Париж, 3 апреля 1944 года
– Опять ты опаздываешь.
Мама сунула мне кусок черствого хлеба, когда я выбегала из дома.
– Ты должна раньше вставать.
Она говорила одно и то же каждое утро, но, честно говоря, я считала, что подъем в 6:30 это достаточно рано. Дорога до госпиталя Божон в Клиши от нашего дома на улице Монторгейль неблизкая, но я не возражала – такой длинный путь заставлял меня почувствовать себя совсем взрослой в мои восемнадцать лет.
Это мама нашла мне работу. Она хотела, чтобы я не сидела дома и не «тратила свою жизнь на чтение», как она говорила. Еще она хотела получать дополнительные пайки. Папа сначала был против, чтобы я там работала – все-таки это немецкий госпиталь, но мама его уговорила. Она сказала, что я ведь не собираюсь раскрывать государственную тайну или сдавать соседей. Она добавила еще что-то о «спасении раненых» – это хорошее занятие для молодой женщины во время войны. Втайне я думала, что это работа больше подошла бы молодым мужчинам. Она бы заставила их подумать, прежде чем начинать войну. Как бы то ни было, не все пациенты в госпитале были немцами; там были и французские солдаты, видимо, те, что присоединились к немцам. В Париже было полно вербовочных пунктов.
Целыми днями я мыла полы, кормила с ложки раненых, которые ослепли или потеряли конечности, или просто сидела и слушала французских пациентов. Тяжелее всего было тем, кто потерял конечность, но все еще чувствовал ее и ту невыносимую боль, которую она причиняла. Один из докторов объяснил мне, что это называется «фантомно-болевой синдром». Ничто не могло облегчить их участь.
Меня потрясло, что все мужчины выглядят одинаково на больничной койке. Уязвимыми. Безобидными. Язык, на котором они говорили, был единственной возможностью понять, откуда они родом. Госпиталь работал по строгому распорядку, но попытки утешить пациентов поощрялись, и мне это нравилось, хоть я и хотела бы, чтобы это был не немецкий госпиталь. Вся ироничность моего положения была в том, что я помогала окрепнуть врагам, в то время как другие, более патриотичные французы, рисковали жизнью, чтобы добиться обратного.
Когда я наконец добралась до госпиталя в то утро, я подошла к шкафчику, достала свою форму, надела ее и посмотрелась в зеркало в полный рост, чтобы убедиться, что форма чистая и выглаженная. Я опаздывала, но не слишком, и я задержалась на минуту, разглядывая себя в зеркале. Лучше всего здесь подошло бы слово «плоская». Никаких выпуклостей или изгибов, которые могли бы указать на то, что я становлюсь женщиной. Четыре года оккупации оставили меня с глубоким чувством внутренней пустоты. Дело было не только в постоянном физическом голоде, но и в эмоциональном истощении. Я до смерти хотела жить полной жизнью. Я знала, что где-то там есть целый мир, где люди смеются, танцуют, выпивают, целуются, занимаются любовью, а я здесь все это пропускаю.
Я провела руками по груди, и в голове прозвучали мамины слова:
«Незачем тебе покупать лифчик».
Помню, как обрадовалась, когда у меня впервые началась менструация, и какое разочарование испытала, когда она прекратилась всего через три месяца, будто не понимая, зачем она вообще когда-то началась.
«Ты даже не представляешь, как тебе повезло, – говорила мама, – это просто проклятье».
Но я хотела, чтобы мое тело менялось, чтобы его касались в тех местах, которые я бы не осмелилась даже назвать.
Я повернулась и посмотрела на свое лицо. Попыталась улыбнуться. Да, так было намного лучше. Но мне не хотелось улыбаться, даже когда пациенты пытались заигрывать со мной.
Большинство из них были совсем не смешными, я только содрогалась, когда они отпускали свои глупые фразочки вроде «холодные руки, теплое сердце» или «мне нравится эта форма». Мне больше нравились те, что молчали, и мне было жаль тех, кто испытывал боль, но храбрился, сдерживая слезы, когда я помогала им сесть.
Я пригладила волосы. Как бы я хотела их вымыть. Они были сальными, но мыла было так мало, что мама выдавала мне его только раз в неделю. Краситься мне тоже не разрешалось, но на это мне было плевать. Мои ресницы были довольно длинными и темными, а когда я щипала себя за щеки, казалось, что я использую румяна.
– Allez! Allez! – Смотрительница ворвалась в раздевалку. Она посмотрела на мое отражение в зеркале, а я посмотрела на ее. Это создавало приятную дистанцию между нами.
– Некогда любоваться собой, – холодно произнесла она, – есть работа, которую надо делать.
– Простите, – пробормотала я, забирая швабру и ведро у нее из рук.
Париж, 3 апреля 1994 года
– Ruhig zu halten!
Жан-Люку в рот засунули кусок кожи. Он сжал его изо всех сил, чтобы подавить крик. О, господи, что они делали с ним? Казалось, они режут ему лицо.
Его сердце бешено застучало, когда он все вспомнил. Брюннер, орущий за его спиной. Лом. Блеск металла перед глазами за секунду до того, как он ударил его по лицу, потом удар по ноге. Кто-то бил его? Поняли ли они, что он делал? Как они могли догадаться? Они не могли понять, что он пытался повредить пути. Или могли? Боже, а что, если и правда?
Серебристый блеск какого-то металлического предмета привлек его взгляд, когда он посмотрел на люминесцентную лампу. Предмет приближался к его лицу. Он выплюнул кусок кожи и закричал.
– Ruhig zu halten! – снова крикнул кто-то. – Halte ihn fest!
У него закружилась голова. Появились расплывчатые лица, их сменил ослепляющий белый свет. Запах хлорки и дезинфицирующего средства стоял у него в горле, провоцируя рвотные позывы. Все немецкие слова исчезли из его пульсирующей от боли головы.
– Пожалуйста, – умолял он, – хватит, хватит. Я говорю вам…
– Es ist aus. Вот и все.
Все? Они закончили с ним. Он гадал, что успел им сказать. Он знал, что бормотал что-то, плакал, умолял. Его глаза были влажными, а во рту пересохло. Боль в одной стороне лица была острой, будто туда вонзался острый нож, а боль в ноге заставляла его дрожать. Внезапно ему стало очень холодно. Сильная дрожь охватила все тело. Вот бы кто-нибудь накрыл его одеялом.
Кто-то сжал его плечи и потянул вверх, будто пытаясь посадить. Он хотел поднять голову, но его били судороги, и он не мог контролировать свои движения. Он почувствовал руку на затылке. Стакан с водой, прижатый к губам. Жан-Люк сделал глоток и понял, что кто-то положил три таблетки ему в ладонь. Он смотрел, как они то появлялись, то исчезали в его дрожащей руке. Они были белые, но он понятия не имел, что это.
– Болеутоляющие, – произнес голос с немецким акцентом.
Он проглотил все три, запил водой и закрыл глаза, тяжело выдыхая от боли и молясь, чтобы таблетки скорее подействовали.
Нога! Что случилось с его ногой? Он попытался привстать, чтобы посмотреть на ногу.
– Nein! Нет! – Рука толкнула его обратно на кровать.
Он был на какой-то штуке на колесах. Чувствовал, как его куда-то везут. Он положил голову обратно на подушку и стал смотреть на белый потолок, пытаясь заглушить боль. Смесь из стонов, разговоров и криков, даже отдельных смешков. Иногда ему удавалось уловить целую фразу на французском, потом ее прерывал немецкий и он снова терялся. Где он, черт возьми, находился?
Пока его куда-то везли, он смотрел по сторонам своим затуманенным взглядом. Ему удалось различить ряды белых коек. Слава богу! Должно быть, он в госпитале!
Его не допрашивали. Его лечили.
Боль начала отступать. Голова закружилась. Он позволил себе провалиться в забытье.
Проснувшись, он почувствовал слабость, щека и нога все еще пульсировали от боли. Он поднес руку к лицу и почувствовал, что оно забинтовано. Боже, что он сотворил с собой?
Его живот громко заурчал. Он попытался вспомнить, когда ел в последний раз. Он поднялся в полулежачее положение и посмотрел вокруг. Медсестры в белой форме суетливо перемещались туда-сюда по центральному проходу с термометрами в руках.
– Wilkommen, – услышал он немецкую речь с кровати рядом с ним.
Он повернулся и посмотрел на говорящего,
– Bonjour.
– Ты француз. Как тебя зовут?
– Бошам.
– И что же с тобой стряслось?
– Несчастный случай на железной дороге.
– Ну, теперь ты сможешь показать своим детям чудесный шрам.
– У меня нет детей.
Бош засмеялся.
– Я имел в виду будущих детей. Кстати, я солдат Кляйнхарт. Рад знакомству. Получил пулю в ногу – стреляли два чокнутых террориста.
– Мне жаль. – Что еще я мог ответить?
– Ничего. Их уже поймали и с ними разобрались.
Жан-Люк закрыл глаза, пытаясь отогнать от себя образ двух мужчин, которых пытают. Он не мог выдержать еще больше боли.
Он открыл глаза. Кляйнхарт выжидающе на него смотрел. Он должен был что-то ответить. Неподходящий момент, чтобы строить из себя героя.
– Да, их следует проучить.
– Точно, – Кляйнхарт откинулся обратно на подушку, – страх всегда работает. Удивительно, как быстро люди учатся, если учить их с помощью страха.
Одно это слово заставило внутренности Жан-Люка сжаться. Он постарался не думать о том, что они могут с ним сделать, и просто не мог не посмотреть на свои ноги, чтобы убедиться, что они все еще на месте.
Пришла медсестра, в руке она встряхивала термометр.
– Guten Morgen, Krankenschwester, – улыбнулся ей бош.
– Доброе утро, месье.
Затем она повернулась к Жан-Люку и посмотрела на него своими теплыми глазами шоколадно-коричневого цвета.
– Месье, откройте, пожалуйста, рот.
Он послушно сделал то, о чем его попросили, рассматривая ее, пока она ставила ему градусник под язык. Он почувствовал, как растянулся порез на его щеке, будто он мог снова раскрыться. Жан-Люк сжал губы вокруг стеклянного корпуса градусника, пытаясь выровнять дыхание, и изучал медсестру. Она выглядела очень молодо, ее гладкая светлая кожа была безупречна и напомнила ему чистый холст.
– Где я?
Он попытался установить с ней зрительный контакт, но та внимательно смотрела на градусник.
Неожиданно девушка посмотрела прямо на него, сверкнув своими темными глазами.
– В госпитале Божон.
Она говорила тихо, почти шептала, как будто хотела, чтобы ее слышал только он.
– В госпитале Божон?
– Это немецкий госпиталь.
Его сердце забилось чаще, пульс гулом отдавался в ушах. Ну конечно! Вот почему они все говорили по-немецки. Но зачем его отправили в немецкий госпиталь? Он окинул взглядом палату, отмечая, как здорово подсуетились боши: все вокруг было такое накрахмаленное и белоснежное. Видимо, он был в надежных руках. Но почему ему не дали какое-нибудь обезболивающее, прежде чем зашивать его рану? Это потому, что он француз? Или потому, что они подозревали его в чем-то?
Наверняка, если бы они догадались, что он пытался устроить диверсию на железной дороге, они бы послали его в государственный госпиталь или прямиком на допрос. Значит, они не подозревали. Они не могли. Но что случилось с его ногой?
Медсестра заправляла края простыни под матрас. Он ждал, пока она закончит, и когда она повернулась снова к нему, спросил:
– А вы знаете, что… что случилось с моей ногой?
Она молча взяла историю болезни, которая, видимо, висела на изножье кровати. Она посмотрела в нее и нахмурилась.
– Мне жаль, но я не знаю. Тут все на немецком…
– Дай-ка мне взглянуть, – громко вмешался бош с соседней кровати.
Не поворачиваясь к нему, она передала ему историю болезни.
– Перелом бедра. – Бош замолчал. – Тебя что, поезд сбил?
– Нет. – У Жан-Люка снова закружилась голова. – Часть железнодорожных путей отошла, и я попал под нее.
– Ты работаешь на железной дороге?
– Да, сэр.
– Ну, будь осторожнее в следующий раз.
Жан-Люк кивнул и повернулся к медсестре. Он понял, что та собирается уходить, но ее присутствие успокаивало его. Она хотя бы была француженкой.
– Сколько я пробуду здесь, сестра? – Он попытался улыбнуться, но было слишком больно.
– Я не знаю. Вам нужно спросить это у доктора.
И она ушла, оставив его наедине с бошем.
Париж, 4 апреля 1944 года
Как будто мне не хватало комендантского часа, установленного бошами, и мои родители установили свой. Я должна была возвращаться домой к восьми, хотя в свои восемнадцать лет я мечтала выходить вечерами в кафе или на танцы на один из секретных балов, о которых все взволнованно шептались. Я могла развлекаться только по пятничным вечерам, когда мне разрешали пригласить парочку друзей. Мама позволяла нам собираться в библиотеке, она была намного уютнее гостиной, в которой стояли жесткие кушетки эпохи Людовика Шестнадцатого. В библиотеке же была мебель, привезенная из нашего загородного дома, – из потертой мягкой кожи. Нам нравилось развалиться в ней и притворяться, что мы курим и что мы такие декаденты, когда на самом деле мы всего лишь жевали твердые лакричные палочки и пили чай, который мама заказала из Англии еще до войны.
– Ты знаешь, что Марк уехал? – Агнес облизывала свою лакричную палочку, искоса поглядывая на меня.
– Но он ведь католик! – Мое сердце забилось чаще. Они не могли его забрать.
– Нет, глупенькая. Он присоединился к Маки.
– Нет!
– Он что, не приходил попрощаться с тобой?
Мне нравился Марк, и Агнес знала это. Я покачала головой. Они обе смотрели на меня с жалостью.
– Не переживай, – сказала Матильда, – он ни с кем не попрощался. Мы узнали это только благодаря тому, что его мама встретила мою маму в очереди за пайком. Она очень расстроена, конечно. Боши убьют его, если найдут.
Я не понимала, как она может говорить о таких вещах таким будничным тоном.
– Ну, он хотя бы что-то делает. – Я замолчала, собираясь с мыслями. – Разве вам не хочется что-нибудь сделать?
Я переводила взгляд с одной на другую, но они смотрели на меня с каменными лицами
– Это слишком опасно, – наконец выдавила Агнес. – Я не стану бежать в горы, чтобы присоединиться к Маки. Они живут как дикари, спят на улице. Можете себе представить?
– Но они хотя бы пытаются, не так ли? Они делают все что могут. – Мне хотелось защитить их.
– Думаю, они очень храбрые, – добавила Матильда. – Я бы так не смогла. От меня не было бы никакой пользы – я бы сдала все их секреты за секунду, если бы меня арестовали.
Она поежилась.
– Боши творят с ними ужасные вещи, если им удается их поймать.
– Представь, что тебе пришлось бы нести секретное послание. Я бы с ума сошла от нервов, – тихо произнесла Агнес.
Я выдохнула.
– Я тоже. Но если хотите знать, я бы попробовала.
– От Жака никаких новостей? – вдруг спросила Агнес, меняя тему разговора.
Жак исчез однажды ночью в прошлом месяце. До этого его исключили из Сорбонны за еврейские корни, и Матильда передавала ему записки от других студентов, но в последний раз, когда они должны были встретиться, он не пришел. Потом мы узнали, что его поймали и отправили в Дранси.
– Жаль, что я не позвала его пожить у нас. – Голос Матильды звучал подавленно.
– Это было бы слишком опасно. – Агнес наклонилась к Матильде и тронула ее за локоть. – Если бы они нашли его у тебя дома, они бы забрали тебя и твою семью.
– Я надеюсь, что мы сможем быть друзьями, когда он вернется. – Голос Матильды сорвался, и я почувствовала ее боль.
Сколько раз мы стояли и смотрели, как наших соседей увозят черт знает куда. Мы все ощущали себя в какой-то мере соучастниками, хотя мы никогда не говорили об этом вслух. В конце концов, что мы могли сделать?
– Вы слышали историю про мужчину, который пристрелил нациста в универмаге «Принтемс»? – Агнес снова сменила тему разговора.
Казалось, что ей всегда удается узнать обо всем раньше других. Помогал тот факт, что она работала в булочной; люди всегда разговаривали, пока по два часа стояли в очереди за хлебом. Мы смотрели на нее, ожидая продолжения.
– Ага, средь бела дня, на нижнем этаже, где они продают сумки.
Она помолчала, чтобы мы успели переварить сказанное.
– Он знал, что его арестуют и казнят, но все равно сделал это, – она сделала паузу, – разве это не храбро?
– Но нацисты в отместку расстреляли французских заключенных, – сказала Матильда. – Думаешь, это того стоило?
Она поднялась с кресла.
– Что-то я не уверена в этом.
Я на мгновение задумалась.
– Мне кажется, бошей это только злит, и они начинают обходиться с нами еще хуже.
– Согласна. – Матильда посмотрела на меня. – Мы не выиграем войну, убивая бошей время от времени.
Она снова плюхнулась в кресло.
– Я слышала, что де Голль пытается собрать армию в Англии, – прошептала Агнес. – Однажды они придут и помогут нам победить бошей.
– Мы должны быть готовы к этому, когда они придут! – Как бы я хотела сделать хоть что-нибудь.
– Готовы? – засмеялась Агнес. – Ладно, я буду готова. Более чем! Если они придут сюда, я их всех перецелую!
– И я! – согласилась Матильда. – Я бы не отказалась от красивого англичанина.
Они захихикали.
– Я бы хотела себе сумочку в форме противогаза. – Агнес снова сменила тему.
Матильда улыбнулась:
– Да, они выглядят здорово, но они очень дорогие.
– И я хотела бы повязать себе тюрбан.
Агнес потрогала свои непослушные кудрявые волосы.
– Они выглядят так изысканно, но моя мама никогда мне не разрешит. Считает, что это выглядит по-деревенски.
– Просто надо правильно это сделать и добавить пару нарядных сережек. – Матильде нравился этот разговор, но я спрашивала себя, как мы можем говорить о прическах и моде в такое время. Это казалось таким поверхностным, таким бессмысленным. Неужели мы, девушки, были такими недалекими? Эта мысль меня огорчала.
– А вы знали, что мадам Клермон из аптеки встречается с нацистом? – И снова Агнес сменила тему. Я кивнула. До меня доходили слухи. – Он из СС, – добавила она заговорщицким тоном.
– Это отвратительно. – Матильда буквально выплюнула эти слова, ее глаза яростно засверкали. – Эта женщина заслуживает смерти.
Агнес встала, подошла к фортепиано, открыла крышку и со всей силы ударила по клавишам. Она начала играть «Мой легионер». Матильда присоединилась к ней, облокотившись на пианино, но я была не в настроении петь в тот вечер.
Вдруг Агнес перестала играть.
– Шарлотта, – она повернулась ко мне, – надеюсь, ты не против, если я спрошу, зачем ты работаешь в госпитале бошей?
Я почувствовала, как мои щеки вспыхнули.
– К твоему сведению, там не все боши, некоторые из них вообще-то французы.
– Да, но они коллаборационисты, а это то же самое.
– Я думаю, это даже хуже, – вмешалась Матильда. – Они не должны были присоединяться, не так ли? Это их выбор.
– Мама нашла мне работу. Она хотела, чтобы я работала, – сказала я, проигнорировав последнюю реплику. Матильда всегда делила мир на черное и белое.
– Твоя мать? Я думала, она ненавидит бошей.
– Конечно, ненавидит. Но она сказала, что заботиться о раненых – хорошее занятие для молодой девушки во время войны.
Я попыталась изобразить ее командирский голос, и они засмеялись.
– Но ты не должна!
Матильда холодно посмотрела на меня.
– Ты уже взрослая. Ты не должна делать все, что она тебе говорит.
Я посмотрела на нее, думая, что она права. Пора начать самостоятельно принимать решения.
– Я думала, ты поедешь в Сорбонну, когда сдашь экзамены. Думала, ты хочешь изучать литературу. Ты так хорошо окончила колледж. – Агнес с глухим стуком закрыла крышку фортепиано. Это заставило меня вздрогнуть. Мама учила меня опускать ее аккуратно и беззвучно.
– Да, я очень скучаю по учебе.
– Ну, ты могла бы читать сама. Тебе ведь для этого не нужен университет, правда?
– Это не то же самое. Книга – это нечто большее, чем просто слова на странице.
Агнес пожала плечами.
– В любом случае, сейчас в этом нет особого смысла.
– Я знаю, о чем ты, – согласилась Матильда. – Кажется, что бесполезно учиться, пока людей арестовывают и убивают.
Она замолчала.
– Возможно, твоя мама права.
– Да, она не видит смысла продолжать обучение, когда будущее такое неопределенное, и как ни крути, лишний талон намного нужнее. Образование – роскошь, которую мы больше не можем себе позволить.
– Это твоя мать так сказала? – нахмурилась Матильда.
– Нет, это я так сказала.
– Забавно это, не так ли? Когда вы так богаты.
– Я имею в виду с моральной точки зрения.
Матильда нахмурилась еще сильнее.
– Моральной?
– Ну, сейчас есть вещи поважнее, разве нет? – Я надеялась, что не обидела ее.
– Да, но что мы можем?
Агнес встала и вздохнула так, будто ей наскучил наш разговор.
– Не знаю, как вы, но я всегда хочу есть.
Она погладила свой плоский живот.
– Зато мы остаемся стройными, а?
– Слишком стройными.
Мой живот заурчал в знак согласия.
– Мы ели ягненка в прошлое воскресенье! – Агнес понизила голос. – Мама заложила свое жемчужное ожерелье и купила его на черном рынке – на папин день рождения.
Я почувствовала, как на лбу у меня появилась морщинка.
– Моя мама не любит покупать что-то на черном рынке.
– Но она не против того, что ты работаешь в госпитале бошей? Мои родители никогда бы мне этого не позволили.
Агнес прищурила глаза:
– Постарайся держаться подальше от неприятностей.
Я уставилась на нее, не понимая, о чем она говорит.
– Ну, ты знаешь этих солдат. Они на все готовы ради…
– Ради чего? – спросила Матильда.
– Ну, вы знаете.
Агнес дотронулась до своего носа и посмотрела на меня многозначительным взглядом. Тут вошла мама со свежезаваренным чаем.
– Bonsoir, les filles.
Мы сразу перестали сутулиться, сосредоточились и выпрямили спины.
– Bonsoir, Madame de la Ville, – хором произнесли Агнес и Матильда.
Она разлила всем чай через ситечко в фарфоровые чашки.
– Merci, Madame de la Ville.
Я вздохнула и стала ждать, пока она выйдет из комнаты, чтобы мы могли продолжить разговор. Но она не собиралась уходить – она стояла в своем пошитом у портного приталенном костюме. Я бы хотела, чтобы у меня был такой костюм, а не бесформенные платья, которые она шила мне. Думаю, она все еще считала меня ребенком.
– Как поживает твоя мама? – спросила она Агнес. На ее ровном лбу появилась озабоченная морщинка.
– Все хорошо, спасибо. – Я почувствовала, что Агнес напряглась. Ее мама дружила с моей, но потом что-то случилось. Что-то связанное с войной и черным рынком.
– Я все еще помогаю в булочной, когда там есть немного хлеба.
– Да, кажется, что очереди становятся все длиннее, не так ли?
Она отвернулась от Агнес.
– А как твоя учеба, Матильда?
– Хорошо, спасибо. То есть, я имею в виду, что все не всегда гладко, некоторые курсы отменили.
Мама кивнула.
– У тебя есть учебники, но это не то же самое, не так ли?
– Нет, конечно, нет, особенно с наукой.
– Конечно.
Казалось, что мама не помнила, что именно изучает Матильда.
– Bien. Тогда я оставлю вас, девочки. Я вернусь в восемь часов, так что у вас будет достаточно времени, чтобы вернуться домой.
– Но мама, это всего через час. Они живут недалеко.
– Нет смысла лишний раз рисковать.
Она развернулась на каблуках и вышла из комнаты, прикрыв за собой дверь.
– Не переживай, Шарлотта, – сказала Матильда сочувственно. – Моя мама предпочитает, чтобы я возвращалась домой до комендантского часа.
– Шарлотта, – Агнес посмотрела на меня с беспокойством, – ты правда должна быть осторожнее, раз ты работаешь в этом госпитале для бошей. Я удивлена, что родители позволяют тебе. Люди могут не то подумать.
– О чем это ты? – Я почувствовала, как участился мой пульс.
– Ну, ты знаешь. Они могут подумать, что ты коллаборационистка.
– Нет!
– Ты знаешь людей. Они такие.
– Хватит, Агнес! Все знают, что Шарлотта не такая.
Матильда зло посмотрела на Агнес.
– Конечно, нет! Мы заступимся за тебя. – Агнес поднялась, расправила платье и посмотрела на картину на стене.
– Это Пикассо?
– Да, мама получила его на прошлой неделе.
Она подошла ближе к картине.
– Очень прогрессивно. Теперь ему нельзя выставляться, знаете. Нацисты считают, что это убогое искусство.
– Убогое? – Матильда рассмеялась. – Кто тут еще убогий?
– Должно быть, она стоила целое состояние. – Агнес продолжала рассматривать картинку.
– Это подарок.
– Подарок? – Она вскинула бровь. – Должно быть, твоя мама знает интересных людей.
Я уставилась на нее, гадая, что она думает на самом деле.