В среду к ней пришли. Гибкая невестка и сын. Оба хорошо одеты. Подделали подпись, чтобы получать ее пенсию, пока она в больнице. Сама баба Зина расписаться не смогла. Покормили ее. Долго объясняли врачу, что они работают, что все бросить не могут. Красавец их понимал. Я тоже их понимаю, но…
– Вы меня запустили, я уж теперь не воскресну…
Я затыкаю уши плеером или берушами, чтобы если не заснуть, то хотя бы частично не слышать, как она кричит ночью. Им повезло – они сегодня ее не слышат.
Ела баба Зина случайно, один или два раза в день. Два раза, это если я или мои гости ее кормили.
Перед тем как ее забрали в реанимацию, я сказала ее невестке, что они приносят мало воды. Воды действительно не хватало, пила баба Зина много, но именно в тот день она начала мало пить и ее увезли – дежурил Красавец.
Утром я узнала, что баба Зина была еще жива. Потом ничего не говорили, смотрели на меня с удивлением. Какое мне было дело? Но вот я до сих пор думаю: а жива ли баба Зина?
Остров плыл со мной и нес меня все дальше от привычной жизни. Сквозь жалюзи безжалостно и остро светил фонарь. Через вечные оконные щели в палату проникал ветер, скользил по моему плечу, задевал лоб и спешил дальше. Было то холодно, то жарко, ночь все не кончалась, я смотрела на часы – они не двигались, сбивалась простынь, выворачивалось одеяло, а за дверью тянулся в обе стороны синеватый коридор. Потом, внезапно, наконец включился свет, всем стали колоть уколы. Я села на кровати. Медсестры прошли мимо. Потом пришел Л. А., спросил, как я себя чувствую.
– Хорошо.
И ушел. Я тоже решила уйти, бродить где-нибудь, и распахнула дверь, но медсестры, обернувшись, попросили меня не покидать палату, чтобы мы вас, «больная», не ловили. «Больная» – это, конечно, жаргонизм, никакой больной и даже нездоровой я себя не считала. Я согласилась на операцию, потому что пришло ее время, как если бы позвонил будильник, или самолет взлетел по расписанию, или Дали написал новую картину. Ничего другого, кроме этого, не было, никакой «больной»! В «больных» играли все остальные, а я играла в другую игру, но по правилам, потому перестала бродить и вернулась в холодную кровать.
Я читаю. Кричат:
– Завтрак, девочки, мальчики! Проходите на завтрак.
Старушки идут на завтрак.
Царь ведет меня на УЗИ (у-л-ь-т-р-а-з-в-у-к-о-в-о-е-и-с-к-у-с-с-т-в-о). Я скачу за ним по лестнице и попадаю на первый этаж, где к стенкам в очереди прилипли грустные люди.
Узистка в шоке! Это не нога, говорит она, это ужас! Какие дыры (что за дыры, не знаю – видимо, космические), величиной с палец!
– У вас голова не кружится? Если кружится… не терпеть…
– Нет, у меня не кружится, – отвечаю я УЗИ-искуснице, поглядывая на нее с высоты банкетки.
– Смотрите, Л. А. – И они перешли на гиппократов язык, к счастью, скрывающий от пациентов всю правду. Кто хочет знать их правду? Я не хочу, поэтому не прислушиваюсь, а смотрю в окно и тихо-тихо пою песню про лен-конопель: «В темном лесе, в темном лесе, распашу ль я, распашу ль я, пашенку, пашенку, я посею, я посею, я посею, лен-конопель, лен-конопель…»
Л. А., тем не менее, посидел рядом, посмотрел еще немного на загадочные дыры и стал рисовать на моей ноге узоры: кружочки, линии соединения и крестики синим фломастером, очевидно, появившимся у него из рукава. Нога стала красивой.
– Где же вы находите таких сложных пациентов? Ужас, смотрите: вот узел, а вот еще дыра…
Конопель засеялся, стало скучно, я тоже посмотрела на экран: серо-синее булькающее пространство… Что они там видят? О чем говорят?
– Если вашей дочери не сделать операцию вовремя, то слепота как следствие будет прогрессировать, возникнут проблемы с позвоночником, видите, она держит голову неровно, ей так удобней смотреть, мы вам предлагаем двойную операцию…
Я сижу на скамейке, мама вдалеке говорит с врачом. Мне нравится слово «двойную», вот бы есть двойные конфеты. Я подхожу к маме:
– Мама, соглашайся, двойная – это больше, чем одна. Это вкуснее.
Врач смеется и поворачивает мне голову.
– Ты скоро будешь как все. Хочешь?
Я жму плечами – непонятно.
– Тебя не будут дразнить.
Я не верю, я обиженно сажусь обратно – меня постоянно дразнят, и я постоянно дерусь или плачу.
– Я могу еще парочку таких сложных подыскать, – неожиданно вступаю я в их диалог.
Смеемся с узисткой, Л. А. удивился, приподнял нос с бровями и вернулся к рисованию, крутя меня в разные стороны.
– У вас голова не кружится? – повторяет пароль узистка.
– Да нет, с чего бы ей кружиться? Хотя от голода, пожалуй.
– Ай! Кушать не дают!
Л. А. дорисовал свои диаграммы и куда-то вышел. Я слезаю вместе с татуажем и спрашиваю узистку, разглядывая новообразовавшуюся графику:
– А я ходить-то буду?
Посмотрев на синие кружочки, она рассказывает знаменитый анекдот:
– Пациент после операции спрашивает у хирурга:
«Доктор, а я на скрипке буду играть?»
«Ну да, конечно».
«Странно, а раньше не играл».
Мы смеемся, я открываю рот, чтобы рассказать другой анекдот:
– Больной отходит после наркоза:
«Доктор, я что-то не могу нащупать свои ноги».
«Видите ли, нам пришлось ампутировать вам руки».
– Идите в палату, – неожиданно говорит появившийся доктор-художник.
Меня везут на операцию. Страшно. Не нравится смотреть в потолок, не нравится лежать. Не нравится бояться. В лифте куча людей в белом прижимаются к стенкам. Лифт скользит туда-сюда. Я рассказываю анекдоты.
– Тебе сколько лет? – спрашивает кто-то у стены.
– Одиннадцать, ну так вот… ежик и зайчик нашли ружье…
Я рассказываю, пока мы в пути, пока какая-то женщина не говорит:
– Ну и дети, таким наркоз нужно давать заранее.
С другой стороны стены подмигивают.
Рот приходится закрыть, вернуться в палату от веселой узистки к позавтракавшим старушкам. Художник, как истинный гений, пришел следом, дорисовал еще пару штрихов и исчез.
Вместо него появился шприц с атропином и противным по цвету антибиотиком, всего два укола из трех, обещанных накануне.
Потом пришли медсестры с каталкой, сказали все снять, даже резинку для волос и нательный крестик. Накрыли меня простынкой и покатили на операцию, в лифте я показала язык своему отражению на потолке. Медсестры засмеялись и тоже стали показывать потолку языки.
Я лежу голая под одеялом. Мне шесть лет. И жду, когда заберут на операцию. В палате появляется каталка, на ней лежит голый мальчик, завернутый в простыню. Я стесняюсь и не вылезаю. Ему говорят: «Отвернись». Он отворачивается. Я перелезаю к нему, и меня укутывают простыней. Я чувствую его тело, и мне хочется раствориться. Ему, наверное, тоже. А взрослым плевать. Их ничуть не смущает – можно не ходить два раза. Очень удобно. Дети и дети, а мы смотрим друг на друга с ненавистью. В каком-то коридоре мальчик исчезает, и я про него забываю. Передо мной выплывает огромная странная лампа, каких я никогда не видела даже в магазине.
Анестезиолог в зеленом костюмчике так и не пришел, наверное, забыл про свое обещание. Я, правда, так ничего и не придумала. Джинны разрешали загадывать три желания, Зеленый одно – слишком мало, чтобы не совершить ошибку.
Приехали. Операционная совершенно пустынна, окно такое же голое, как я. С меня сняли простыню, и я перелегла на холодный операционный стол. Под спиной оказалась какая-то еще более холодная квадратная штучка, которую мне захотелось убрать, но оказалось, что так надо. Я расползаюсь по столу, и меня накрывают другой простыней – серовато-желтой и мятой, типа жеваная ткань, когда-то было модно. Лежу. Десять утра. Пришла операционная сестра.
– Вас как зовут?
– Акс… (Хотя, в целом, я уже не уверена, что меня так зовут, голое существо имени не имеет). Я – Сегодняшняя Вена.
– А меня Ира. Клади ручку сюда.
– Что это?
– Рукав, специально придумали.
Если на операционном столе не лежать, то можно вполне самому догадаться, как он устроен и что за штуки прикреплены к нему справа и слева.
– У вас очень холодно.
– Да, в операционной всегда так, так положено, придется потерпеть. Поработай ручкой.
Я сжимаю и разжимаю пальцы, чувствую, какие они холодные и как медленно двигаются. Ира ставит катетер прямо на внутренний сгиб локтя.
– А это что?
– Это капельница.
Вижу, что капельница, я хотела спросить, что там внутри, но забыла, как это сделать.
Трясет от холода, простыня прыгает, изображая желтое море.
– А вдруг я буду кашлять?
– Ну и кашляйте. Я все хорошо закрепила, не вылетит. А почему вы вдруг будете кашлять?
– Ну не знаю, а вдруг.
– Да кашляйте, вы ведь живой человек.
– Хорошая шутка.
– Я не шучу, вы пока живая, все признаки, – Ира вдруг начинает кашлять.
Мы смеемся и переходим на «ты».
– Да ну тебя.
– Я вообще тихо буду лежать. Я тут стесняюсь. Я не одета.
– Да ты что? Тогда я за тебя кашлять и…
Откуда-то сбоку появляется незнакомый доктор и спрашивает:
– А что у нас больная так трясется? От страха?
– От холода, – с каким-то презрением говорит Ира. И я ей за это благодарна. Мне не страшно вовсе, хотя, может, это и ненормально. Я не больная. Мне немного голо и очень холодно. И это все.
– А вы, доктор, разденьтесь, – неожиданно предлагаю я и подмигиваю Ире.
– Если не боитесь, – смеется Ира.
Боковой доктор не ответил – он исчез. Раз – и испарился.
Из-под плеча выплыло Зеленое Облако – анестезиолог. Просит сесть и прогнуть поясницу – это такое у него желание с утра. Исполнять? Какое там – поясница ледяная, точнее, поясница улетела, теперь ее не поймать. Облако говорит:
– Не опускать плечи. Прижать подбородок к шее. Сидеть прямо. Прогнуть улетевшую поясницу.
Я, как червячок, пытаюсь что-то изобразить и еще стесняюсь, ловя улетающее желтое море. Зеленое Облако неожиданно улетучилось, я расслабляюсь и смотрю в окно – там дымная осенняя Москва, район Соколиной горы, большие серые дома, ожидающие зимы деревья, голые ветки, по которым прыгает моя улетевшая поясница. – Так, – Облако вернулось, повторяет свои задания и к ним прибавляет «наклониться вперед».
Я пытаюсь сделать: кручу головой в разные стороны, потом поддаюсь холоду. Просто ужасно, я вижу, как синеют торчащие из моря ноги. А поясница чирикает за окном.
– Прогни поясницу.
Глядя на заоконную поясницу, я что-то прогибаю, раз просят, но что – точно сказать невозможно.
– Это все? Ты чего? Прогибай поясницу!
– Я не могу, очень холодно. Ничего не чувствую, можно меня еще накрыть простыней?
– Не, это нельзя, не положено.
– А вернуть поясницу с веток?
– Ну, я не волшебник.
– Облако.
– Что?
– Зеленое.
Ира кивает: «Похож».
Облако молчит, прогибает вместо меня поясницу (а окно закрыто), про голову и все остальное я уже не помню, ничего не делаю, смотрю в окно и не понимаю: холодные у него руки или нет? Как такое может быть? Меня что-то клюет в спину.
– Ну что, больно?
– Нет.
– Ну вот видишь, я же обещал. Ложись. Сейчас почувствуешь тепло, мурашки, пощипывание.
– Тепло. Ура!
– О!
– А мурашек нет. А где же мурашки?
– Ну, нету, – говорит он весело.
Мне обидно. Это ведь мои мурашки – а нету: ни мурашек, ни исполнения желаний. Обман.
И, наконец, вторая половина бывшей меня исчезает, очень тепло и не трясет внизу, а сверху желтое море волнуется на все три счета. На левую руку надевают манжету, которая будет все время измерять давление, и просят ее не бояться, потому что манжета сама по себе сжимает руку. Волшебство.
– А это что у тебя? – Ира показывает на синяки под грудью. – Кардиограмму так сняли?
– Да. Сегодня утром.
– Ничего себе!
Ставит новую капельницу. Вспоминая свою первую кошку, которой делали наркоз перед стерилизацией, я из любопытства шевелю пальцами ног. Они поддаются, еще секунду, еще-еще – у кошки вздрагивали уши, когда я к ним прикасалась.
Потом появляется Боковой доктор и поднимает простыню. Я ничего не чувствую, смотрю на часы справа, в потолок, по сторонам, голова болтается. Почти упираясь в окно, торчат мои ноги, а может, не мои. Я уже не знаю, мои ли это ноги, они не разговаривают больше со мной, зато хотя бы не улетели.
– Ну что, давай попробуй подвинуть ногу. Получается? – довольно спрашивает Зеленое Облако.
– Нет.
– Все, наркоз действует.
Вдалеке у окна я вдруг вижу еще одно медсестринское существо, которое раскрывает инструменты, но она так далека и неправдоподобна, что кажется мне фантомом, нечаянно выдуманным по ходу происходящего. У нее нет ни лица, ни имени, только танцующие над блестящими штучками руки.
Боковой доктор, придумавший себе, что я боюсь, двигает мою ногу. Я удивляюсь. Он двигает, а я нет. Привстаю посмотреть.
– Мы вам ставим мочевой катетер, – долетает ко мне из-под маски.
Может, и ставят, откуда мне знать? Там же теперь вообще ничего нет. Меня нет. И вообще я не знаю, о чем он: кто такой мочевой катетер – мне не понятно. Мне понятно, что Боковой доктор объясняет, что он делает. Хорошо бы не увлекся… Может быть, этот катер что-то страшное – я не хочу знать.
Ставят специальную рамку над животом, и я совсем теряю свои ноги, их уже и не видно.
Приходит Л. А. и прячется за рамку. За маску. Мне видны брови и смешной колпачок. Он отворачивается и надевает перчатки. Неожиданно все жалуются на перчатки, я тоже хочу на что-нибудь пожаловаться, но не могу придумать. Собственно, на что может жаловаться голая половина?
Без пяти одиннадцать.
– Подними голову, – говорит Зеленое Облако.
Он тоже, как фантом, появляется ниоткуда и исчезает. Я подозреваю, что и его я могла выдумать.
Поднимаю, там появляется белая загогулина, и голове удобно.
– Так лучше?
– Да, спасибо.
– На здоровье.
До операции еще несколько часов. Мне сделали какой-то укол. Во рту мгновенно пересохло. Я не знаю, что с этим делать. Я играю, язык к небу прилип, отлепляю. Выхожу в коридор, где бродят в дурацких разноцветных пижамах и халатах дети. Только одна девочка, совсем маленькая, хорошо одета – не по-больничному. Она не говорит по-русски и все время плачет: «Папа, папа».
Потом я оказалась с ней в палате и ни разу не слышала, чтобы она звала маму. Ее папа был единственный, кому дочь вывели в коридор, нас к этим дверям вообще не подпускали.
Я подхожу к медсестре и прошу пить.
– Тебе нельзя, вернись в палату.
Сижу в палате, играю прилипающим языком: цок-чпок. Неожиданно передо мной появляется стакан кефира.
– Пей аккуратно – он холодный, и быстро – чтобы врачи не увидели.
– Спасибо.
– Не за что.
Я пью, чтобы врачи не увидели, я очень послушная и счастливая.
Во рту очень пересохло – это атропин так действует. И рта нет почти. Облизываю губы. И думаю, как же разговаривать во время операции? Хотя мне Л. А. разрешил, еще в субботу, еще вне больницы.
Я люблю поболтать, но… не разговариваю с водителем, когда еду в такси. Опасно. У него в руках руль, я молчу и тайком слежу, чтобы он его не отпускал, пусть не отвлекается. И в парикмахерской молчу – у парикмахера в руках ножницы. Интересно, что в руках у Л. А.? Наверное, те блестящие штучки… может, и руль есть…
Слова улетели вслед за поясницей, кажется, в голове только белый потолок. Радио, правда, работает, но я ничего понять не могу. С другой стороны – что там с революцией в Африке? Спросить? Может, кто понимает? Лежу, голубоватая, на коричневом операционном столе и думаю, спросить ли мне про африканскую революцию? И о чем можно поговорить? Было бы желание.
Хочется согреться. Смотрю – над руками белые шнурочки из марли с бантиками. Не доверяют – привязали, точнее, зафиксировали, про ноги не знаю, когда я их теперь увижу? Ну их.
Медсестра Ира меняет пустую капельницу на полную и читает журнал! И не мерзнет! Везет. Им вообще всем хорошо, они работают, им интересно и не холодно. И плевать на Африку.
Операционная очень бедная. Это почему-то расстроило. Я-то ожидала плазму, где буду смотреть, что там делают в ноге, и как-то приятно проведу время. А тут кафель-рамка-потолок-давление-часы-потолок-кафель-смешнаяшапочка-брови-глаза-Л. А.-рамка-давление-потолок, а не плазма. А потом я узнала, что другим показывали, что у них вытащили, а мне почему-то не показали. Потому я бесцельно болтаюсь на столе первой своей половиной, смотрю, какое у меня давление, если жужжит манжета, и не боюсь – больше развлечься нечем.
Л. А. влез в мою ногу, и ему теперь точно не до меня и африканской истории. Временами на меня смотрел Боковой доктор, так и подмывало показать ему язык или сказать, чтобы не отвлекался, если не намерен поговорить про Африку или желтое море.
– Ты как? – пробегает мимо Зеленое Облако.
Хорошо я. Ничего не видно и холодно. Может, про премьер-министра спросить? Вроде опять что-то неладно у него. Нет, все-таки как-то неловко в таком виде. Про погоду? Про погоду в таком виде можно, наверное. Когда-то я читала книжку по этикету, в ней было написано, что про погоду можно говорить в любом обществе. Обществе, которое на шестую часть состоит из голой половины Сегодняшней Вены… такого в книге не было. Про еду? У меня там котлеты под кроватью в рюкзаке лежат в полном одиночестве. Если скажу про котлеты? Нет, про мясо как-то неприятно, к тому же, могут неправильно оценить способ хранения. Потолок надо белить, а лучше разрисовать, а лучше расписать цитатами… или анекдотами. Про ремонт поговорить? Они и так меня ремонтируют. А при моей близорукости цитаты должны быть огромные, так что на два часа не хватит. Потолок не белим. Про детей! Нет… не пойдет… только что они обсудили, что не хотят принимать роды здесь. Ничего не видно. Окружающий мир то исчезает, то появляется. Невидимые голоса не хотят принимать роды, голоса говорят: «Пусть с акушерами приходят». Акушеры, вероятно, хотят принимать роды? А Зеленое Облако, Л. А. и остальные не хотят. Родов, говорят, им только не хватает. Про роды не говорим. Зачем мне вообще разговаривать, голой и холодной?
Зато я вижу, как Л. А. о чем-то говорит Боковому по секрету. Ничего не слышно. Со мной что-то не так?
Неожиданно в руках Иры вместо журнала появляется какая-то штучка, которую она прикручивает к катетеру на сгибе локтя: прозрачная жидкость утекает в меня. Сказали, что могу заснуть, я корчу недовольную рожу, я-то спать не хочу, хочу все понимать, мне обещали!
– Сейчас может закружиться голова или захотеться спать, не сопротивляйся, спи.
Интересно. Как можно сопротивляться? Спросить? При оказании сопротивления голая половина Сегодняшней Вены… понесла частичные потери… потери… потерялась болтливость и сообразительность… или так – при оказании сопротивления больная причинила… причинила… окну в операционной замок, чтобы не вылетали поясницы. Замок до сих пор снять не удалось, заведующий операционным хозяйством возмущен… или… сопротивление было успешно подавлено оперативным вмешательством?.. Смотрю на часы и закрываю глаза.
Море наплывает на меня своей желтой простыней, кажется, что вокруг все соленое, и хочется от этого как-то сбежать, я слышу, как дышит Л. А., как ходит по берегу Зеленое Облако. Остров качается в мятом море и крепко держит меня – вряд ли я вырвусь или утону. Слышу, как синица, ослепляя перьями, свистит мне:
– Тебе не повезло, мне повезло. Ты не вернешься, не вернешься на землю, я склюю твою поясницу, все твои слова и твой рыбий хвост.
Открываю глаза и проверяю стрелки – десять минут прошло. Ладно, я в себе и все понимаю. Волосы мешают, руки привязаны. Попросить кого-нибудь? А как? Я забыла. – Надо повернуть больную – слышу я Л. А.
Больная – это кто?
Ира, чье имя имеет теперь другое значение в этой холодной синичной угрозе, не думает, что я больная, потому что говорит, откладывая журнал:
– Давай повернемся!
– Хорошо, а как?
Странная задача, хочу вам сказать, поворачиваться без себя самой. Но Ира знает, как, и говорит, куда плечо, куда руку. Мы с Ирой повернулись, а рыбий хвост? Повернули? Вероятно. И теперь я чувствую, точнее, понимаю: в ноге что-то двигается и подпрыгивает. Мне странно и противно. Как будто в меня попала рыба, как на крючок, и бьется там, пытаясь вырваться прочь. Губы стали солеными. Хорошо, если бы на моем месте оказалась синица, я бы заперла ее в операционной и посмотрела, как она превратится в рыбу.
Поворачивают обратно. Простыня сползла. Торчу сверху опять голая и еще более холодная. Ира ушла куда-то. Заплакать? Пробегает Зеленое Облако, натягивает на меня съехавшее море. Смотрю на часы. Смотрю свое давление – 110 на… и вдруг вижу, как медсестра-фантом проносит мимо плотную сумасшедше-алую пеленку. Красиво. Яркое пятно проплывает мимо как время – мягко и неощутимо. Мне в целом непонятно, почему пеленка такая яркая и откуда она могла здесь появиться. Но она разбавила эту холодную бель, и мне подумалось, что где-то может не хватить красной краски, и придется ждать несколько дней, чтобы в магазине появился нужный оттенок, а тут все плывет мимо. Даже ненавистный холод.
И еще, если отжать пару фламинго, можно, пожалуй, добиться такого приятного цвета, правда, фламинго придется до этого хорошо покормить красными креветками. Может, спросить, нет ли здесь фламинго?
В противоположной от пеленки стороне мне слышится: «Шьем?» А я думала, это выдумка, что так не говорят, и нечаянно отворачиваюсь от яркого теплого пятна, чтобы посмотреть, как, перешептываясь, склоняются близко к тому пространству меня, где чувствуется холод, Л. А. и Боковой доктор. Что-то делают, а я вспоминаю, как вчера подумала, что надо было пойти в парикмахерскую и побрить голову для гармонии.
– Время окончания операции? – спрашивает Ира.
– Тринадцать-десять.
– Кровопотеря?
– Полтора.
Интересно, сколько во мне литров, почему так мало потерялось? Полтора литра положительной крови стало потерей. Когда можно будет ходить, я поищу или отожму пару фламинго. Наверное, в палате уже моя далианская подруга, вместе мы могли бы отжать штук шесть, а то и семь.
Рамку сняли. И вот я вижу вдалеке что-то синее. Оно там без меня… Что это может быть такое? Должно быть, это та, моя рыбья половина. Где-то я видела такой же цвет. Точно! Такого же цвета в магазине торчат бока селедки из пластмассового бочонка. Интересно, я соленая? Селедкину ногу, которая кажется от меня далеко-далеко, красят в йод, получается неплохо, почти охра.
Приплывает стол для катания больных. Теперь, пожалуй, я похожа на больную.
– А где эластичные бинты? – спрашивает доктор-художник.
Я тоже про них забыла, точнее, я несколько раз хотела спросить, не надо ли брать их с собой, но решила, что медсестры бы сказали, они же лучше знают, вмешиваться в профессиональный процесс нехорошо, я и так от феназепама отказалась, потом я не успевала думать и открывать рот одновременно, остров наградил меня прекрасным состоянием светлого отупения, собственное отсутствие растеклось не только по телу, но проникло туда, где раньше жило мое я.
Л. А. сердится: бинтов нет, Зеленое Облако ушло, так что мое прооперированное селедочно-русалочье тело перекладывать некому. А простыню отобрали, как будто я во всем виновата. Море желтым комком вздыхает где-то рядом.
– Давай, дорогая, как на пляже, переворачивайся на живот, – весело говорит Ира.
Ей виднее, где мы.
Я довольна: на пляже не была уже лет пять, а тут такая возможность. А как там будет переворачиваться моя селедка? Селедка на пляже!
Ира переносит капельницу на другую сторону и сначала просит перекинуть правую руку. Исчезает где-то за правым плечом море, исчезает потолок, под носом появляется белый песок, как на пляже, белый простынный песочек.
И я улетаю под потолок, я смотрю, как переворачивается моя светлая спина и селедочно-русалочий хвост, как проваливается несвободная поясница с белым пятном в центре, как взлетает и пенится простынь, пряча в свой пляжный день меня и селедку от яркого солнца.
– Все, – исчезая, говорит Ира, – теперь в палату, под три одеяла, греться, спать и кушать.
И я как на пляже. Стукаюсь в лифте бортом каталки – об дельфина, видимо. Хочется согнуться, но нечем. Стыдно, но в палате опять приходится так же плюхаться на кровать, «как на пляже». Чтобы не видеть себя и Л. А., я смотрю в потолок и считаю одеяла – одно, одно, одно. В итоге – одно. Л. А. возвращает мне пляжную простынь, накрывает одеялом и поднимает край кровати, чтобы русалочьи ноги тоже смотрели в потолок. Хочется вскочить и удрать.
«Греться, спать и кушать»… А на самом деле хочется: греться, трусы и посмеяться. Мне очень хочется посмеяться, потому что я вот-вот заплачу. Л. А. спрашивает про бинты. Я говорю – в тумбочке, хотя мне совсем не хочется разговаривать, селедки не разговаривают про бинты. Медсестра с веселой музыкой в кармане колет уколы старушкам. Л. А. ее ругает за бинты, она огрызается, говорит, что зайчиком прыгать не будет (а я бы попрыгала сейчас, но я без трусов и вообще без себя в принципе, так что на трусы плевать. У русалок и селедок нет трусов). Он просит помогать бинтовать – нужно держать ноги, я-то ни на что не годна. Я наблюдаю за происходящим с каким-то нездоровым удивлением, а, ну да – я ведь больная. Одеяло отлетает. Селедки бинтуют. Правую селедку – двумя бинтами, левую – одним бинтом. Селедки теперь одеты в бинты, а я? Я тоже хочу во что-нибудь. Одеяло одно. Трусов восемь. Бинтов три. Котлет две. Старушек три. Л. А. один. Меня ни одной.
– Когда движения появятся, – неожиданно сообщает Л. А., – можно будет передвинуться поудобней, а пока так полежите, – и ушел.
Честно сказать, я не знаю, как я «так» лежу. Я не чувствую ничего теми местами, которые знают обычно, как ты сел или как ты лег, поэтому я щупаю себя и кровать рукой, чтобы понять – лежу на самом краю. Ужас! Ну… если не буду смотреть вниз, не упаду, наверное. Упаду, скажу, что больная. Вы первые начали.
13:28, в палату с «ведром» воды, улыбаясь, входит моя далианская подруга, и я смеюсь – мне, оказывается, весело?
Подруга расставляет гостинцы и называет, что она принесла и куда ставит. Я старательно киваю, хотя ничего не могу запомнить – абсолютно светлое отупение. Почти счастье.
Я думаю о трусах и прошу надеть мне крестик и пижамную рубашку: она короткая и теплая, в ней есть смысл и можно припрятать первую половину, а припрятывать вторую нет смысла, там какой-то катетер торчит, о трусах можно только мечтать, я мечтательно протягиваю руки. – Подожди. Сначала голову, потом руки, – объясняет мне далианская подруга, всовывая меня в рубашку.
– Ты откуда знаешь? – восхищенно вопрошаю я.
– Я детей так своих одеваю.
Я посмеиваюсь над собой, исчезнувшая способность надевать рубашки смешит, но смеяться неудобно – чего-то не хватает.
В детской палате умеющие ходить устраивают игру в путаницу. Это ужасно весело, но правил я уже не помню. Меня только что отвязали от кровати после операции по удалению паховой грыжи. Это довольно унизительно, когда тебе привязывают руки и ноги, и медсестра только после моего твердого заверения, что я не сорву повязку, освобождает меня и помогает надеть трусы и ночнушку. Я лежу и смотрю на эту путаницу. Девочки в разноцветных халатах держатся за руки, меняются местами. Я не выдерживаю и смеюсь. С другой стороны палаты тоже смеются. И это так смешно и больно! Больно! В паху жжет и тянет! Мы стонем и орем от смеха и боли! У меня текут слезы – так смешно. Прибегает медсестра и все прекращает, потому что у нас могут разойтись швы. В палате двенадцать человек.
– Отодвинь меня как-нибудь от края, – прошу я.
Это очень важно, потому что я боюсь высоты, а кровать высокая. Лежать на краю кровати даже в полуселедочном состоянии мне скверно, если бы не мысли о трусах, я бы поддалась панике.
– Ок, погодь.
– А закрой мне ноги. Не могу на них смотреть.
– Ок, ща, – бежевые селедки исчезают.
Приходит Зеленое Облако и говорит, что нужно пить воду, не меньше двух литров, что где-то к четырем отойдет наркоз, и когда я почувствую боль, можно будет есть. Мне только боли не хватает… Я киваю, хотя в боль не верю. Он обещает зайти еще.
Боль я не почувствовала, наркоз отошел только после десяти вечера, было уже не до еды. Я гадала: болит или еще нет? Точнее, я ожидала какую-то особенную боль, потому все, что приходило, казалось мне не похожим на настоящую боль, впрочем, с мурашками ведь тоже не вышло.
Котлеты вкусно пахнут, далианская подруга ест бутерброды, от меня котлетам все равно никакой пользы. Селедки спрятаны под бинтами и одеялом. Я пью воду. Есть не хочется, так хорошо и почти свободно, что еда не имеет никакого значения. Имеет значение время. Лежать нужно до утра. А утро осталось где-то там, на пляже.
Кровати здесь специальные: каким-то хитрым образом их можно поднять с двух сторон и из прямой кроватной линии сделать что-то вроде треугольника без верхней линии. Сам ты тоже становишься таким треугольником, но никуда не выпадаешь. Кажется, что ты занят йогой и представляешь собой довольно гибкий субъект. Моя кровать поднята только с одной стороны, поэтому кажется, что я в шезлонге просто задрала ноги и загораю.
В кровати обнаружилась дыра. Вчера ее не было, а теперь я лежу на кровати с дырой. Я пытаюсь сообразить, откуда бы ей взяться. Ничего предосудительного я пока не вытворяла. Но – голова, плечи, грудь с синяками и часть живота лежит на вчерашней кровати, а дальше ничего нет, ноги торчат, обозначая первую линию горизонта, вторая – белые очертания кроватной спинки.
– Слушай, посмотри, пожалуйста, под кровать, там дыры нет?
Далианская подруга с интересом лезет под кровать.
– Дыры нет.
– Нет? Точно?
– Точно.
– Ерунда какая, под кроватью дыры нет, а на кровати есть.
– Ты уверена?
– Да, я чувствую, дырявая кровать. А что там есть?
Подруга ныряет обратно.
– Мешочек такой и трубочка вон тянется к тебе.
– Это катетер. Он у меня из операционной. И все? Больше ничего?
– Сейчас еще раз проверю.
Подруга вернулась под кровать.
– Ну как? – еще от двери кричит Зеленое Облако и облокачивается на вторую линию горизонта.
Далианская подруга вылезла обратно.
– Что там у вас?
– Да вот, проверяем, дыра там в кровати. Ищем вот.
– Дыра? Дай-ка посмотрю.
Зеленое Облако отпустил горизонт и нырнул под кровать.
– Нет никакой дыры. Ты воду пьешь? Боль появилась? Голова не кружится? Не тошнит?
– Пью. Не тошнит, не кружится. Боли нет и некоторых частей тела тоже пока нет, а ведь уже шестнадцать часов, – щипнув что-то для верного ответа, говорю я.
– Ну и хорошо, потом будут, – и, хихикая, исчез за дверью.
Ему смешно… пожалуй… говорящая селедка… Пожалуй, я понимаю, почему в кровати дыра.
– Слушай, вот почему дыра! – говорю я далианской подруге. – Там же ничего нет, все в наркозе! Это я не чувствую кровать, а не она меня.
Как-то беспокойно это полное отсутствие всего, что у меня раньше было. Русалочий хвост слишком синий и неподвижный. А раньше там были, я помню: ноги, ягодицы… я себя за что щипала? Будут ли они? Облако обещал, но мурашек-то не было… Поэтому я периодически проверяю подпоясничный отдел, а кто знает? Вдруг все упрыгало туда же, куда и поясница? Кто только учит такие наркозы делать?