Савелия арестовали в семь часов утра в третьеразрядной гостинице на авеню Виктория, где, как утверждалось в прессе, он снимал номер под фамилией… Пренский. «Литвинов и его дама, – рассказывал газетчикам один из служащих отеля, – приехали к нам неделю тому назад из Базеля <sic! – В. Г.>. Сначала они сняли хорошую комнату, а потом, из экономии, перебрались в другую, за 25 франков в сутки. Жили скромно, никого не принимали, никуда по вечерам не выходили. Даже еду приносили с собой, чтобы не тратить лишних денег в ресторане»[193].
Обнаружив в гостиничном номере «неодетую девицу», полицейский комиссар Николь поинтересовался у Савелия: «Это ваша супруга?», на что тот смущенно ответил: «Н…не совсем. Это – моя хорошая знакомая, мадемуазель Ева Пренская». Описывая столь пикантный эпизод в фельетоне «Каин и Авель», известный эмигрантский острослов А. А. Яблоновский[194] предлагал «из двух братьев Литвиновых считать Авелем младшего брата, Литвинова-Пренского, “павшего жертвой любострастия”»[195]. Но, когда на судебном процессе названную даму, которая, по сообщениям эмигрантской прессы, служила какое-то время в парижском торгпредстве, назовут «любовницей» Савелия, он запальчиво возразит: «Госпожа Пренская, адвокат по образованию, – приятельница моя и моего брата!»[196]
Ева родилась в Вильно 30 июня 1892 года в семье бухгалтера Соломона Пренского, училась на Высших женских курсах в Киеве и Петрограде и, по окончании их юридического факультета[197], числилась с июня 1917 года помощником присяжного поверенного. После большевистского переворота она уехала в Витебск, где с июня 1918 года служила делопроизводителем в местном комиссариате по еврейским национальным делам, а 30 октября была утверждена членом коллегии правозаступников при Витебском народном окружном суде[198], вскоре переименованном в ревтрибунал. На его заседаниях только с июля по октябрь 1919 года Ева выступила 86 раз, но не скрывала, что «терпеть не может сотрудников чрезвычайной комиссии», и, отстаивая невиновность своих подзащитных, горячо доказывала, что помилование и есть проявление гражданского мужества судей. Отвергнув приставания начальника губернского отдела юстиции, Ева поплатилась обвинением в «дискредитации» ревтрибунала и 4 ноября была отстранена от должности. Хотя губернский военно-революционный комитет признал основания для ее увольнения недостаточными, это не помогло, и с 1920 года Ева трудилась в отделе народного образования, делегировавшем ее в июне в Москву на I Всероссийский съезд деятелей по борьбе с детской дефективностью, беспризорностью и преступностью[199].
Выбравшись из России (возможно, как уроженка Вильно, отошедшего в 1922 году к Польше), Ева поселилась в Париже, где в качестве литературного агента открыла свой «Office Litteraire & Theatral» (по адресу: 18, Rue de Général-Niox). Занимаясь «устройством книг и пьес во Франции – иностранных – и за пределами Франции – французских»[200], Пренская общалась с известными писателями, среди которых были и советские (например, М. А. Булгаков[201]), но главным образом вела дела эмигрантских литераторов. В РГАЛИ сохранилась ее переписка с М. А. Осоргиным за период с мая 1931 по июль 1939 года[202], в ГАРФ – письма к Е. Д. Кусковой от 10 ноября 1932 года и 18 мая 1934 года, а в Библиотеке Хоутона при Гарвардском университете – открытка Г. И. Газданову от 3 января 1938 года: «Cher Monsieur, где Вы и что с Вами? Где новая книга? Желаю всего хорошего к Новому Году и буду рада Вас видеть в любой вторник – и даже завтра, к 5 часам – или в любой др. день – но заранее известившись. С приветом, Ева Пренская»[203].
В комментариях указано, что кем была автор открытки – «установить не удалось», но, судя по тону, – «очень хорошая знакомая», и, между прочим, «привлекает внимание перекличка ее имени с именем “Эвелина”, героиней романа “Эвелина и ее друзья”»[204], которую Газданов изобразил так:
Она была хороша собой, у нее были черные волосы и синие холодные глаза, она была несомненно умна, очаровательна и, когда она этого хотела, неотразима <…>. Она была артисткой, балериной, журналисткой, переводчицей, – и каждый очередной эпизод ее существования кончался какой-то невероятной путаницей, в которой никто ничего не понимал и в которой все оказывались пострадавшими в той или иной степени, – все, кроме Эвелины. У нее были бурные увлечения, часто казавшиеся нам непонятными, которые кончались так же внезапно, как начинались[205].
Видимо, одним из таких «увлечений» оказался и Савелий! Арестованную как еврейку в 1941 году в Ницце Еву интернировали в лагерь Драней, откуда 27 марта 1944 года депортировали в Аушвиц-Биркенау, а в августе – в Берген-Бельзен, где 15 апреля 1945 года она погибла…
Газеты писали, что при аресте Литвинов-младший возбужденно кричал: «Не я – мошенник, а мошенники – в торгпредстве!», грозя раскрыть всю правду, как деньги, вырученные от учета векселей, тратятся на коммунистическую пропаганду. Он уверял, что под чужой фамилией скрывался вовсе не от французского правосудия, а исключительно от мести якобы желавших расправиться с ним агентов Москвы[206].
«Вчерашняя вечерняя пресса, – извещал Довгалевский Хинчука 22 декабря 1928 года, – сообщает об аресте как о ликвидации шайки мошенников, причем “Либертэ”[207] выражает даже свое удовольствие по поводу ловкости полиции. Сегодня утром (в пятницу) “Журналь”, “Пти Паризьен” и все остальные газеты ограничиваются объективной информацией». Правда, добавлял полпред, «родственные связи главного обвиняемого отмечаются всеми газетами»[208]!
Хотя 8 и 9 января 1929 года Одибер допросил Литвинова, Иоффе и Либориуса в качестве обвиняемых в присутствии их защитников, расследование дела осложнялось тем, что главного «свидетеля», Турова, не было уже в живых, и Савелий высказывал предположение, что его приятеля «ликвидировали» чекисты. В некрологе, подписанном руководством Коммунистической академии, в которую на должность «научного сотрудника» за полгода до своей гибели неожиданно перешел вчерашний член коллегии Наркомата внешней и внутренней торговли СССР[209], говорилось, что Туров «погиб от руки убийцы» 10 июня 1927 года «в 6 час. 45 мин. вечера около ст. Битца Московско-Курской железной дороги»[210].
Но бывший сослуживец покойного, член коллегии НКИД Б. С. Стомоняков, упоминал о «пулях неизвестных убийц», положивших «трагический и преждевременный конец этой многообещающей жизни»[211], а глава Совнаркома А. И. Рыков выражал глубокое сожаление по поводу столь «досадной» потери «замечательного работника и великолепного товарища»[212]. Турова похоронили в «уголке коммунаров» Новодевичьего кладбища[213], рядом с могилой бывшего зампредседателя Реввоенсовета СССР Э. М. Склянского[214], о безвременной гибели которого в США тоже ходило немало всяческих слухов. Но 30 июня, заслушав в секретном порядке информацию нового председателя ОГПУ В. Р. Менжинского[215], Политбюро ЦК ВКП(б) постановило: «Дело об убийстве Турова передать в суд с директивой о применении к главным виновникам высшей меры наказания и скорейшем (1–2 недели) разборе дела. Дать сообщение в газетах об аресте преступников»[216]. Во исполнение сей директивы в партийном официозе появилась лаконичная заметка о задержании двух бандитов, которые «в процессе следствия сознались в совершении убийства тов. Турова с целью ограбления»[217]. Но такая версия убедила далеко не всех, и бывший, в 1925–1927 годах, управляющий делами НКИД С. В. Дмитриевский, став невозвращенцем, будет приводить убийство Турова в качестве примера того, как ОГПУ прибегает к «услугам преступного мира», когда нужно кого-либо «устранить»[218].
Савелий не только уверял следователя, будто Туров убит чекистами, но, по утверждению своего защитника, мэтра Годебуа, поделившегося информацией с Грубером, попросил, чтобы французский МИД прислал к нему в тюремную камеру ответственного чиновника для заслушивания его разоблачений относительно деятельности Коминтерна и махинаций большевиков. Иоффе не отставал от Литвинова, высказывая предположение, что лицо, с которым он имел дело в Берлине в мае 1926 года, могло быть и «подложным Туровым, подосланным большевиками». Кроме того, в деле появился новый «важный» свидетель защиты – некто Борис Аронсон[219], который служил ранее в Наркомате финансов, а затем – торговым агентом Камвольного треста, но в июне-июле 1926 года уехал за границу для вступления в наследство, доставшееся ему от брата, и назад уже не возвратился, хотя по месту службы за ним числился долг в размере около 300–350 рублей. Аронсон уверял, будто лично видел, как Савелий выписывает инкриминируемые ему векселя в московской конторе торгпредства, но 3 мая 1929 года Хинчук написал Довгалевскому, что показания обвиняемого и свидетеля противоречат друг другу. Ведь на допросах Савелий отрицал наличие вексельных бланков и утверждал, будто не ставил на них печать торгпредства, а когда 19 марта ему предъявили вексель на Автопромторг (Автотранспортное торгово-промышленное акционерное общество), составленный на бланке и заверенный печатью, сослался на то, что она хранилась в конторе, а ему зачастую приходилось, мол, работать дома. Но квартира Савелия располагалась в одном здании с конторой торгпредства, в которой даже в неслужебное время он занимался, то есть ему не было особой нужды подписывать векселя на столь крупную сумму в домашней обстановке[220].
Взятые под арест, компаньоны почти сразу же подали ходатайство об изменении меры пресечения, и 11 января 1929 года Довгалевский информировал Москву и Берлин: «Сегодня, в пятницу, мы получили просьбы обвиняемых об освобождении из-под стражи. Все они ссылаются на отсутствие улик, а Иоффе и Либориус – также на болезнь. Мы сегодня же подали протест, указывая на серьезность обвинения, тяжесть улик, отсутствие у обвиняемых квартир и имущества во Франции и опасность, что они скроются и попытаются запутать следствие»[221]. В итоге Камера предания суду при Парижской судебной палате отклонила 25 января просьбы Литвинова, Иоффе и Либориуса отпустить их под денежный залог с той же самой мотивировкой: улики весьма серьезны, личности обвиняемых не внушают доверия и есть основание думать, что, оказавшись на свободе, они будут мешать нормальному ходу разбирательства[222].
Следствие по делу о векселях продолжалось целый год[223], в течение которого Литвинов-младший содержался по иронии судьбы в той самой парижской тюрьме, где некогда сидел его старший брат. Хотя защита четырежды обращалась к следователю с просьбой освободить Савелия под залог, каждый раз следовал отказ, но обвиняемые по-прежнему настаивали на своей версии: Литвинов якобы переслал выписанные им векселя из Москвы в Берлин, где, как показывал Иоффе на суде, Капланский свел его с Туровым:
Я сказал ему, что векселя учесть трудно, что за это берут чудовищный процент: 40–45 процентов годовых. Гораздо лучше векселя не учитывать, а продать по дешевой цене. Туров спросил: «Сколько?» Я встретился с Либориусом, Симоном, Алыпицем. От них я не скрыл, что дело рискованное: векселя были сроком на два года, а за это время большевики могли либо обанкротиться, либо пасть. За долгосрочные векселя можно было дать не больше 600 тыс. марок. На этой цифре мы с Туровым сошлись. Он получил деньги, а я – векселя. Внешний вид векселей (отсутствие печати и простая бумага) меня не удивили, так как я рассматривал их скорее как долговое обязательство[224].
Но в Москве не верили в фантастическую версию обвиняемых и считали, что, поскольку со времени увольнения материальное положение Савелия было весьма затруднительным, он нашел способ поправить его, то есть сфабриковать векселя на крупную сумму, датировав их задним числом, и через подставных лиц сорвать с торгпредства куш, – но… просчитался. Хотя Савелий горячо убеждал следователя, что является невинной жертвой вероломной интриги большевиков, которые якобы «убрали» Турова с целью скрыть концы в воду и не платить деньги, в Париже, как и в Москве, придерживались иного мнения.
Прокурор считал, что Туров не получал векселей, поскольку лечился тогда в Висбадене, откуда поездка в Берлин занимала примерно одиннадцать часов, а дирекция санатория не зарегистрировала никаких отлучек пациента.
«Как могло случиться, – недоумевал далее прокурор, – что Литвинов, выдав векселя на свое имя, признав себя должником на 25 млн франков, не покрылся контрписьмом торгпредства? Почему Туров обратился к Литвинову, бывшему в Москве, когда он мог найти на месте, в Берлине, других векселедержателей? Почему векселя выписаны на простой бумаге, без печатей?»[225]
Прокурор видел в этом доказательство подлога:
Выписывая векселя, Литвинов уже не состоял на службе, не имел бланков торгпредства и казенных печатей. Обвиняемый, правда, утверждает, что векселя сплошь да рядом выписывались на простой бумаге и что в печати не было ни малейшей надобности, но только первый вексель оплачен гербовым сбором, на остальных марок нет. Ясно, что Литвинов опасался, что первый же вексель будет опротестован, а в таком случае не стоило рисковать марками на весьма значительную сумму.
Прокурору казалось странным и то, что, когда подошел срок платежа по первому векселю, заинтересованные лица – Литвинов, Иоффе и Либориус – съехались в Париж. Для чего? Савелий, конечно, ссылался на обещание брата устроить его на службу в торгпредство, но, может быть, он торопился в Париж для дележа «добычи»? Хотя Савелий уверял, будто впервые увидел Иоффе в коридоре у следователя, прокурор имел основания полагать, что они были знакомы еще по Берлину и не раз встречались, тем более что подсудимые, через посредство третьих лиц, делали попытки сговориться с парижским торгпредством и уступить ему векселя за пятую часть их стоимости. Отсутствовали доказательства и того, что Альшиц, Либориус и Симон заплатили за векселя 3 млн франков или 600 тысяч марок. Нельзя допустить, говорилось в обвинительном заключении, чтобы опытные финансисты согласились на вложение в дело столь значительных средств на такой долгий срок, не оформив письменной сделки.
Мало того, 60-летний Симон, уроженец Штольпа в прусской Померании, живший в Лондоне и специально приехавший в Берлин, чтобы дать показания, на допросе 20 февраля 1929 года заявил, что не заплатил за векселя ни сантима. Симон объяснил, что познакомился с Иоффе еще до войны в Москве, где провел около года, и, встретившись с ним в Берлине, неоднократно ссужал его деньгами. В 1927 году за Иоффе оставалась задолженность в размере около 4 тысяч марок, но тот заверил Симона, что приобрел советские векселя, по первому из которых платеж наступит в конце октября 1928 года. Надеясь погасить долг, Иоффе просил Симона говорить, будто он дал ему деньги на приобретение векселей, и тот нехотя согласился, но предупредил: «Если эти векселя не будут оплачены Советами и дело дойдет до суда, то Вы не можете рассчитывать на меня, так как я скажу тогда чистую правду». Вскоре Симон получил от Иоффе письмо с обещанием заплатить ему 3 тысяч фунтов, если он даст показания, будто вложил в дело 200 тысяч германских марок. Но, узнав из прессы о начатом следствии по вексельной афере, Симон, встретившись с приятелем в Париже, напустился на него с гневными упреками, и, хотя тот оправдывался, что большевики уже якобы предложили ему известную сумму, через три дня Иоффе арестовали[226].
Учитывая вышеизложенные обстоятельства, прокурор обвинял Литвинова и его сообщников в мошенничестве и подлоге. Аналогичной точки зрения придерживались и в Москве: вопрос «О С. Л.», впервые заслушанный 1 ноября 1928 года, когда, решив «принять все меры, обеспечивающие ликвидацию шантажа без какой-либо уплаты», Политбюро образовало специальную комиссию для наблюдения и выработки директив по вексельному делу[227], указан также в повестке заседаний от 12 и 29 ноября, но в постановляющей части протоколов лаконично значится: «Отложить»[228]. В декабре Политбюро еще дважды возвращалось к вопросу «О С. Л.»: 6-го заслушало доклад Микояна и приняло «к сведению решение коллегии Наркомторга»[229], которое в приложении отсутствует, а 31-го, по информации Сталина и Ворошилова[230], постановило: «В связи с вопросом о С. Л. поручить т. Кагановичу[231] сегодня же переговорить с тт. Литвиновым и Микояном»[232]. Речь шла о предложении Ворошилова, который 29 декабря написал Сталину:
Судя по секретным телеграммам ТАСС, дело Савелия Л. принимает скандальный характер. Свистопляска печати, сенсационные разоблачения, всякие вымыслы и инсинуации окрашивают это дело в яркий колорит. Все это несомненно просочится и к нам (через иностранную прессу, через ТАСС и другие каналы)[233]. Я полагаю, что мы должны осветить это дело в наших партийных и советских газетах. Надо толково и подробно изложить махинацию Савелия Л. и его сообщников, чтобы пресечь всякие кривотолки и слухи, которые неизбежно у нас начнут циркулировать[234].
Сталин наложил резолюцию: «Правильно», и 3 января 1929 года в газете «Правда» появилось официальное сообщение:
Париж, 26 декабря (ТАСС). На днях французской полицией арестованы бывший представитель берлинского торгпредства в Москве Савелий Литвинов вместе с компанией белоэмигрантов и международных мошенников, сфабриковавших фальшивые векселя с бланком (индоссаментом) берлинского торгпредства. Не имея возможности представить малейшие доказательства получения торгпредством каких-либо товаров под векселя, арестованные в своих показаниях используют избитую тему о пропаганде, утверждая, будто векселя выданы под финансирование Коминтерна. Внесение в чисто уголовное, явно мошенническое дело политических моментов является, очевидно, попыткой замутить дело и поэтому никого в заблуждение ввести не сможет. Реакционные французские газеты перепечатывают показания арестованных в обычных антисоветских целях.
Примечание ТАСС. Бывший заведующий московской конторой берлинского торгпредства, а затем сотрудник наших торговых организаций за границей Савелий Литвинов, уволенный со службы в мае 1927 г., задним числом сфабриковал ряд векселей и, пользуясь потерявшей силу старой доверенностью, выданной ему берлинским торгпредством, мошенническим путем бланкировал указанные векселя от имени последнего. По получении берлинским торгпредством сообщения об этом мошенничестве оно немедленно обратилось к французским и германским властям с просьбой о привлечении виновных к уголовной ответственности. Французская полиция 10 ноября сего года произвела в одном из парижских банков выемку всех выданных мошеннических векселей и в результате следствия, произведенного французскими и германскими властями, 20 декабря арестовала как самого Литвинова, так и двух его сообщников – Иоффе и Лабориуса. Мошенническая проделка против торгпредства, таким образом, не удалась. Авторы мошенничества в близком будущем предстанут перед французским уголовным судом[235].
11 января 1929 года Литвинов переслал Хинчуку «документы по делу С. Л.», полученные из Парижа, предупреждая, что Довгалевский не успел снять с них копии и просит вернуть с ближайшим курьером, ибо они могут понадобиться защите. Чувствуя вину за произошедший скандал, Максим Максимович убеждал «дорогого Льва Михайловича», что упомянутые документы «никакого серьезного значения для самого дела не имеют», причем «таково же мнение и т. Довгалевского, который пишет, что они и на следователя не произвели никакого впечатления». Речь шла о недавней переписке братьев с берлинским торгпредом, которую Литвинов-старший оценивал так:
Защита может использовать документы лишь для характеристики С. Л., причем она будет, главным образом, цитировать его письмо к т. Бегге, которое рисует его с хорошей стороны. С той же целью защита может использовать и мое рекомендательное письмо на имя т. Бегге.
С другой стороны, в документах имеются следующие неприятные для подсудимого моменты, которые могут быть использованы обвинением: 1) из моего письма ясно, что против подсудимого у нас и раньше были кое-какие обвинения, в которых мы требовали от него отчета, 2) он находился последнее время материально в таком отчаянном положении, которое могло толкнуть его на преступление. Мне даже непонятно, зачем ему понадобилось передавать следователю эти документы.
Обвинение может также останавливаться на том моменте, что если бы С. Л., как он утверждает, действительно пользовался в такой мере нашим доверием, что мы ему давали весьма рискованные поручения и сообщали интимнейшие тайны, – то спрашивается, почему мы не старались держать его при себе, почему мы вытолкнули его на улицу, рискуя разоблачением известных ему тайн. С. Л. не счел нужным представить мое последнее письмо, в котором категорически писал ему, что без его возвращения в Москву ничего делать для него не могу[236].
На следующий день, 12 января, Хинчук известил Довгалевского:
Максим Максимович ознакомил меня с документами, переданными С. Л [итвиновым] Одиберу, копии которых Вы ему прислали с последней почтой. Так как, по просьбе Максима Максимовича, я их ему тут же отослал для возвращения Вам ввиду отсутствия у Вас копий и не имел поэтому возможности снять копии для Правительственной комиссии, – прошу Вас с ближайшей почтой прислать мне фотостаты[237] или, по крайней мере, копии русских текстов, переданных С. Л [итвиновым] Одиберу. При абсолютной невозможности получить фотостаты или русские копии этих документов прошу, по крайней мере, прислать копии возвращенных Вам французских текстов, хотя обратный перевод с французского на русский может не вполне точно передать содержание этих документов[238].
Левитин, направляя 18 января, «по поручению т. Микояна», копии документов Сталину и Рыкову, тоже обратил их внимание на указанное обстоятельство:
Письма эти, оставленные в оригиналах у следователя, были получены парижским Полпредством от следователя, переведенными на французский язык, и здесь в Москве снова переведены на русский язык. Таким образом нельзя ручаться за полную идентичность русского перевода русскому же оригиналу. Помимо того, в силу конспиративного характера переводимых документов, они были переведены не специалистом-переводчиком, что также может несколько отразиться на абсолютной точности перевода. Нами запрошены в силу этого от парижского Полпредства фотостаты оригиналов или в крайнем случае копии русских текстов[239].
Но ответ Довгалевского на телеграмму Хинчука с напоминанием о присылке копий, от 20 февраля, звучит так:
Прежде всего документы, переданные Савелием Литвиновым следователю, никогда не были и не могли быть возвращены нам. Они находятся в деле. Мы получили только копии с французского перевода этих документов. С середины января до начала февраля все досье находилось в движении по инстанциям в связи с ходатайством обвиняемых об освобождении из-под стражи и их жалобами по этому поводу. Сейчас дело вернулось к следователю, но машинистка следователя копий снять не может, а посторонние машинистки к делу не допускаются. Фотографии могут быть сделаны только присяжным фотографом при суде, для чего нужно получить специальное разрешение. Наши адвокаты решительно возражают против этой торжественной процедуры, которая возбудит в суде общее внимание. Поэтому мы сейчас засадили помощника Грубера, который знает русский язык, и он перепишет копии от руки, но это потребует некоторого времени[240].
Тем не менее Довгалевский выполнил свое обещание, отправив 28 марта в Москву снятые в кабинете следователя копии с оригиналов двух писем Литвинова-старшего к Савелию, от 16 апреля 1927 года и 10 августа 1928 года, и одного письма к Бегге, от 14 апреля 1927 года[241].