Бедная Лиза, она сделала то, что нужно было сделать, наш роман вел в никуда. Я, такой твердый с виду, на самом деле – и вашим, и нашим. На камне напишут: «Он был слишком мягким». Такой неуступчивый, а жалею всех. Клингцман, Михайловский, па-де-де, силлогизм, оргазм, брейк, до мажор, скины, педерасты, аборты, вивисекция, Мондриан.
Париж – это фабрика иллюзий, иллюзий любви во всех ее формах, Крэйзи Хорс с цветными пятнами от прожекторов на обтянутых задницах, иллюзион любви, Голливуд жизни взахлеб, взасос, но не жизнь, шикарный витраж, вместо любви – плохо помытые жрицы, сотворяющие за деньги свои крошечные мистерии, вместо поцелуя – ядовитое жало, прославленные ароматы Шанель, скрывающие в себе гниль и смрад Чрева Парижа. «Он вливает серную кислоту меж ягодиц предместий»[9].
Она, так любившая одежду весенних цветов, сама – совсем недавно еще – словно вишня в цвету, теперь в бордо, в тяжелых, мрачных тонах, она отдалась, сама надела на себя вериги ничтожной буржуазной благопристойности, буржуазной жизни в цветах запекшейся крови. Она не понимает, что для нее означает эта новая, такая благополучная с виду жизнь. А что остается ему? Стекло, вонь, блеск, осколки, мишура, канкан, голые ножки в сетчатых чулках, нет повести печальнее на свете, чем повесть о клозете и минете.
С ней я жил в ощущении сказочного затмения, все вокруг рисовалось по-иному. Почему я тогда отказался от нее? Почему я решил не любить больше Лизу, не обладать и дальше ее телом? – в постели, на столе, в купе, автомобиле. Что это вообще – головокружительная гонка за миражом счастья? Есть шанс догнать его. Скачка со связанными ногами, яростный и нелепый бег в мешках, мы участвовали в этой скачке, мы считались ее рейсерами, почему мы больше не рейсеры? Ведь это шанс выскользнуть из удушающих объятий времени, вырваться из клеток, из витрин Longines и Tissot, отмеряющих часы и минуты священных, непреклонных, неумолимо кастрирующих нас обязанностей, освободиться от пут и забыть, наконец, обо всех требованиях, включая требования наслаждений и любви. Путь к пустоте, свободе, к великому ничто. Таинственный танец двух вольных птах вокруг непонятных, а может, и несуществующих сокровищ, загадка двух существ, сон и мечта, счастье бесконечного заблуждения, когда руки и ноги еще не отпустили рук и ног, и бедро еще гладит бедро, а губы уже разомкнулись и обмякли.
Бродяжке снится Южный канал старинного города Сет. Ей шестнадцать. Ее мальчику тоже, наверное, шестнадцать. Или больше? – кто его знает, скорее лет двадцать, он уже студент. Они катаются на лодке, мальчик гребет, она сидит напротив.
На ней легкое прозрачное светло-синее креп-жоржетовое платье. Больше ничего. Ветер поднимает подол, закрывает лицо, открывает – смотрите, вот они – девичьи прелести, играет рыжеватыми кудряшками. Ах, как смешно, как забавно!
Жюль смущается, отворачивается, заливается краской – ха-ха-ха!
Мимо на лодках едут парни и мальчишки. Им интересно посмотреть на белые, толстенькие ножки, на пухленькую ручку, на рыжеватые кудряшки в тех местах, которые, как выясняется, не такие уж укромные. На срывающуюся иногда лямочку платья, оголяющую при этом полную грудь и сочную, хорошо оформившуюся вишенку соска.
Им интересно… А ей смешно. Не смешно – радостно. Радость зрелого тела, радость телесной любви, которую она уже вполне познала, радость осознания своей молодости и привлекательности. Розовотелая толстушка с рыжеватой копной волос, собранных на голове.
Что за мальчик рядом с ней? Имя почему-то известно – Жюль. Но кто он, этот Жюль, откуда взялся? – не знаю. Не могу точно сказать, кто он. Высокий, стройный шатен с шикарной шевелюрой. Ее почему-то беспокоило, кто он. И было ли у них уже что-то? Если было, то почему тот отворачивается и краснеет? Или я ему не нравлюсь?
Бродяжка просыпается. Разрывает слои ветоши и ежедневника «Франс суар», которыми прикрывалась ночью. Надо подниматься. Это не так просто – все болит, ломит, застыло от неподвижной лежки и холода. Встает на четвереньки, потом на колени, потом опять упирается одной рукой в асфальт и поднимает одну ногу. Много-много этапов, понять и разобраться в них нам с вами очень трудно.
Клошарка, толстая, огромная, бесформенная. Одета слоями, как капуста – юбки, кофты, куртки, пальто. Еще одно пальто – под ней. На нем она лежала. Длинное черное пальто, пока еще довольно приличное. Волосы, вытравленные перекисью и красный – когда-то красный – фригийский колпак, найденный, видимо, на помойке. Почесала задницу, потом голову.
Почему мне приснился этот молокосос? Кто он? Интересно, куда делся Максимилиан? Мой Максимилиан – у него типично французская красота: огромный нос, горящие глаза, небритый, всклокоченная, бесформенная шевелюра. Но как хорош. Высокий, статный, какая осанка! Почти что маркиз. Порода, в каждом движении видна порода. Как я его любила. Мы целовались на улице, на набережных, везде-везде, даже у Нотр-Дама.
Мне кажется, он меня не любил. Просто способ без труда получить немного маленьких радостей. Но все равно. Пол-Парижа знает, что я его подружка. А он, похоже, смылся. Забрал две бутылки вина, банки с паштетом и мятые консервы, которые я лично выклянчила и купила у араба Садулая.
Merde[10], где мне теперь найти этого чертова маркиза? Держится как аристократ, а консервами и вином не побрезговал. Наверное, уже продал их. Будто я бы с ним не поделилась. Конечно, пришлось бы делиться с Тото и Марселем, это он прав. Но почему меня-то кинул? Аристократ помоечный, c’est cul[11]! Как поется в песне: «Je n’oublierai pas le temps des cerises»[12]. Найду его, конечно, а как не отдаст? Тото и Марсель не помогут. Он сильный, надает им оплеух и будет еще орать, как тогда, на весь Сержи-Понтуаз, что при впадении Уазы в Сену. Какой мужчина!
Это что еще за явление Христа народу? Новенький, одет прилично.
– Привет, новичок. Колотун. Y a la bise, c’est cul[13]. Но хуже всего полиция.
– Холод еще хуже.
Уселась рядом на скамейку.
– Нет, полиция хуже. Холод только иногда и то зимой. А полиция каждый день. Есть закурить? Дай-ка сигаретку. О-о-о, я таких давно не курила, дорогущая. Замерз, бедолага, весь дрожишь. И руки синие. Куртка не помогает? Это еще не холод. В девять будет самый колотун – как раз в девять сильно тянет с берега. Сяду-ка я поближе. Возьми, вот второе плечо моего пальто, накинь на себя, огромное – на обоих хватит. Что-то лицо твое мне знакомо. Жюль, ты Жюль? Жаль, что не Жюль. Мне только что он снился. Один к одному ты. Такая же осанка, копна волос и глаза голубые. Ну конечно, тот еще совсем юнец. А, ты взрослый Жюль, совсем уже взрослый, солидный Жюль. Не Жюль? – странно. А как будто знаю тебя.
Бродяжка и новичок курили и разговаривали, с симпатией поглядывая друг на друга.
– Дай-ка, я тебя обхвачу, ты совсем продрог. Интересно, есть ли у Марселя немного вина? Может, осталось полбутылки шипучки? С вином и ночь в радость, и бродяжка красоткой покажется, разве нет? Да я и так ничего.
Максимилиан унес вино. А еще паштет и рыбные консервы. Время супа еще не пришло. Суп в шесть. В квартале Марэ дают неплохую горячую похлебку, ну да, ты новичок, ты не знаешь. Пойдем по Невер, здесь недалеко. Надеюсь, там и Макса встретим. Сможешь дать ему по морде? Конечно, сможешь, я вижу, ты такой. Дашь ему по морде, и у нас будут консервы и вино.
Новичок ей явно нравился. Она понимала, что никакой он не новичок – слишком хорошо одет.
– Надо бы к арабу Садулаю сходить.
– Садулай, какой он араб?
– Мусульманин, значит араб, все одно, араб. Вино надо купить. Мне он не продаст, а ты выглядишь хорошо, тебя впустит и продаст. Тебя и в дорогой магазин впустят. Можешь и перно попросить или чего-нибудь похлеще. Не скажут, что от тебя плохо пахнет или что руки черные. А еще, что всех клиентов распугаешь.
Новичок курил и рассеянно соглашался со всем.
Дежавю. Он вспомнил Эммануэль, бродяжку Кортасара. Улица Невер. Где автомобиль переехал Пьера Кюри. Один к одному. Сцена из «Игры в классики». Только через пятьдесят лет. Имя тоже другое. Неужели она теперь моя подружка? Механизм запущен. Клошары теперь мое сообщество, и эта толстуха – моя женщина. Сейчас мы будем пить вино. А потом что, целоваться? Как у Кортасара. Это вряд ли. Хотя, кто может знать, что будет? Надо принимать жизнь такой, какая она есть. В этом есть своя логика.
Перед его мысленным взором разворачивался расплывчатый список всяческих поступков, которые он совершал наперекор тому, что надо делать по правилам, что следовало испытать и оставить за плечами как маленькие плюсики благонамеренного и благонравного гражданина, осознающего себя неотъемлемой частью социума. Много всякого такого случалось за его жизнь.
Вспомнил, как недавно в киоске украл диск «Алиса в стране чудес», хотя мог и заплатить. Не понравился парень, который торговал – шустрый, наглый, смотрел на всех с презрением и не скрывал этого. У такого можно взять и так – перетопчется. Мальчишество, конечно.
Вот и с Лизой так же. Задвинул ее жизнь неизвестно куда, свою семью – тоже задвинул, всех, кто его любит, кого сам любил…
Интересно, как поживает дядя Рустам из Симферополя? Останавливался у него по дороге в Алупку, это произошло лет пятнадцать назад. Ночь перед отъездом стояла жаркая, душная, ни ветерка, все плавилось, лишь равнодушная луна безразлично взирала сверху на мучения этих ничтожных людишек.
Руслан долго не мог уснуть. Раздетый, весь в липком поту, вышел на открытую галерею в поисках свежего воздуха. У ограждения галереи стояла жена дяди Рустама, его тетя, значит – в легком халатике, смуглая, худощавая женщина лет пятидесяти. Тоже, видимо, мучилась, от жары.
Она повернулась к Руслану. «Подойди ближе». «Еще ближе». Распахнула халат: открылись острые груди с коричневыми сосками и темный низ живота. Обвила его шею руками, села на деревянные перила, сказала властно: «Возьми меня».
Отказать было невозможно, он обнял женщину за гибкую талию под халатом и вошел в нее. Та приглушенно застонала – еще, еще, сильнее. Перебрались в комнату Руслана – еще, еще, сильнее, сильнее. Сколько это продолжалось, неизвестно. Похоже на то, что жаркая ночь никогда не кончится. Еще, еще… Пот стекал по ним ручьями, мокрая постель, волосы, она истерзала ногтями его плечи, искусала губы. Когда прекратится это сладкое мучение?
Руслану казалось, что он – уже не он, всего лишь остатки телесной оболочки, послушно выполняющей все, что хочет эта женщина, а его самого уже почти нет, улетел куда-то, почти умер. Конец всему, больше не будет – ни нежности, ни счастья, ни любви, ни его любимых книг; ночь и темнота вытеснили все из его жизни, осталась только одна эта демоническая женщина.
Почему не боялась, что зайдет муж? – наверное, знала, знала наверняка, что тот ни за что не зайдет.
Еще, еще. Сколько это продолжалось? Она издала долгий, мучительный стон и рухнула на постель. Потом встала и, двигаясь как сомнамбула, почти не открывая глаз, подхватила брошенный в углу халатик, накинула на плечи и уплыла в синюю ночь, распахнув полы как летучая мышь. Не поворачивая головы, бросила скрипучее: «Подбери трусы на полу галереи, племянничек». Ни поцелуя, ни человеческих слов на прощанье.
Руслан чувствовал себя растоптанным. В том, что произошло, не было ни любви, ни даже влечения. Она взяла его как секс-машину, с таким же успехом можно было бы взять осла или красавца дога.
Наутро жена дяди приготовила завтрак, они втроем позавтракали, говорили мало, потом Руслан уехал на троллейбусе к морю. Больше не виделись. Ни с Рустамом, ни с его женой.
Тогда он думал, что вышел за рамки, нарушил все мыслимые нормы приличия. Теперь он видел это совсем по-другому. В ту ночь приходила не просто женщина. Его посетила смерть. Бездушная, жестокая смерть, привычно выполняющая свою работу. Она пришла не забрать его – только предупредить. Чтобы он понял, какова эта смерть на самом деле, и какой дорогой он, Руслан, придет к своему концу.
И вот, пожалуйста – его новая приятельница с самого дна. Так низко ты еще никогда не падал. Надо проверить, дно ли это. Если дно, то теперь единственный путь – это наверх. Значит, все не так плохо. Значит, теперь это его социальное окружение, круг его желаний, круг удовольствий, если можно так выразиться, и круг его людей. Как-то трудно с этим согласиться. Но, наверное, это именно она. За мной, наконец, пришла моя смерть. В виде этой веселой бродяжки. Она просто выполняет свой долг, свое предназначение. И мне… Зачем противиться, если это судьба? Надо попробовать обмануть свои чувства, сделать эдакую мысленную загогулину, придется выпить вина. Дежавю. Садулай, она говорила?
Прочел вслух стишки о Кубла Хане. Положено по Картасару читать именно эти стихи.
– In Xanadu did Kubla Khan A stately pleasure-dome decree[14].
– Говоришь с акцентом, по-английски чешешь… Иностранец? – спросила бродяжка. Симпатии в ее голосе было теперь значительно меньше. – Поляк? Полячки – суки, а поляки – все как один, жулики и пройдохи.
– Помесь. Скорее, русский.
– Русских люблю. Но ты не похож. Слишком хорошенький, смазливенький, что ли. Ладно, для меня и такой русский сойдет.
Клошарка снова прижалась к нему. Он возвел глаза к небу: «Господи, если ты есть, помоги мне вынести этот запах».
– Ты работаешь, сразу видно, – с презрением сказала клошарка.
– Да нет. Одно время я вел счета у одной женщины-офтальмолога. Но уже несколько месяцев как она меня выставила.
– Работать – это не позор, если работа по душе. Я, когда была молодой…
Он вспомнил и эту клошарку, и Максимилиана. Прошлый раз, когда он встречался с Лизой… Долго гуляли по парку. Эти двое ходили в обнимку. Бродяжка была, как и сейчас, одета, словно капуста, в сто одежек и с боевой раскраской. А ее спутник – Максимилиан, наверное – им понравился: высокий, стройный, интересный, в свободной блузе, какую носят художники. Катил перед собой коляску с пожитками. Бродяжка обнимала его на всех скамейках, у всех парапетов. Они без конца целовались, и она заляпала ему лицо помадой и еще чем-то жирным. То целовались, то в эйфории от выпитого спиртного с криками отталкивали друг друга. Настоящие сумасшедшие. И все обращали на них внимание.
Лиза сказала тогда, что бродяжка, похоже, влюблена в своего дружка, а тот, видимо, не очень. Мне кажется, она похожа на твою Елену, ты не находишь? «Есть у тебя пять евриков?» – спросила Лиза. Подбежала к цветочнице, купила три розы. Рванулась к паре бродяжек и вручила толстухе цветы. Они что-то говорили друг другу, Лиза смеялась, она любила делать подарки незнакомым людям. Клошарка обняла Лизу, и та утонула в неопределенных облаках ее одежды. Из облаков выглядывало только бледное Лизино лицо с большими сияющими глазами.
Руслан положил руку на то место в фигуре бродяжки, где должно быть ее плечо.
– Элизабет, – сказал он.
Клошарка вздрогнула. Надо привести себя в порядок. Достала зеркало и осмотрела рот. Вынула огрызок помады. «Какой ужас эти волосы, вытравленные перекисью», – подумал Руслан. Элизабет оказалась вся во власти этой важнейшей процедуры. Долго и размашисто красила пухлые губы, размалевала розовым чуть не на пол-лица. В разговоре повисла пауза.
«Круглый дурак, – подумал Руслан о себе. – Проводить время с этой, с позволения сказать, женщиной, класть ей руку на плечо – все равно, что самому себе дать по морде… Или измазать лицо в дерьме. Кретин, позер, упиваешься своим падением, вонючий, грязный самец, надпись на кладбище «Requiescat in pace» («Упокойся с миром») и больше ничего, ровным счетом – ничего. И при этом претензии на особую глубину восприятия, на особый, свой путь в жизни. Какая пошлость. Изображать из себя черт знает что – то разбойника, посягнувшего на вечные истины, то – воронку, засасывающую в себя и перемалывающую понятия, чувства, эмоции, то – нефелибата, шествующего по облакам, сторожевого пса самого Господа Бога. Ты согласен быть скотиной, но только скотиной космического масштаба».
– Откуда ты знаешь мое имя?
– Не помню, кто-то сказал.
Открыла жестяную коробку от карамелек с изображением Нотр-Дам де Пари. Зачерпнула черным пальцем розовую пудру и стала размазывать ее по грязной, в темных полосах щеке. Хлопала руками по свалявшимся волосам. Фригийский колпак со свисающим вперёд верхом победно топорщился, колпак никогда не забывал, что он символ свободы и революции. Макс, конечно, вспомнил бы новичка, он такой. У него глаз – стальной капкан. Это он сказал обо мне. Но паштет. И куча коробок с консервами, le salaud[15].
Она вдруг догадалась – девчонка, которая подарила цветы. Это та девушка. Возможно, согласился Руслан и погрузился в облако табачного дыма.
– Да, вы были вместе.
– Мы бродили здесь.
– Очень славная девушка, немного сумасшедшая. Я встречала ее и до тебя. Она отдала мне длинную теплую кофту. Чокнутая, голубей кормила. То очень веселая и без конца улыбалась, то печальная до ужаса. Вроде и не плачет, а в глазах слезы стоят. Очень красивые глаза, за такие глаза можно полюбить.
«Пора уходить, – подумал Руслан. – Город рядом, сразу за парапетом подняться метров на шесть». Поднялся и пошел. Элизабет окликнула его. Вместе пошли к Садулаю, взяли два литра дешевого красного вина.
Расположились под сводами галереи в темном углу. Руслан зажигалкой проверил все ли чисто. Элизабет из недр своих юбок достала несколько газет и устроила целое гнездо. Пока Руслан располагался рядом с ней, она уже во всю заливала вино из горлышка прямо себе в глотку. И время от времени довольно отдувалась.
Они здесь оказались не одни – с другого конца галереи из темноты доносились сопения и храпы, сдобренные густыми запахами капусты, чеснока, вина и пьяного забытья.
Рядом с ним, Русланом, запахи были не лучше – что может сравниться с худшим из запахов – смрадом человеческого тела? Вдыхай, неженка, вдыхай его носом и ртом, учись, трудно вначале, через две – три минуты будет легче. Так всегда бывает, когда учишься.
Подступала тошнота, надо продержаться, новичок взял бутылку. Ему не нужен свет, он и так знает, что горлышко в помаде, в слюне и соплях, он чувствует это по запаху, новизна впечатлений и темнота обострили до предела его органы чувств. Прыжок в черную пропасть, он закрыл глаза, пытался защитить себя опущенными веками и залпом выпил четверть бутылки.
Они прижались плечом к плечу и блаженно курили. Тошнота отступала посрамленная, тошнота была унижена, она смиренно опустила голову и не мешала больше думать. Надо ведь обо всем подумать, все обмозговать, взвесить и понять, ты входишь в новое сообщество, новую жизнь.
Элизабет без умолку о чем-то говорила, произносила прочувствованные торжественные речи, со вкусом икала, рыгала, сурово выговаривала невидимому Максу, пересчитывала консервные банки, мысленно сортировала их по сортам рыбы и паштета и гадала, сколько все-таки было бутылок с вином. Каждый раз, когда Руслан затягивался, ее лицо освещалось, и он видел толстый слой грязи на лбу, пухлые губы с каплями вина и победный фригийский колпак.
Бродяжка росла в темноте вверх и вширь, каменела, превращалась в статую огромной, величественной беломраморной богини, ее опрокидывали оголтелые толпы смердов, мазали рот, щеки и шею лошадиным навозом, мочились на ее божественные глаза и терзали нежнейшие груди. А она, великая богиня, принимала поругание как великий дар судьбы, как шанс показать всему роду человеческому свое истинное величие. Величие души, помыслов и поступков, которые невозможно оскорбить, унизить, втоптать в грязь. Чтобы сказать свое последнее слово перед тем, как скатиться в небытие и забвение. И так же задорно топорщился на ее голове фригийский колпак – символ победы и настоящей свободы, которая не снаружи, не в законах и судах, а внутри, в сердце великого французского народа.
Нет, не опьянение движет его мыслями, вот оно желаемое сообщество, общество единых помыслов, общество французских сердец, которое он нашел здесь, на самом дне, рядом со знаменитым Чревом Парижа.
Как же естественно рука Элизабет касалась плеча Руслана и доверчиво гладила его, а другая рука находила в темноте бутылку, раздавалось бульканье, а потом довольное сопенье и шмыганье носом, так естественно, будто и не было никакой другой жизни ни до, ни после, ни вне этой галереи, единственная и неповторимая, уникальная форма жизни, данная этим двум счастливым посетителям сей благодатной темноты в их ощущениях, форма жизни, которая отражается этими ощущениями, объективно существуя сама по себе и независимо от них.
Нет, истина не в вине, не в зажж…енном, то есть заезженном, конечно, словоотчетании… что это я? словно… сочетании in vino veritas[16]. Может быть, именно in merde veritas, истина в дерррьме? Гераклит, как и мы, сидел в дерьме и ждал, только без вина, зато у него была водянка. Может, так и надо – сидеть в дерррьме и ждать. Он и сказал: если не жжждать, никогда не встретишься с неожжжиданным. Да-да, он так и сказал – сверните шею своей лебединой песне. Можно и лебедю, ведь лебедь – символ мужской стрррастной любви. Нет, я не знаток хвилософфии, Гераклит, будь он неладен, не говорил тттакогого. Никто вокруг него не знает этого слова «Гераклит». Как он одинок, не с кем поговорить о Гераклите. Даже Наташа, умная, образованная… Да, только Наташа его охраняет, она – чудная, ласковая, она его ангел-хранитель. Она и сейчас с ним. И ей глубоко наплевать на Гераклита, купающегося в дерьме. Но все равно хорошо, что рядом есть вот эта бутылочка. Вот и приложимся.
И пока он делал последний глоток, Элизабет слушала бульканье, смеялась в потемках и гладила, гладила его руку, чтобы он знал, как ей дорого его общество и то, что он обещал – он ведь обещал! – отнять у Макса консервы. Вино ударило Руслану в голову, он подумал, что этот лебедь, которого они с Гераклитом договорились удушить, о нем еще Александр Сергеевич Ленин писал типа «и с ними дядька Черномор», ну тот карлик, который, что этот лебедь, он двойной тезка с ним, с Русланом. Руслан Русланыч его зовут, как же это безумно смешно, ты понимаешь, Элизабетка? Ты ничего не понимаешь, глупая грязная старуха, на, возьми бутылку – как в домино – пусто-пусто.
Клошарка взяла пустую бутылку и, раздирая душу, стала горланить какую-то французскую песню, в которой говорилось о каком-то Havre, Гавр, что ли? И какие-то там любители, чего интересно? Элизабет пела с надрывом, страшно фальшивила и все время сбивалась и не могла вспомнить слова, потому что гладила, гладила Руслана.
А он, не переставая, думал об одном: он ждет, значит, может еще встретиться с нежданным. Представлял себя далеко-далеко, не вздумай открывать глаза, уже крадется по галерее свет, свет может помешать увидеть чистый пейзаж, чудесный пейзаж, где будет его прибежище. Такого пейзажа в его круге желаний пока не существовало. Надо обязательно туда попасть. Секс-символ лебедь Руслан – конечно, ему надо обязательно свернуть шею, хотя, скорее всего этот чертов Гераклит таких инструкций ему не давал, но он обещал что-то, если будешь ждать. Интересно, что? Я ведь знал. Точно знал. Но забыл, наверное.
Руслан раскис… От вина, от этого громкого голоса, от этой липкой песни о «любителях из Гавра». Ему хотелось плакать, жалеть себя, бедный Руслан, ты застрял в Париже. Ради кого? Ради Элизабет? Или ради Лизы? Это не одно и то же, разве? Лиза – Лизабет, очень похоже. Обе блондинки. У одной полное имя и сама полная. У другой – сокращенное, и сама сокращенная в каком-то смысле. Я ее сократил. Нет в моей жизни теперь такой должности Лизанька. Опять захотелось плакать. Бедная Лиза, бедный Руслан.
А там, в Питере, живут те, кто меня любит – дочь, Наташа, даже теща, будь она неладна. Тоже важная часть питерского пейзажа, без нее пейзаж оказался бы неполным.
Он яростно закурил сигарету, пытаясь представить свое идеальное уютное прибежище.
– Послушай, Элизабет, это ведь не мираж, оно существует на самом деле. Оно где-то здесь, в предместьях Парижа.
– Ta gueule, mon pote[17], – отшила его бродяжка, ей было не до него, она искала в своих необъятных юбках новую бутылку.
Потом они долго говорили. Элизабет рассказала, как она побывала на похоронах Далиды[18] на кладбище Монмартр. Эта женщина имела все – славу, деньги, молодого любовника. Осталась только записка: «Жизнь стала невыносимой. Простите». И все, конец всему. Это произошло лет десять назад. Руслан поинтересовался, какого цвета у нее волосы. Не помню, кажется, она лежала в косынке на голове, я стояла далеко, не видно было. Очень много народа, огромная очередь и полиция. Мне хотелось побыть с ней подольше, но я решила поскорей смыться, боялась, что эта чертова полиция по своей привычке начнет допрашивать всех подряд.
Вторая бутылка кончалась, к тому времени бродяжка и Руслан пребывали уже в отличном расположении духа. Элизабет спела:
Encore des mots toujours des mots les mêmes mots je n'sais plus comment te dire, rien que des mots[19].
Руслан продекламировал с выражением: «Paroles, paroles, paroles, слова, слова, слова, слова, слова, опять ты рассеиваешь слова по ветру… Que tu es belle! Как ты прекрасна!» Элизабет захлопала в ладоши и напела: «Nostalgie, quand la musique a le coeur gris[20]».
По площади уже сновали грузовики, слышались взвизгивания и шумы, волторны уличного движения, басовые тубы что-то обсуждали с арфами, музыкальные партии не завершались, переливались одна в другую, Вагнеровская музыка квартала Марэ набирала обороты.
Нет, ни к чему рассказывать Элизабет о Вагнере, о том, как он ослабил связь центральной темы с периферией, не разрешал напрямую диссонанс в консонанс, придал нибелунгам особое напряжение, модуляция… «Дождь идёт над моими мечтами и над нашей фотографией», – мурлы чет бродяжка. Она, конечно, женщина чувствительная и не довольствуется одной поэзией… Она трется о Руслана – то ли, чтобы его согреть, то ли согреться самой, гладит его руку, тихо напевает похабные куплеты, время от времени вспоминая несносного носатого Максимилиана.
Сигарета срослась с нижней губой, он слушал Элизабет, позволяя ей прижиматься, он ведь ничем не лучше ее. В крайнем случае, можно вылечиться, как вылечился Гераклит, зарывшись в дерьмо. Как это забавно, что ее рука расстегивает его пуговицы, молнию, непринужденно, так, как это бывает между друзьями. Быть может, Гераклит забрался в дерьмо вовсе не для лечения, не было у него никакой водянки, он искал основы мироздания и нашел свое in merde veritas, блестящую сентенцию, апофегму, изречение, максиму – кто бы по собственной воле согласился с этим? А так – вроде веселый анекдот, с помощью которого удалось протащить эту истину рядом с прославленным panta rhei[21]. Ха-ха, специально залез в дерьмо, ха-ха, сказал – якобы, чтобы лечиться.
Да, Гиппократ заклеймил бы эту идею из соображений т-три-твиальной гигиены, так же, как он, наверное, осудил бы толст-т-туху Элизабет, которая все больше наваливалась на захмелевшего новичка и при этом ворковала что-то весьма неопределенное, возможно, бурый кот, хозяин Берси, очень хорошо понял бы ее. Плевать ей на этого héraclite, плевать и растереть, основы мироздания – c’est cul! Да, кот бы ее понял. Сострадание! Бедный новичок, такой хорошенький. Как бы ей хотелось, чтобы он запомнил эту первую бродяжную ночь, первую ночь клошара, может быть, даже немного влюбился в нее, Элизабет, хоть немного, вот тогда она поквиталась бы с носатым Максом, влюбился и забыл обо всех этих непонятностях, о которых он говорил со своим варварским польским, ну хорошо – русским акцентом. Да, да, ему хорошо, она это видит, ему спокойно и хорошо. Он был такой беспокойный, а теперь ему хорошо.
Руслан пристроился у стены, все в порядке, здесь удобно и тепло, он вздохнул и позволил ей делать с ним все, что вздумается. Запустил пальцы в пережженные перекисью волосы. Это ад, здесь можно вытворять, что хочешь, и думать, что хочешь, можно, например, представить себе, что это голова Лизы, что Лиза прижалась к нему, изучает его, ласкает, снова отстраненно изучает, опять ласкает, как тогда, когда они были вместе первый раз, ждет, когда придет ее черед, и она вытянется рядом с ним, чтобы принять от него заряд любви, нежности и жалости, и рот у нее в розовой помаде, как у Элизабет…
Полицейский потянул клошарку за выжженные волосы, та дернулась, вскочила и заорала благим матом: «Ничего не было, мы ничего не делали!».
Руслан открыл глаза и увидел перед своим лицом ноги полицейского, себя – в карикатурной позе, нелепо расстегнутого, с пустой бутылкой в руке. Удар ногой по бутылке, по заднице, – бутылка катится, крутится, позванивает на неровностях бетонного пола – получи и ты – затрещина по лицу Элизабет.
Бродяжка визжит, захлебывается, пытается, встав на колени, – неудобная поза, а как иначе? – привести в порядок одежду своего нового дружка, – как все-таки кратковременно счастье клошарки, а ведь все начиналось так хорошо – застегнуть пуговицы, молнию, да ведь ничего и не было, как это объяснить полицейскому, который гонит их на площадь к зарешеченной une voiture de police (полицейской машине)? Как объяснить теще, что можно стать по-настоящему свободным, когда «крыша поехала»? Как можно объяснить – кому он должен объяснять, чьим мнением он еще дорожит? – что другого выхода нет, что так должно было случиться, что нужно позволить себе упасть, чтобы набраться духу и когда-нибудь вновь подняться? Отпустите ее, она ведь просто бродяжка, она еще пьянее меня.
Руслан с трудом уклонился от удара ногой по лицу. Его схватили за пояс и забросили в черную машину, «воронок» по-русски. Элизабет находилась уже там, она горланила: «Когда в садах настало время вишен». Руслан растирал ягодицу, больно бьете лягушатники, и запел по-русски: «А-а-атцвели-и-и уж давно-о-о жрызантэмы в саду-у-у». Развалился на сиденье и попытался достать из кармана брюк сигарету. Да, блин, даже у Гераклита не бывало такого ивента, вот так вот, старушка Бет. Автомобиль рванул, как будто он на старте формулы один. «Et tours nos amours, время вишен», – по очереди орали бродяжка и новичок. «Обделаешься от тебя с хохоту», – сказала Элизабет и в голос заревела.
Полицейские тоже хохотали, глядя на них через решетку. Ты искал покоя, приятель, теперь у тебя будет навалом этого дерьма. Ешь, пусть хоть из ушей полезет. А того, что ты хотел, этого паскудства ты не получишь. Ты в парижской полиции, никакого блядства в обезьяннике мы не допустим.
Неплохо бы попросить телефон. Я свой потерял где-то на галерее. А кому звонить? Не Лизе же. Тем более – она сменила симку. Наташе – хорош бы я был. Знаешь, я в парижской полиции по обвинению в злоупотреблении алкоголем, нарушении общественного порядка, попытки публичного совокупления в общественных местах, не могла бы ты, Наташенька, подъехать в Париж, внести залог, дать поручительство, объяснить, какой я благонадежненький – раз, необыкновенно талантливенький – два, общественно-значимый, блин-три.