Столыпин предстал в Думе эффектным публичным политиком, ярким оратором, выступающим с запоминающимися речами – впечатляющими своей уверенностью, искренностью, образностью выражений, тотчас превращающихся в «крылатые». Всем стало очевидно, что теперь во главе правительства находится масштабная, можно сказать, харизматичная фигура государственного деятеля, способного достойно представлять официальную власть.
Депутаты сразу почувствовали, что перед ними «не угасающий старый Горемыкин, а человек полный сил, волевой, твердый», – вспоминала впечатления от появления Столыпина в Таврическом дворце А. В. Тыркова-Вильямс, журналистка и активный деятель партии кадетов. «Высокий, статный, с красивым, мужественным лицом, это был барин по осанке и по манерам и интонациям. Дума сразу насторожилась. В первый раз из министерской ложи на думскую трибуну поднялся министр, который не уступал в умении выражать свои мысли думским ораторам. Столыпин был прирожденный оратор. Его речи волновали. В них была твердость. В них звучало стойкое понимание прав и обязанностей власти. С Думой говорил уже не чиновник, а государственный человек. Крупность Столыпина раздражала оппозицию. Горький где-то сказал, что приятно видеть своих врагов уродами. Оппозиция точно обиделась, что царь назначил премьером человека, которого ни в каком отношении нельзя было назвать уродом. Резкие ответы депутатов на речи Столыпина часто принимали личный характер… В сущности, во Второй думе только он был настоящим паладином власти»70.
Петр Аркадьевич проявил себя как политик и государственный деятель принципиально нового стиля – отвечающий современным реалиям, понимающий важность игры по правилам публичной политики и, главное, обладающий необходимым для этого потенциалом. «В лице его впервые предстал пред обществом вместо привычного типа министра-бюрократа, плывущего по течению в погоне за собственным благополучием, какими их рисовала молва, новый героический образ вождя, двигающего жизнь и увлекающего ее за собой, – реконструировал политико-психологический портрет Столыпина С. Е. Крыжановский, вдумчивый наблюдатель и непосредственный участник политической жизни. – …Высокий рост, несомненное и всем очевидное мужество, уменье держаться на людях, красно говорить, пустить крылатое слово – все это, в связи с ореолом победителя революции, довершало впечатление и влекло к нему сердца». Столыпин обладал артистичностью, не свойственной высокопоставленным сановникам, хотя среди них были и очень решительные, мужественные деятели. «Но ни один из них не умел, подобно Столыпину, облекать свои действия той дымкой идеализма и самоотречения, которая так неотразимо действует на сердца и покоряет их, – отмечал Крыжановский. – И кривая русская усмешка, с которой встречалось прежде всякое действие правительства, невольно стала уступать уважению, почтению и даже восхищению. Драматический темперамент Петра Аркадьевича захватывал восторженные души, чем, быть может, и объясняется обилие женских поклонниц его ораторских талантов. Слушать его ходили в Думу, как в театр, а актер он был превосходный… Короткое дыхание – следствие воспаления легких – и спазм, прерывавший речь, производили впечатление бурного прилива чувств и сдерживаемой силы, а искривление правой руки – следствие операции костяного мозга, повредившей нерв, – придавало основание слухам о том, что он был ранен на романтической дуэли»71.
Образ Столыпина воспринимался с неподдельным интересом (зачастую и с восхищением, плохо скрывавшимся политическими оппонентами), ему сопутствовали и различные легенды, преимущественно «героические». Например, И. И. Толстой, бывший министр народного просвещения в правительстве С. Ю. Витте, записывал отзывы одного из близких к премьеру людей: «Столыпин, по его (Н. Д. Оболенского. – И. А.) мнению, являет собой редчайший тип, сумевший, с одной стороны, импонировать Думе, а с другой – нисколько не боящийся государя и имеющий возможность говорить с ним совершенно прямо. С жизнью он, в известном смысле, покончил, так как совершенно приготовился к смерти, которой ему угрожают: даже исповедался и причастился»72.
Столыпин хотел сотрудничества со 2-й Думой, понимая при этом, что она оказалась более левой, чем ее предшественница (несмотря на активное использование административного ресурса в ходе выборов). Поэтому первоначально он стремился формировать в восприятии Николая II более или менее позитивный образ Думы, пытался поддерживать ее «авторитет», сглаживая самые острые, конфликтные моменты. Тактически Столыпин надеялся наладить минимальное взаимодействие с лидерами оппозиционного большинства. Главное – получить от Думы осуждение в какой-либо форме революционного террора и хотя бы нейтральное, без агрессивного публичного противодействия, отношение к правительственной аграрной реформе.
Так, докладывая царю 20 февраля, что открытие Думы «прошло благополучно», премьер обращал внимание: приветственная речь кадета Ф. А. Головина, выбранного председателем Думы, «была прилична». Отмечал, что после передачи «привета» от имени Николая II, правые вставали и было провозглашено «в честь вашего величества „ура“, подхваченное всею правою стороною; левые не вставали, но не решились на какую-либо контр-манифестацию». Выступив с декларацией, Столыпин подчеркивал как позитивное обстоятельство, что Дума приняла лишь «простой переход к очередным делам», и в общем давал условно-оптимистичную оценку: «Настроение Думы сильно разнится от прошлогоднего, и за все время заседания не раздалось ни одного крика и ни одного свистка». Сетуя, что председатель Думы не останавливает крайне резкие речи левых ораторов, Столыпин предлагает царю во время приема Головина 9 апреля лично высказать ему неудовольствие: «Я уверен, что твердое слово вашего величества Головину будет первым грозным предостережением против революционирования народа с думской кафедры». Стремясь настроить Думу на конструктивный лад, в том числе используя влияние царя, премьер подразумевал, что разгон представительства может оказаться сейчас выгоднее не столько власти, сколько самим левым: «Дума „гниет на корню“, и многие левые, видя это, желали бы роспуска теперь, чтобы создать легенду, что Дума создала бы чудеса, да правительство убоялось этого и все расстроило». Николай II, последовав совету, «отчитывался»: «Разговор с Головиным сегодня прошел успешно. Я ему высказал все, что имел на душе и в мыслях, – не резко. Он старался выгораживать себя довольно слабо. Настроен оптимистично, думая, что Госуд<арственная> дума после Пасхи заработает!»73 После скандального эпизода с выступлением на закрытом заседании 16 апреля социал-демократа А. Г. Зурабова, которое было воспринято как «оскорбление доблестной русской армии», премьер сделал все возможное, чтобы «ликвидировать» инцидент, и министры вновь могли посещать заседания Думы. При этом еще раньше, чтобы дополнительно не раздражать депутатов, отказался вносить в Думу закон о военно-полевых судах, который, таким образом, в апреле 1907 года утратил силу74.
Перелом в установках Столыпина, потерявшего надежду на возможность работы со 2-й Думой, произошел, видимо, после бурного обсуждения 10 мая, посвященного аграрному вопросу. Премьер готов был даже признать «в виде исключения» возможность принципа принудительного отчуждения частной земли, тем не менее он окончательно убедился в категорическом неприятии правительственной аграрной реформы не только трудовиками и социал-демократами, но и кадетами. Программную речь «об устройстве быта крестьян и о праве собственности» Столыпин завершил словами, ставшими сразу знаменитыми. «Пробыв около 10 лет у дела земельного устройства, я пришел к глубокому убеждению, что в деле этом нужен упорный труд, нужна продолжительная черная работа, – отмечал Столыпин, апеллируя к своему прежнему опыту. – Разрешить этого вопроса нельзя, его надо разрешать. В западных государствах на это потребовались десятилетия. Мы предлагаем вам скромный, но верный путь. Противникам государственности хотелось бы избрать путь радикализма, путь освобождения от исторического прошлого России, освобождения от культурных традиций. Им нужны великие потрясения, нам нужна Великая Россия! (Аплодисменты справа.)»75. Кроме того, уже было запущено с использованием приемов полицейской провокации «разоблачение» некоего «государственного заговора» с участием депутатов социал-демократической фракции, якобы планировавших восстание в воинских частях. 1 июня премьер потребовал от Думы отстранить от работы 55 социал-демократов и лишить шестнадцати из них депутатской неприкосновенности, а задержку с «выдачей» использовал как предлог для роспуска Думы (царь торопил – «пора треснуть»!). На этот раз, в отличие от ситуации с роспуском 1-й Думы, власти уже не опасались каких-то волнений и массовых протестов…
3 июня 1907 года был издан Манифест о роспуске 2-й Думы, и одновременно царь утвердил новое Положение о выборах – существенно измененный избирательный закон. Столыпин был главным идеологом и организатором такого способа «разрубить» политическую проблему. Власти невозможно работать с левой оппозиционной Думой, при этом нет никаких шансов получить лояльную нижнюю палату, если сохранить действующий выборный закон.
«Государственный переворот» – подобная оценка сближала и оппозиционеров, и высокопоставленных представителей бюрократии. Власть нарушала Манифест 17 октября 1905 года и Основные законы, согласно которым ни один закон не может быть принят без утверждения Государственной думы. Более того, в статье 87 Основных законов особо оговаривалась невозможность издания в обход Государственной думы и Государственного совета законов, изменяющих избирательную систему. Общественное мнение не приняло аргумент, приведенный в Манифесте о роспуске Думы: мол, поскольку ее состав Николай II признал неудовлетворительным, то и право изменять избирательный закон принадлежит не ей, а государю («только власти, даровавшей первый избирательный закон»).
Издание Манифеста о роспуске Думы с прилагаемым новым избирательным законом находилось в «формальном противоречии с Основными законами» и содержало «бесчисленное количество недостатков с точки зрения теоретической», – признавал С. Е. Крыжановский. Указывая на отсутствие, по сути, альтернативы нарушению Основных законов, он обосновывал политическую целесообразность предпринятых шагов и выпуск Манифеста как «учредительного акта», исходящего от верховной власти. «Производить новые выборы на прежних основаниях значило ввергать страну лишний раз в лихорадку без всякой надежды получить Думу, способную к производительной работе, – пояснял логику Крыжановский. – И Первая, и Вторая думы приоткрыли картину народных настроений, которой не представляли себе ни правители, исходившие из понятий, завещанных официальным славянофильством, ни даже общество, исходившее из представлений народнических… Оставалось одно – прикрыть отдушину, закупорить ее в надежде, что огонь притухнет и даст время принять меры к подсечению его корней и к укреплению правительственного аппарата. Вырвать Государственную думу из рук революционеров, слить ее с историческими учреждениями, вдвинуть в систему государственного управления – вот какая задача ставилась перед верховной властью и правительством». И кстати, Столыпин, лично составлявший Манифест 3 июня, очень гордился получившимся документом. После его смерти в письменном столе был обнаружен черновик этого акта в особом конверте, с надписью: «Моему сыну»76.
«Третьеиюньский переворот», нацеленный на появление в Думе проправительственного, «работоспособного» большинства, кардинально изменял соотношение представителей от различных социальных групп. Новый закон, превращая Думу «крестьянскую» в «господскую», перераспределял квоты выборщиков в пользу имущих слоев – землевладельцев и буржуазии. Это стало ключевым инструментом «настройки» состава Думы, учитывая, что система выборов была в своей основе многоступенчатой. Так, число выборщиков в крестьянской курии сокращалось на 45 %, в рабочей курии – на 46 %, а в землевладельческой увеличивалось почти на 33 %! В губернских избирательных собраниях прочное большинство получали землевладельцы, которые являлись самым консервативным элементом. Ощутимое влияние на социально-политический «портрет» народного представительства оказывало и сокращение количества городов, где проводятся прямые выборы, – с двадцати шести до пяти. При этом городских избирателей, составлявших ранее единую курию, разделяли на две: к первой курии относились домовладельцы, купцы и т. д., а ко второй – «средний класс», уплачивающий квартирный налог. Соответственно, городская интеллигенция, политически наиболее активная, вытеснялась во вторую курию, где голос избирателя весил в 7,6 раза меньше. Наконец, были полностью лишены представительства в Думе 10 областей и губерний азиатской части России, значительно сокращались депутатские квоты для польских губерний и Кавказа77.
Фракционный состав 3-й Думы, выбранной по новому закону (и с многочисленными злоупотреблениями со стороны властей «административным ресурсом», включая бесчисленные псевдоюридические «разъяснения»), подтвердил арифметические расчеты авторов «избирательной реформы». Правительство могло опираться в Думе на большинство, причем в двух политических конфигурациях – это позволяло Столыпину эффективнее манипулировать позицией депутатов, в зависимости от конъюнктурных особенностей рассматриваемых вопросов. Основу большинства составляла самая многочисленная фракция «партии власти» – октябристов (154 депутата к открытию первой сессии Думы 1 ноября 1907 года). Но в Думе, состоящей из 442 депутатов, октябристам требовалось объединяться либо с умеренно правыми и националистами, либо с находившимися левее более радикальными либералами – кадетами и прогрессистами. Крайние течения – ни ультраправые, ни социал-демократы и трудовики – не могли играть самостоятельной роли. Таким образом, Столыпин получал инструмент проведения своей политики – и «репрессивной», для окончательного подавления революционной смуты, и реформаторской, опираясь на центристское большинство – с право-националистической комплектацией или с более либеральной…
Знаковым свидетельством новых политических реалий «третьеиюньской системы» стало первое же выступление Столыпина в Думе с правительственной декларацией 16 ноября 1907 года. Изменилась стилистика в целом политической жизни, другим стал и стиль публичного поведения представителей власти – прежде всего, перед депутатами лояльной и, как считалось поначалу, вполне управляемой 3-й Думы.
Речь Столыпина перед «работоспособной» Думой отличалась от предыдущих программных выступлений. Более строгим, сдержанным, высокомерным стал общий тон обращения к депутатам. Подчеркнутая лаконичность и тезисность изложения были особенно заметны при упоминании реформ. Столыпин уже не утруждал себя перечислением всех либеральных по своей сути преобразований, о которых ранее подробно вещал депутатам оппозиционной 2-й Думы. Напротив, стилистику речи определяла категоричность заявлений с «репрессивными» угрозами, напыщенный пафос «государственнической» и откровенно националистической, «почвеннической» риторики. Язык выступления Столыпина отражал уверенность, которую хотелось ощущать власти в новейшей политико-психологической реальности, и решимость в проведении своего курса.
Основной акцент делался теперь на актуальность задач «наведения порядка» и «успокоения» вместо программы реформ. «Для всех теперь стало очевидным, что разрушительное движение, созданное крайне левыми партиями, превратилось в открытое разбойничество и выдвинуло вперед все противообщественные преступные элементы, разоряя честных тружеников и развращая молодое поколение (оглушительные рукоплескания центра и справа; возгласы „браво“), – сразу начал излагать принципиальные подходы правительства Столыпин, выйдя на трибуну. – Противопоставить этому явлению можно только силу. (Возгласы „браво“ и рукоплескания в центре и справа.) Какие-либо послабления в этой области правительство сочло бы за преступление, так как дерзости врагов общества возможно положить конец лишь последовательным применением всех законных средств защиты. По пути искоренения преступных выступлений шло правительство до настоящего времени – этим путем пойдет оно и впредь»78.
Шокирующее впечатление произвел финал речи «конституционалиста» и «либерала» Столыпина. Премьер объявлял, что «обновленный строй» (не упоминая ни Манифеста 17 октября, ни его конституционного содержания) всецело зависит от «монаршей воли». Несмотря на «чрезвычайные трудности», верховная власть, как пояснял Столыпин, «дорожит самыми основаниями законодательного порядка, вновь установленного в стране и определившего пределы высочайше дарованного ей представительного строя». Но, как недвусмысленно и с необычайным пафосом возвещал премьер, определяющую роль в России играла и будет играть исключительно верховная власть: «Проявление царской власти во все времена показывало также воочию народу, что историческая самодержавная власть (бурные рукоплескания и возгласы справа „браво“)… историческая самодержавная власть и свободная воля монарха являются драгоценнейшим достоянием русской государственности, так как единственно эта власть и эта воля, создав существующие установления и охраняя их, признана, в минуты потрясений и опасности для государства, к спасению России и обращению ее на путь порядка и исторической правды. (Бурные рукоплескания и возгласы „браво“ в центре и справа.)»79.
«Не только текст этой декларации и бурные ликования справа, но и ничем не вызванный резкий тон, которым Столыпин ее прочел, произвели ошеломляющее впечатление, – вспоминал В. А. Маклаков. – Это был явный реванш правых. Они победили Думу, да и Столыпина, а он явился перед Думой как бы другим человеком. Оппозиция негодовала или злорадствовала. Она-де это предвидела. Октябристы были смущены и не знали, как на это им реагировать. Был объявлен перерыв заседания»80.
Репутация Столыпина (точнее, ее ухудшение) в глазах либеральной общественности была прочно связана с бросающимся в глаза сдвигом вправо в позиции власти. Это ставило под сомнение готовность правительства к проведению наряду с аграрной реформой и других преобразований – демократического характера, созвучных идеям формирования правового государства и гражданского общества, которые ранее декларировал Столыпин.
Вместе с ослаблением «боевого настроения страны» и появлением лояльной Думы становилось все более заметным стремление власти к отказу от обещавшихся либеральных реформ. «Заявления правительства освобождались от украшавшего их налета либерализма, а список возвещаемых реформ все сокращался и сокращался, – определил тенденцию известный кадетский публицист А. С. Изгоев. – В декларации 6 марта 1907 года, прочитанной перед Второй „революционной“ думой, П. А. Столыпин говорил о совместной деятельности правительства с народным представительством; членам благонамеренной Третьей думы он уже говорил о „совместной работе вашей с правительством“. Этот тон менял, конечно, всю музыку деклараций. Но и помимо тона множество реформ, возвещенных Второй думе, исчезли из правительственной программы, когда правительству пришлось выступить перед Третьей». В частности, «процесс исчезновения и линяния реформ» затронул такие декларировавшиеся Столыпиным преобразования, как обеспечение ненаказуемости экономических стачек, школьная реформа, гражданская и уголовная ответственность должностных лиц, упразднение земских начальников, свобода совести, неприкосновенность жилища81.
Неизбежное следствие конструирования Думы на основе «третьиюньского закона» – ее бессилие, неспособность влиять на проведение заявленных ранее властью реформ. 3 июня 1907 года стало переломным моментом в политике правительства. Например, И. И. Толстой безрадостную оценку итогов уже первой думской сессии связывал с принципиальным подходом власти к взаимодействию с депутатским корпусом: «У нас пока правительство и официозы его, с „Новым временем“ во главе, держатся того принципа, что не исполнительная власть должна заслужить доверие „народного представительства“, а, напротив, это представительство под страхом разгона и наказаний (à la Perse) должно стараться заслужить доверие правительства. 3-я Дума это поняла и по мере сил старалась заслужить доверие правительства и присных его, а не страны, которая пока играет второстепенную роль. Ни утверждения свобод, обещанных актом 17 октября, ни регулирования отношений сословий и классов, ни утверждения в стране более выносимых порядков и обуздания произвола 3-я Государственная дума за 8 месяцев не коснулась»82.