучший мальчик, какого я когда-либо знала в своей жизни, – добавила она убежденно.
– Никогда не лжет! Неужели? – рассуждал как бы про себя Казимир. – Странно, весьма странно… Прошу тебя удостоить меня на некоторое время твоего милостивого внимания, мой юный друг, – продолжал он, снова обращаясь к Жану-Мари. – Скажи мне, тебе было известно об этих драгоценностях?
– Ну конечно! Ведь он же вместе со мной привез их из Франшара, – ответил за него доктор.
– Депрэ, – остановил доктора Казимир, – я ничего не прошу у тебя, как только одной милости: подержи ты некоторое время твой язык за зубами! Я намерен расспросить вот этого твоего маленького конюха кое о чем, и если ты так убежден в его невиновности, то ты смело можешь предоставить ему отвечать самому на мои вопросы. Итак, молодой человек, – продолжал Казимир, наведя свой монокль прямо на лицо Жана-Мари, – вы знали, что эти вещи могли быть безнаказанно украдены? Вы знали, что вас за это нельзя будет преследовать? Ну же, говорите! Знали вы это или нет?
– Знал, – сказал Жан-Мари почти шепотом.
Он сидел как на иголках, поминутно меняясь в лице, становясь поочередно то ярко-красным, то мертвенно-бледным, как меняющий цвета фонарь маяка. Он нервно ломал пальцы и глотал воздух, словно он задыхался или был близок к истерике. Словом, в глазах Казимира он представлял собою воплощенное сознание виновности.
– Вы знали, куда были убраны эти вещи? – продолжал свой допрос безжалостный инквизитор.
– Да, – вымолвил Жан-Мари.
– Вы говорите, что раньше вы были вором, – не унимался Казимир. – Но кто же поручится мне за то, что вы теперь перестали быть вором? Я полагаю, что вы могли бы, в случае надобности, перелезть через зеленые ворота, не так ли?
– Да, – еще тише прежнего ответил допрашиваемый.
– Ну, значит, ты и украл эти драгоценности! Ты сам это отлично знаешь и даже не можешь этого отрицать. Посмотри мне прямо в лицо! Ну же! Подними на мена свои воровские глаза и отвечай!
Но вместо всякого ответа Жан-Мари разразился страшным ревом и бежал из беседки. Анастази кинулась за ним, желая нагнать беглеца и обласкать и успокоить бедного мальчика, но уже на ходу она все-таки крикнула брату:
– Казимир, ты просто грубый, бесчувственный зверь!
– Да, братец, – сказал в свою очередь и доктор с легким упреком и известным чувством собственного достоинства в тоне голоса, – ты позволяешь себе уж слишком большую вольность в данном случае…
– Что?.. Послушай, Депрэ, будь же ты хоть раз в жизни логичен, прошу тебя! Не ты ли телеграфируешь мне, чтобы я бросил все свои дела и ехал сюда к тебе для того, чтобы заняться устройством твоих дел. Я приезжаю, спрашиваю, в чем заключаются эти твои дела, и ты говоришь мне: «Меня обокрали, укажи мне вора!» Я нахожу этого вора, указываю тебе на него, как ты того хотел, и говорю тебе: вот он! Ты, конечно, вправе быть недовольным и раздосадованным тем, что все именно так вышло, но ты не имеешь решительно никакого основания упрекать меня в чем-либо или возмущаться моим поведением.
– Пусть так, я, пожалуй, готов с тобой согласиться в этом, – сказал доктор, – я даже готов благодарить тебя за твое старание, хотя и ошибочное, но, во всяком случае, должен же и ты согласиться, что твое предположение положительно чудовищное и в высшей степени нелепое и неправдоподобное.
– Постой, – снова остановил его Казимир. – Кто из вас украл эти драгоценности? Ты или Стази?
– Ну, конечно, не она и не я! – ответил доктор.
– Так! Ну, значит, это сделал твой мальчишка конюх! А теперь не будем больше говорить об этом. – Казимир достал из кармана свой портсигар и стал выбирать сигару.
– Я скажу тебе еще вот что, – не унимался Депрэ. – Если бы ко мне пришел этот мальчик и сказал мне сам, что он украл эти вещи, я не поверил бы ему, а если бы поверил, то сказал бы себе в душе, что если он это сделал, то сделал с благою целью! Вот как велика и непоколебима моя вера в него!
– Ну что же, превосходно! – снисходительно промолвил Казимир. – Дай мне огня, мне уже пора ехать! Да, кстати, я желал бы, чтобы ты меня уполномочил продать твои турецкие акции. Я давно уже говорю тебе, что с ними дело пахнет крахом, и теперь я опять предупреждаю тебя: акции эти очень ненадежны. Я даже отчасти именно ради этого и приехал сюда сегодня. Ты никогда не отвечаешь на письма. Сколько раз я писал тебе об этом, и как ты не можешь понять, что не отвечать на письма положительно непростительная привычка!
– Да-да, я знаю, что виноват перед тобой, но, добрейший мой Казимир, – ласково и мягко возразил Депрэ, – хотя я никогда не сомневался в твоей чрезвычайной деловитости, все же и твоя проницательность имеет свой предел.
– Ну, друг мой, я могу ответить тебе тем же! – воскликнул деловой человек. – Твой предел граничит прямо-таки с безрассудством!
– Нет, ты сделай милость, заметь разницу между нами, – возразил доктор, улыбаясь. – Твое правило безусловно доверять и в малом, и в большом, в серьезном деле, и в пустяках, суждению одного человека, то есть твоей почтенной особы. Я, в сущности, придерживаюсь, если хочешь, того же правила, но с той лишь разницей, что я к моим суждениям отношусь критически и смотрю на них открытыми глазами. Что из двух более рационально, предоставляю тебе судить самому.
– Ну, любезнейший мой, – воскликнул Казимир, – и я в свою очередь предоставляю тебе держаться твоих турецких акций и твоего честнейшего и благороднейшего конюха. И вообще, провалитесь вы все к черту со всеми вашими делами, управляйтесь с ними, как знаете и как умеете, а я умываю руки! А тебя прошу только об одном: не пускайся ты со мной ни в какие рассуждения и умствования, терпеть этого не могу. Философствования твои для меня положительно невыносимы, да мне и слушать-то их некогда! А в результате я мог бы и совсем не приезжать сюда, так как прока от этой моей поездки все равно никакого не вышло. Кланяйся от меня Стази, и если ты уж непременно того желаешь, то и твоему висельнику конюху, а мне пора! Прощай!
И Казимир уехал.
В этот вечер доктор по косточкам разобрал характер своего старого товарища и родственника в беседе с его сестрицей.
– Он научился только одному за все долгие годы его знакомства с твоим мужем, моя красавица, – сказал Депрэ, – он научился словам «философствовать» и «мудрствовать», и эти слова сияют точно алмазы в его речах, точно светляк в навозной куче. Да и то еще он употребляет их обыкновенно совершенно некстати и неуместно, как ты сама, вероятно, могла это заметить. Он употребляет эти слова в качестве бранных слов, придавая им смысл совершенно превратный. На его языке «философствовать» означает «лжемудрствовать»! Бедняга, по его мнению, все это пустые софизмы! Ну, а что касается его жестокого и неделикатного отношения к Жану-Мари, то это следует извинить – это лежит не в его натуре, а в натуре его рода деятельности. Человек, постоянно имеющий дело с деньгами и денежными расчетами, – человек пропащий! Тут ничего не поделаешь.
Но с Жаном-Мари не так легко было уладить это дело; процесс примирения подвигался весьма медленно. Первоначально он был положительно неутешен, не хотел слушать никаких увещеваний, настаивал на том, что он уйдет из семьи доктора, и при этом несколько раз разражался слезами. Только после того как Анастази просидела с ним, запершись, целых полтора часа с глазу на глаз, ей удалось добиться от мальчика кое-какого снисхождения. Выйдя от него, она разыскала доктора и с полными слез глазами сообщила мужу о том, что между нею и Жаном-Мари произошло.
– Сначала он ничего и слышать не хотел, – рассказывала Анастази. – Вообрази себе, что бы это было, если бы он вдруг ушел от нас! Да что в сравнении с таким горем значит этот клад? Противный клад, ведь из-за него все это вышло! Бедняга так плакал, что, кажется, все сердце выплакал в слезах, и я плакала с ним, и только после того, после всех моих просьб и увещеваний он наконец согласился остаться с нами только на одном условии, а именно, что никто из нас никогда ни единым словом не упомянет об этом происшествии. Ни об этом возмутительном, постыдном подозрении, ни о самом факте кражи. Только на этом условии бедный мальчик, так жестоко пострадавший, соглашается остаться с нами, с его друзьями…