– Ну хорошо, – лицо дона Кристобаля разгладилось. Он глянул на Дельгадо почти дружелюбно. – На том порешим. Понимаю, это будет нелегко сделать, но мазню твою придётся сжечь. Для твоей же пользы, Дельгадо. И для её, – небрежно, как бы мимоходом кивнул он на сникшую, почуявшую неладное Каталину. – Хочешь, я сделаю сам?
Он решительно шагнул к камину. Но каменотёс вдруг, отпихнув в сторону племянницу, кинулся ему наперерез.
– Не надо, сеньор Перальто! П-п-право слово, не надо. Я…
– Тебе её жаль, картину? – Маэстро понимающе улыбнулся. – Жалко будет смотреть, как задымится, полыхнёт холст, да? Как затрещат краски, верно?
– Верно, сеньор, – умоляюще прошептал каменотёс и протянул руку, – вы уж дайте его, пожалуйста, мне. Уж пожалуйста, сеньор…
– Тебе жаль её, – грустно улыбнулся Маэстро. – А её, – он быстро кивнул в сторону племянницы, – тебе не жаль. О люди! O tempora, o mores! Им жаль кусок ткани, заляпанной красками, и не жаль юное доверчивое дитя.
– Дайте его мне, сеньор, – бубнил, угрюмо насупившись, каменотёс. – Я сам… ежели уж так вам надо. Но – сам.
– А почём мне знать, что ты не сохранишь эту нечисть где-нибудь в потаённом сундучке? Нет, милейший, лучше я своими руками…
– Дайте его мне, сеньор! – вдруг побагровев, зарычал каменотёс и схватил большие каминные щипцы. – Дайте, от греха подальше, и ступайте себе вон!
Дону Кристобалю стоило немалых усилий, чтобы скрыть, скомкать, запрятать подалее подлый, потливый страх, чтобы с доброй улыбкой вернуть этот окаянный свиток, потрепать по плечу набычившегося, тяжко дышащего хозяина, дойти до двери, и уже там, почти в безопасности, изрыгнуть наконец слова, из коих «сдохнешь!» было самым доброжелательным…
Бенигно Дельгадо умер через три дня. Сперва был сильный жар, бред и лихорадка, потом на полдня ему стало лучше. Он даже поднялся, порывался одеться, отправиться к дону Кристобалю что-то там объяснить. Затем снова впал в забытьё. А к воскресенью отошёл. Тихо, не просыпаясь.
Хоронил его Гравёр на свои гроши, и на похоронах было всего-то человек пять, а на поминальную трапезу и вовсе пришёл один сеньор Аройо. Сидел недолго, осушил кружку вина, долго молчал, хмуро катая по столу маслину.
– Вот что, Лобото, – сказал он, глядя в пол. – Ты… меня правильно пойми. Ты отличный работник. Десятерых стоишь. Но… В общем, придётся тебе уйти. Объяснить, почему?
Гравёр покачал головой. Аройо шумно вздохнул, некоторое время помолчал ещё, затем сказал, глядя в сторону:
– Вот ещё что. Есть у меня приятель. Он родом отсюда, но дома бывает редко. Кукольник он, понимаешь? Театр у него. По стране ездят, даже до Франции доезжают. Хочешь, иди к нему. Куклы будешь делать. Хлеб какой ни есть.
Гравёр снова покачал головой:
– Я гравёр, сеньор Аройо.
Аройо кивнул и поднялся. Однако когда он уже нахлобучивал шляпу у выхода, Гравёр произнёс с внезапной, отсутствующей улыбкой:
– Как, говорите, найти этого вашего приятеля?..
Через три дня Гравёр покинул Сарагосу с театром El Cuentista. Вырезал кукол из клёна и кизила, клеил, раскрашивал, сам шил им одежды, мастерил кукольную утварь. Освоил шарманку, бандуррию и узкогорлую индейскую флейту. Даже ремесло кукловода. Вот только говорить за кукол не мог, голос был тихий и скрипучий. Театрик стал набирать известность, но через полтора года хозяин помер от холеры в Галисии, имущество продали за долги, театра не стало.
Памятник на могиле Бенигно Дельгадо не простоял и недели, был разбит на куски неведомо кем. А в дом его через день после похорон ворвались какие-то люди, перерыли всё вверх дном, ушли, так, видать, и не сыскав ничего. Каталину отправили в деревню к дальней родне.
Полотно маэстро Кристобаля «Чудесное видение» так и не увидело свет. Бог знает, отчего. Работу он не завершил, да и вообще поостыл к живописи, занялся торговым делом, в чём преуспел весьма.
В свой город Гравёр вернулся лишь через три года.
За это время он узнал, что госпожа Констанс через неделю после безвестной пропажи мужа обратилась в Управление городской стражи, сказав, что супруг её, баронет Уго Эдгар Стерн, вышел поздно вечером из дому, ничего ей не сообщив, и более домой не воротился. Однако добавила, что ночью видели его в игорном доме «Центурион». В оном заведении удалось выявить, что в тот день, за два часа до полуночи, господин Стерн впрямь появлялся, проиграл в бридж немалую сумму известному мошеннику и шулеру по прозванию Чоло. Платить проигрыш отказался, уличив партнёра в мошенничестве, а когда тот схватился за нож, ударил по лицу, повергнув навзничь и лишив чувств, да и удалился вон. Чоло же, придя в себя, побежал вдогонку, вскоре вернулся весь в грязи и в ссадинах, но сказал, что старикашка своё получил. Чоло взяли на выезде из города, но по дороге в управу он вышиб дверцу арестантской кареты, выкатился из неё вместе со стражником и прыгнул с перил моста в канал. Его не нашли, сочли утонувшим.
Когда Гравёр подошёл к дому старика Нормана, первый, кого он увидел, была Каппа. Распахнув головою калитку, она кинулась к нему, часто, шумно дыша, взгромоздила лапы ему на плечи. Он, смеясь и неловко уворачиваясь от жаркого, влажного языка, трепал её по густому, грязному загривку, бормотал что-то своё, для чужих непонятное, но когда она вдруг, точно спохватившись, отпрянула и, высоко запрокинув голову, протяжно и по-щенячьи тонко взвыла, Гравёр всё понял.
В доме старика Нормана уже давно уверенно хозяйничал новоявленный тесть. Он хмуро поинтересовался, кто он такой и что ему надобно, затем неохотно пропустил, громко кликнув супругу. Присцилла, опасливо косясь на мужа, сообщила, что папа помер уже два месяца как, что похоронили, слава богу, как подобает доброму христианину, хотя и говорили тут про него пустые люди невесть что. «Помер легко. Утром выхожу, он на крылечке сидит. Ну ты знаешь, он так часто сидел. Но чтоб до утра, такого не бывало. Подхожу, а он уж и остыл совсем».
Затем, почему-то понизив голос, сказала: «Папа велел передать тебе кое-что. Ежели тебе это нужно, конечно. Ежели нужно, возьми, нам оно без надобности, мы дело давно закрыли».
Зашла в дом, оставив его на пороге, погромыхала в чулане и вынесла давно знакомый Гравёру добротный дубовый, кованый медью чемоданчик с инструментами. «Нужно?» – она вперилась в него выжидающим, мышиным взглядом.
– Они, между прочим, хороших денег стоят, – вдруг вмешался её супруг, протирая о фартук руки, красные и пупырчатые, как варёные раки, – так что, ежели тебе не нужно, можешь и оставить…
– Папа мне так сказал: не поступишь с ними, как я велел, – проклятье твоему дому, – причитала дочь злым, стонущим голосом. – Вот так и сказал, колдун старый. Перед Святым распятием велел поклясться!
– Мы люди приличные, закон понимаем, – снова угрюмо влез её супруг, буравя его глазами. – И в Бога веруем. Сказано передать, мы и передаём, без обману. Но и ты уважение имей. Вот так пришёл, хвать, и забрал, да?
Гравёр кивнул и взял чемоданчик из холодных лапок Присциллы.
– Ты осторожней по улицам-то ходи, – долдонил ему в спину голос супруга. – У нас по осени склизко на улицах-то. Башку расшибёшь, не ровён час.
Он снова кивнул и пошёл вниз по ступеням.
– Мы ведь, если что, и напомнить можем про ту историю. Кой-кому. А то родня того покойничка нынче на вдову грешит. А она всё помалкивала, потому как папашу Нормана боялась, как смертного греха. А теперь, когда папаша богу душу отдал, может и разговориться. Так что ты подумай!
– Я подумаю, – ответил Гравёр, не оборачиваясь.
– Эй, парень, – крикнула вдруг ему вслед Присцилла. – Ты не заберёшь ли с собой эту чёртову псину? Житья уже нету от неё, окаянной. Давеча Барту, мужу моему, ступню прокусила. Два дня, считай, лежал. А дело стояло. Не возьмёшь, в живодёрню сведём, нам эта уродина не надобна, мы люди серьёзные. Заберёшь?
– Как найти могилу Хозяина? – спросил Гравёр, кривясь от её пронзительного голоса.
– Как найти. Да очень просто найти. Вторые ворота, те, что возле мыловарни Каспера. Там недалеко. Да спроси у сторожа, он скажет. Там памятник есть. Папаша его сам смастерил, как хворать начал… Так берёшь псину-то?
– Беру, – ответил Гравёр и, не оборачиваясь, сбежал с крыльца.
Каппа, едва дождавшись, сорвалась с места и ринулась за ним, путаясь у него под ногами и радостно урча и стуча вздыбленным хвостом о его колени.
– Ишь, забегала, сука старая, – обрадованно и зло заверещала вслед дочь старика Нормана.
– Да сама ты… – сказал вполголоса Гравёр.
Каппа отрывистым лаем дополнила недосказанное.
Каппа вывела на могилу сама. Она располагалась между воротами и часовней. Крепкий, трапецевидный памятник серого гранита. Надпись классическим римским капителем с восхитительной небрежностью мастера:
Man is just a speck
in the Eye of the Lord
Persival Lloyd Vernon[4]
Гравёр долго, улыбаясь, водил пальцем по граням высеченных букв, беззвучно шевеля губами, задавая нескончаемые вопросы мастеру, и камень отвечал ему его голосом. Текли слёзы, но на душе было светло.
У кладбищенских ворот грудилась стайка нищих. Впрочем, для нищих они выглядели упитанно и добротно. Среди них Гравёр без особого удивления признал Барта, мужа Присциллы. Он был пунцов от вина, суетлив. Шагнул навстречу, но Каппа отозвалась таким злобным, хрипящим рыком, что он остановился.
– Эй, приблудыш! Так мы насчёт чемоданчика недоговорили. Где он у тебя, кстати? Мне тут знающие люди сказали, что там инструменты, которые сумасшедших денег стоят. Я ж знать про то не знал. Ну баба, положим, дура, но я-то не дурак, слава богу. Давай так: ты мне чемоданчик, и лети себе вольной птахой. Так где он у тебя, чемоданчик-то?
– А здесь, – усмехнулся Гравёр. – В котомочке. Я её развяжу, а ты покудова Каппу подержи. Ну?
Он сделал вид, что хочет выпустить из рук ошейник, утробно ревущей и рвущейся твари. Барт отскочил с завидным проворством.
– Погоди-ка, – коренастый человек с тяжёлой квадратной челюстью, в старой заношенной солдатской блузе и шароварах, вправленных в сапоги, бесцеремонно отпихнул Барта в сторону.
– А ну-ка давай, отпусти своего кабыздоха! Я с ними быстро управляюсь, не привыкать. Тявкнуть не успеет, а уж я ей глотку сломаю.
Он улыбался, вертя в руках ременную плётку. Хотел сказать ещё что-то, но осёкся, встретившись взглядом с сузившимися волчьими глазами Гравёра.
– Что ощерился, страхолюдина?! Думаешь, я тебя боюсь? – выкрикнул он плаксивым фальцетом. – Я не таких об колено ломал!
Однако, постояв немного в воинственной раскорячке, вдруг стих, сник и угрюмо отошёл, уступив дорогу Гравёру и Каппе.
Гравёр успокоил Каппу, потрепав её меж ушей, поправил котомку и, не глядя более на растерянно галдящих людей, зашагал прочь.
– Эй, парень!
Барт быстро шагал за ним, жестами предлагая остановиться.
– Ну?
– Погоди, давай мирно поговорим. Слушай, парень, я ведь не шутки сюда пришёл шутить. Я человек приличный и закон уважаю. Не то что эти. Ну в общем, если мы с тобой полюбовно не договариваемся, я иду прямиком в Городскую управу и рассказываю, что да как было. И как ты думаешь, сколько мне отвалит родня того баронета, которая осталась с носом после его смерти, если я вместе с тобой спроважу в тюрьму её величества также и шлюху Констанс? Я дорого не возьму, но и продешевить не хочу. Думай и не торопись так.
Гравёр покачал головой и сплюнул под ноги.
– Это ты торопишься, а не я. Потому что пока ты добежишь, да всё растолкуешь, меня уж и в городе не будет. А найти меня дело непростое. У меня ж дома нет. Это раз. Потом, с Констанс тебе не совладать, уж мне поверь. Да и дело давно забытое. Это два. Ну и третье. Ежели всё будет по-твоему, то в тюрьму в первую очередь пойдёт твоя жена Присцилла. А оно тебе надо?
– А отчего ж нет? – хохотнул Барт. – Закон он ведь есть закон. Для всех писан. Она пойдёт в тюрьму, дом и дело ко мне перейдут. Я тут давно уж красотку пухлую приглядел. Ребёночка уже ждёт от меня. Наследничком моим будет. Присцилла же бесплодна, как сухая головёшка. Так как, договоримся?
– Договоримся, – Гравёр снова сплюнул под ноги. Увещевающе потрепал по загривку Каппу, полез в котомку, повозился там и вытащил завёрнутый в бархотку медальон Констанс. – Ну?
Развернув, Барт издал странный сипловатый звук, схожий с икотой, переменился в лице и тотчас, воровато обернувшись на своих товарищей, быстро и судорожно запихнул медальон куда-то за ворот.
– Так как? Пойдёт? Если нет, так давай назад. Ничего другого не предложу. Пойдёт?!
– Да пойдёт, ясно дело! – лицо Барта распирало от радости. – Только… да ладно, чего уж там.
Гравёр сплюнул третий раз, затянул котомку, перекинул её через плечо и зашагал прочь. Однако затем обернулся и произнёс раздельно:
– Мы квиты, Барт. Ты запомни это. И знай, если с Присциллой и Констанс что-то всё же случится, я тебя найду везде. Запомнил?
– Как не запомнить, – осклабился Барт ему вслед. – Ты, гляжу, серьёзный. Только ты скажи, что тебе Присцилла-то? Ну Констанс – сисястая, понимаю. А уж Присцилла-то. Страшней смертного греха. Неужто запал?
Голос Барта заскворчал, как шматок сала на сковороде. А лицо расплылось в дрянной улыбке.
– Она – дочь старика Нормана, – бросил Гравёр, не обернувшись.
Гравёр вернулся к Ремеслу. Вернее, оно само пробудилось в нём от летаргии, вновь растворилось в крови жаркой пригоршней соли.
Рисунок рождался практически мгновенно. Едва явившись в тёмных извивах воображения и обретя ясные очертания, он тотчас отсвечивался пульсирующей проекцией в глубине металла, камня, дерева, делая их теплее плоти, податливей глины и прозрачнее воды. Гравёр терпеливо и упоённо счищал ненужную скорлупу, всё, что мешало увидеть, наконец, его воочию, вживую, встретиться с ним кончиком пальца.
Инструменты старика Нормана стали словно частью его тела, его мозга, его духа, он сжился с ними, относился к ним, как к живым существам, у них даже были свои прозвища. К примеру, паяльная лампа звалась Жужелицей, круглый надфиль – Занозой, а сам чемоданчик – хижиной Нормана.
Он снимал две комнатки в доходном доме вдовы окружного судьи госпожи Хогарт. Немалое состояние (плюс к доходному дому ещё и лавка колониальных товаров) не мешало почтенной вдове исправно его обворовывать, причём с непосредственностью ребёнка. Прознав, где Гравёр хранит выручку, она без затей заходила в нему в его отсутствие и брала сколько ей вздумается, благо Гравёр, впечатлённый её набожностью, на неё мог подумать менее всего. Когда же он, вконец озадаченный, перепрятал железную шкатулку, разъярённая мадам перевернула вверх дном всё его жильё и гневно потребовала уплаты за два месяца вперёд.
Прошло чуть больше года. Барта, мужа Присциллы, нашли мёртвым в старом полуобвалившемся сарайчике возле самого дома. Руки у него были повязаны пеньковым жгутом, раскроен череп и вспорот живот. Думали поначалу на его многочисленных приятелей – впрямь, водился он в последнее время со всякого рода сбродом, – да больно уж по-зверски всё вышло, те бы так не стали. Решили, что, верней всего, это дело рук Чоло, того самого Чоло, мошенника из «Центуриона». Вовсе он не утонул тогда в канале, как думали. Пропадал четыре года и вернулся в город. Да только дело у него было уже не картёжное, а куда как пострашней. Четыре покойника было за ним, это уж точно. Из них трое женщин. Кстати, через неделю после похорон Барта дом их был ограблен, всё было перевёрнуто вверх дном, пропало, считай, всё ценное. Сам Бог, видать, уберёг тогда Присциллу: гостила она в тот день у двоюродной сестры в деревне. Потому как дело это было, как все были убеждены, опять же того самого Чоло. Искали его. Окружной шериф назначил немалую награду за поимку, да больно хитёр и изворотлив был этот проклятый Чоло. Умел в самый нужный момент затаиться, лечь на дно. А вскоре снова бесследно пропал из города.
У Гравёра тогда дела пошли в гору – мастеров, сто́ящих, в округе после смерти Старика Нормана не оставалось. Он выкупил дом у Присциллы – правда, пришлось взять изрядную ссуду у ростовщика. Саму её поселил в домике, огороженном каменным заборчиком с палисадником, через улицу. Она хоть и была довольна в душе, но соседкам жаловалась, что Гравёр обвёл её вокруг пальца.
История эта приключилась поздней осенью. Тогда вдруг задули сильные продувные ветра с Северного моря и повалил слепой, водянисто-серый, словно изголодавшийся по земле снег.
Вечером в дверь постучали. Каппа, однако, не залаяла по обыкновению, а лишь вопросительно приподняла ухо. Гравёр, как всегда, не спрашивая, распахнул дверь настежь. На облепленном снегом пороге стояла незнакомая женщина. Она, словно не замечая его, долго, сосредоточенно и осторожно отряхивала с себя снег, и лишь потом взглянула на него.
У неё было желтовато-серое, неимоверно худое лицо. И очень подвижное. Как мелкая рябь на воде, его поминутно искажали гримасы, и непонятно было, не то она сейчас разрыдается, не то рассмеётся, не то бросится на шею, не то вытащит нож. На ней был высокий, явно большего размера капор, поношенный жакет и длинная юбка из сукна. Вдобавок была обмотана вокруг талии не то пледом, не то платком.
– Что вам будет угодно, сударыня?
По лицу женщины вновь пробежала рябь, она словно выбирала подходящую гримасу. Остановилась наконец на надломленной, виноватой улыбке.
– Мне было бы угодно… зайти сейчас к вам, – шагнула, чтобы пройти. Гравёр, однако, не посторонился.
– Простите, но… вы меня знаете?
– Не знаю. Потому и хочу зайти, что понятия о вас не имею. И вы обо мне не имеете. Иначе б не зашла.
– Время позднее, сударыня, и я не расположен шутить.
– Вот уж кому сегодня не до шуток, так это мне.
Сказав это, женщина размотала наконец свой многослойный плат и явила миру изрядно выпуклый живот.
– Если вы снова спросите, что мне угодно, я отвечу: родить. Да, именно здесь, у вас. Почему у вас? Потому что мне больше негде, понимаете наконец? Можете не верить, можете посмеяться, но меня как будто Бог сюда привёл. Да. Вот взял за ручку да и привёл. И если вы скажете: «Пошла-ка ты вон», я уйду, но это будет значить, что Бога нет, и будь всё проклято.
– Но я едва ли смогу помочь, – пробормотал Гравёр, невольно посторонившись и пропуская её в дом.
– Да сохрани Бог! Не надо мне помогать. Побольше чистых тряпок, кувшин горячей воды, да нож поострей. Хотя… если сыщется поблизости какая ни есть дамочка зрелых лет, было бы неплохо… Ох… Вы уж поторопитесь, господин хороший, а то… Ох! Да беги же ты, чёрт тебя возьми!!!
Как раз в этот момент в дверь постучал мальчишка-посыльный, который привёз на тележке мешок древесного угля. Путаясь и судорожно жестикулируя, Гравёр велел ему сначала разжечь камин, потом, оттолкнув перепуганного мальчишку от камина, приказал бежать за Присциллой. «Но, господин, – пролепетал малец, – мне нельзя никак. Мне хозяин…» – «Беги скорее….!!! – заорал Гравёр, да так, что мальца едва не сдуло с места.
Когда посыльный привёл наконец сонную и раздражённую Присциллу, крику и суеты стало ещё больше. Мальчик очумело метался между ними, начисто забыв и о хозяине, и о всех его поручениях. Присцилла кляла последними словами и Гравёра, и мальчишку, и роженицу, а более всего свою злополучную судьбу, которая вечно сталкивает её с олухами.
Схватки на какое-то время прекратились.
– Эй, красавчик, – подала голос женщина. – Подойди-ка сюда.
– Вы это мне?
– Кому ж ещё, господи!
Голос у неё был прерывистый, задушенный, речь ей давалась с трудом. Гравёр подошёл ближе и присел на обитый войлоком табурет. Лицо женщины было мокрым от пота, рот широко раскрыт, глаза бессмысленно вытаращены, зрачки закатились, она дышала тяжело, с глубинными всхрипами. Увидев его искоса, она, однако, криво усмехнулась, послышалось даже сипловатое подобие смешка.
– Да ты впрямь красавчик, парень. Это кто ж тебя так?
Гравёра передёрнуло от невольного воспоминания.
– Не видал, кто, – ответил он, не удержался и усмехнулся.
– Так бывает?
– Бывает всяко. Не понимаю, зачем вы у меня это спрашиваете?
– Сама не знаю. У меня маловато времени. Слушай, а тебя звать-то как?
– Меня редко зовут по имени. Хочешь назвать – зови Гравёр.
– Хорошо, Гравёр. Я вот что сказать-то хотела. Если что-то случится со мной – ну мало ли! Так вот, ежели что случится, мальчика назовёте Иден. Самое подходящее для него имя. Ну а коли девочка родится, так пусть будет Дороти.
– А что может случиться?
– Сам же сказал – бывает всяко. И ещё. Никому не говори про меня, ладно? Никому. Отродясь ты меня не видывал. Ребёнка можешь сдать в приют, коли уж так придётся. Только соври что-нибудь. Бог простит. Он и не такое прощает. Человечек ты одинокий, куда тебе вошкаться с чужим дитём! Но про меня – никому – ни слова! Потому что худо будет и ему, и тебе. Я правду говорю… Самое смешное, я всегда говорю правду, а мне не верят. Приходится врать… А будут спрашивать – скажи, что подбросили на порог. Выхожу, мол, а оно и лежит… Я должна была вытравить этот плод, понимаешь? Я поклялась, а куда было деваться? На Святом распятии поклялась. Человек, который держал Распятие в руках, шутить не станет. Вот так! Поклялась Иисусу убить в утробе своё дитя! И получается, что Спаситель принял мою клятву. Так вот, он-то принял, а я – передумала.
– Ну а если всё обойдётся, куда пойдёшь?
– А не решила пока. Не могу всё зараз решать. Выживу – подумаю. Не выживу, так и думать не надобно. Пусть Господь подумает, он добрый. А сейчас – поди, позови ту бабку. Злая она. Это хорошо. Жалостливым верить нельзя. Жалостливые сегодня пожалеют, завтра продадут. А злая или уж на порог не пустит, но если пустит, то уж не продаст. Иди, говорю, скорее, кажется, началось.
Через час женщина родила девочку. Молока у неё не было, и Присцилла дала младенцу козьего молока. Роженице налила аперитива с тем же козьим молоком. Та, выпив, попросила ещё, однако не дождалась и уснула.
А утром она исчезла. От неё остался лишь дешёвый кустарный медальон с прядью русых волос и скверной литографией, на коей была изображена женщина, отдалённо напоминавшая владелицу медальона, с неестественно румяным лицом и роскошными кудрями.
– Ты ведь не сдашь Дороти в приют? – спросила Присцилла, сверля его глазами. Она сидела на скамье, покачивая и прижимая к себе плачущую девочку.
– Но…
– Только попробуй избавиться от неё. Я тебе глаза выцарапаю, если только посмеешь, чёртов урод!
– Я хотел сказать – по-моему, вы делаете ей больно. И ещё…
– Это я делаю ей больно?! – свирепо вскинулась Присцилла и тотчас сникла. – Пусть уж она со мной останется. Никто не узнает, Богом клянусь. С мальчишкой посыльным я переговорю…
Через неделю в дом пожаловал хорошо одетый господин в длиннополом, отороченном мехом плаще с массивной серебряной застёжкой возле шеи, в широкой шляпе из синего фетра, в высоких ботфортах и с изящной палисандровой тростью. Лицо же господина, в противоположность одежде, было лишено и тени благородства и напоминало булыжную мостовую. Он снял шляпу и небрежно сунул её Гравёру.
– Поди позови хозяина.
– Я хозяин, – ответил невозмутимо Гравёр и повесил шляпу на крюк.
– Ты? – незваный гость глумливо хохотнул. – Ну ты, так ты. Тем лучше. Скажи-ка, любезный, а не появлялась ли в доме, или где поблизости, некая дама по имени Гризелла Фирлинг? Только врать не вздумай.
– С чего бы мне врать, господин хороший? Однако, право же, отродясь такого имени не слыхивали. Гризелла…
– Она могла назваться как угодно. Хоть Марией Магдалиной. Одета так себе. И главное… – гость многозначительно скрестил ладони возле живота. – Понял?
– А чего не понять. Толстуха, что ли? Толстух у нас тут в округе не счесть. Может, и Гризелла среди них есть.
– Брюхатая она, дурак! – раздражённо возвысил голос гость. – Беременная. Не понял ещё?
– Как не понять. Да только я никакой вам не дурак. Хоть кого спросите. И не видали мы тут никаких брюхатых Гризелл.
Гость презрительно фыркнул и пристально огляделся.
– Там кто-нибудь есть? – он указал тростью наверх.
– Может, кто и есть, господин хороший. Да только вам-то к чему это знать?
– А ну дай я гляну! – он хотел бесцеремонно отстранить Гравёра в сторону, однако тот непоколебимо остался на месте.
– Нечего вам там смотреть, господин хороший. Я ведь, слава богу, у себя дома. И вам бы пора. Домой. Темно на дворе.
– Я буду делать то, что сочту нужным, – лицо гостя покрылось пятнами. Он толкнул Гравёра пятернёю в грудь, перехватил поудобнее трость, даже замахнулся, однако наткнулся взглядом на полыхнувшие по-волчьи зрачки Гравёра.
– Да! Будете делать. Как сочтёте нужным. Покудова не полетите с лесенки, милостивый государь. Вы б не доводили до греха.
Гость опешил, отступил на шаг.
– Ну ты, братец, и дурак, – сказал он медленно, даже с оттенком сожаления в голосе. – Знал бы, во что ввязался. Объяснил бы тебе, да ведь не поймёшь. Я – что. Мне что скажут, то сделаю. Должность моя такая. А ты себе жизнь подпортил. И это – в самом наилучшем случае.
– Шляпу не позабудьте, почтеннейший, – кивнул в ответ Гравёр.
– Плохо наше дело, сдаётся мне, – шёпотом сказала Присцилла, спустившись по лестнице. – Чует моё сердце.
– Боюсь, что да, – хмуро кивнул Гравёр, задёргивая шторы на окнах. – Он услышал детский плач. Вам бы в деревню перебраться, госпожа Присцилла…