– Пойду, найду эту крашеную стерву, сама во всем разберусь, – заявила она. – А ты, пожалуйста, па, позвони своему стукачу Примусу… У него же связи. Пусть поднимет и всех обзвонит. Надо же что-то делать! На станцию бегала к спасателям, но им всё до фени… Заявления о пропаже человека, говорят, не поступало. Говорю, вот, я вам лично заявление делаю. Хотите устно, хотите письменно! Там, у пирса юноша утопился… явно от несчастной любви! Они парни в спасалке сидят и лыбятся! Придурки! – Руся намеренно сменила тон с беспокойного на формальный и продолжила:
– На другой день, сизым, стылым утром, холодный синий труп юноши, объеденный рыбами, море выплюнуло к ногам возлюбленной! – и тут же возмутилась:
– Фууу, па-а! Вот такая зараза от твоих глупых штампов!
Ромашин, с ним доктор Блюменкранц поморщились яростному монологу Руси с нервными и эмоциональными переходами.
– Стерву… стукачу!.. Откуда уголовный лексикон, дочь? – мягко упрекнул Ромашин.
– Опять же из твоих опусов, па! – возмутила Руся. – Откуда ещё?! А вы? Вы так и будете сидеть?! Повторяю: там в море, совсем рядом с нашим домом утонул человек!
Руся простонала от сдерживаемых эмоций, фыркнула от бессилия, исчезла за дверью. Невозмутимый Ромашин продолжал просматривать перепачканные печатные листы.
– Какой славный костюмчик, – пропел Блюменкранц, неловко делая самому себе комплимент. – Как же он Русичке идёт. Лиловенький. Достал по случаю. Отдыхающие спекулянты из Житомира. Недорого, надо сказать.
– Блюм, не скрипи шилом по стеклу и так душа дрожит, – попросил Ромашин. – Деньги я верну. Вот только напечатаюсь!..
– Витя, как тебе не стыдно?! Совсем не об деньгах речь! Я радуюсь за Русю. Ей так к лицу, к фигурке пришёлся костюмчик. Ты совсем перестал понимать друга детства, Витя!
– Извини, Блюм. Не выспался. Да ещё эта вечная нехватка денег…
– Понимаю-понимаю. Ты – талантлив, Витя. Настанет и твой час триумфа.
– Хотелось бы при этой жизни, – проворчал Ромашин.
– Всем хотелось бы, не всем суждено… Да, Витя, ты девочкам йод по капельке добавляй в чай, в кофе, – тихо посоветовал Блюменкранц, – в молочко, в… морс. Говорят, это защитит детский организм от радиации. Русичка морс любит. Это хорошо, полезно. Когда я обживусь на новом месте, – девочек к себе позову. Жить, учиться. Если позволишь, конечно. А там, глядишь, и ты приедешь. Писателей там ценят. Писателей везде ценят, кроме здесь. Тетя Циля тебя в русскую газету устроит. Мы ведь одна семья, Витя… Когда Софочка отошла… в мир иной, знаешь, жизнь моя высохла, растрескалась, как пустыня. Твои девочки мне как родные дети. Если у меня ничего не получится, в них я вижу своё продолжение. Им, и только им, я весь остаток своей никчемной жизни посвящу… Извини.
– Блюм! Не рви душу! – попросил Ромашин.
Из коридора донесся громкий, возмущённый возглас Руси.
– Варька! Выходи!
Разгневанная Руся снова вошла в кухню, уселась в плетеное кресло.
– Именно сегодня ей надо встать в такую рань и занять ванную! – возмутилась она.
– Едем с Варей в Симферополь, – пояснил Ромашин.
– С самого раннего ранья?! – проворчала Руся. – Что за срочность такая? И что она там в ванной так долго намывает?
– В Симферополе надо быть к трём часам. Это очень важно. Варя всю ночь не спала, нервничала. Я слышал, как она наверху ходила. Возьмут – не возьмут. Примут – не примут.
– Здесь переспала со всеми подряд!.. Конечно, теперь только в Симферополе и возьмут! – заявила Руся.
Ромашин возмущённо, но смиренно вздохнул, возражать младшей дочери не стал, взглянул в сторону одной из трёх дверей, что выходили в общую гостиную, где в дверном проеме стояла в розовом атласном халате, с чалмой из полотенца статная красавица, с огромными печальными глазищами, его старшая дочь. У Вари были такие же роскошные, русые волосы, как и у младшей сестры, но изумительная фигура, тонкая талия, затянутая пояском атласа, крепкая грудь значительно повышали, в глазах мужчин всех возрастов, её статус красивой, неотразимой женщины. Руся повернула голову, тоже заметила сестру, злобно фыркнула, выбросила себя из кресла, оттолкнувшись от подлокотников, прошла мимо Вари в ванную комнату, ни столько примирительно, сколько оправдательно для самой себя тихо сказала:
– Прости. Но я сейчас сойду с ума! У меня мозг в горошинку сжался! Скажешь хоть слово, – загрызу.
Когда за Русей захлопнулась дверью ванной комнаты, намеренно громко зашипела вода душа, Варвара обратилась к отцу и к доктору Блюменкранцу:
– У всех такое же мнение?
– Варечка, вы о чём? – ласково проблеял Блюменкранц. – Что я переспала со всеми кобелями в этом городе, – негромко пояснила она.
Ромашин сделал вид, что не услышал старшую дочь. Он с тоской всматривался в разложенные на столе листы, отделив чистые от грязных, в ржавых подтёках высыхающего кофе. Доктор Блюменкранц, молча, протёр носовым платочком круглые очки, водрузил их на нос.
– Понятно, – вздохнула Варвара. – Что ж, буду держать марку курортной шлюхи.
– Ва-аря! – возмутился Ромашин. – Не будь такой циничной.
Варвара подошла к обеденному столу, бесцеремонно допила кофе из чашки отца, заела печеньем из вазочки, вяло прошлась по кухне, остановилась в дверях.
– Что опять случилось у твоей любимой дочери? Катастрофа любви?! Пожар в груди? – спросила она.
– Какой-то парень утонул на её глазах, – оживился Блюменкранц и принялся рассуждать сам с собой. – На её глазах… Утонул на её глазах… Странное выражение? Тебе не кажется, господин литератор? – обратился он к Ромашину.
– Ничего странного. Примитивный штамп, – ответил литературный работник. – Прекрасно. Хоть кто-то отмучался, – цинично заявила Варвара.
– Варя! – возмутился Ромашин. – Не надо быть такой… такой… Оставайся доброй.
– Пап, езжай один, – мягко попросила Варвара. – Договоришься, вот и славно. А нет, так и нет. Хотя какой из меня нынче педагог?! Шлюха-секретарь в порту – вот и всё моё жизненное кредо!
Варвара, не глядя, поставила кофейную чашку на стол, как раз на чистые листы рукописи, и медленно выбрела из кухни. Ромашин, полагая, что старшая дочь выпила весь кофе, нервно и резко отодвинул чашку с разложенных на столе листов. Чашка опрокинулась. Коричневая жидкость и кофейная гуща разлились и по остальным, чистым листам бумаги. Доктор Блюменкранц судорожно поднялся со стула, беспокойно оглянулся в поисках кухонного полотенца. Вместо того, чтобы «взорваться» от эмоционального напряжения нагнетаемого дочерьми в это утро, Ромашин глубоко продышался, чтобы успокоиться, потом спохватился, строго взглянул на доктора, ища поддержку:
– Двадцать с лишним листов перепечатывать! Это уже полная катастрофа. Я не успею сдать статью.
Блюменкранц вздрогнул плечами от безысходности, поспешил успокоить писателя:
– Успеешь! Завтра сдашь. Розочка всё перепечатает. А ты продышись, Витя, продышись, успокойся, – посоветовал он. – От нервов все болезни. Но глубоко дышать лучше через тройной слой марли. С пылью радиация разносится за тыщ-щи и тыщ-щи километров…
– Даже к самому Мёртвому из морей, – грустно пошутил Ромашин.
– Умеешь утешить друга, – пожурил Блюменкранц, стряхнул с листов кофейную гущу в раковину, забрал высохшие листы с жёлтыми подтёками.
– Что ж, – вздохнул он, – пойду сдаваться Розочке Мильской. Боюсь, конечно, ничего у меня не получится…
– Как это не получится?! – возмутился Ромашин. – К концу рабочего дня не сдам Либермана в редакцию, – меня уволят!
– Я же не о том, Витя, – промямлил Блюменкранц, – Розочка всё перепечатает, уверяю! Куда она денется?! У меня с ней ничего не получится. А ведь женщина так хочет!.. так хочет!.. Правда, какая она нынче женщина? Ходячий окорочок… Хотя, Витя, скажу я вам, – шаровая молния какая-то в ней сидит! Это в сорок-то лет с большим хвостиком! Всё никак не угомонится. Это болезнь, Витя. Она – нимфоманка!
– Лихоманка – твоя Розочка, – пробурчал Ромашин.
– Опять моя?! Наша, Витя! Наша подруга детства!
– Наша – так наша. Давай уже, ходи до Розочки, как говорили в нашей любимой Одессе, выручай друга детства!
– Не то, чтобы я колыхаюсь безвольный, будто воздушный шарик, наполненный киселем. Поднапрягусь, доставлю женщине удовольствие. Выдержу, – продолжал рассуждать Блюменкранц. – Ах, это омерзительное чувство насилия… Или это старость, Витя? Или радиация?
– Что ты заладил, Блюм: радиация, радиация! – возмутился Ромашин. – Тебе неприятно, доктор, находиться рядом с этой неопрятной, глупой жирдяйкой!
– Это так, – грустно согласился доктор, – от неё пахнет кислым потом, дохлыми мышами, перекисшими щами и…
– Ш-ш-ш! – передразнил Ромашин. – Всё через «ша»! Ша! Прекрати, Блюм! Не надо подробностей!
– Ладно. Я пошёл. Агнец на заклание.
Блюменкранц свернул испачканные, мокрые листы в трубочку, беспомощно оглянулся от дверей.
– Завтра плыть в Одессу, за документами.
– Прекрасно, Блюм! Скоро закончатся твои мучения.
– Вдруг меня арестуют? – всхлипнул Блюменкранц.
– Перестань! Это же не тридцать седьмой! – возмутился Ромашин.
– О-о! Витя, в тридцать седьмом меня бы давно расстреляли. В подвале… Горькая ирония судьбы, Витя, здание КГБ находится в Одессе на Еврейской улице…
– На улице Августа Бебеля, – поправил Ромашин.
– О – нет, Витя! – не согласился Блюменкранц. – Как бы Одессу не правили, кто ни попадя, – улица Энгельса останется Маразлиевской, Арнаутские останутся Арнаутскими. Мукачевский переулочек, где меня грешным образом зачали, так и остался Мукачевским. Ну, я пошёл сдаваться Розочке, Витя. Не поминай лихом, если дядюшка Блюм кончится.
Блюменкранц вышел из дома. Ромашин устало опустился в кресло, склонил голову, собираясь вздремнуть.
Перед крыльцом средней школы выстроились на торжественную «линейку», посвящённую «Первому звонку», дети всех классов. Старшие, нарядные, строгие, подтянутые, заполняли периметр площадки перед школой. Белоснежной клумбой с кровавыми лепестками галстуков выделялся строй пионеров. Редкая кучка малышей-первоклассников сиротливо сжалась, стиснутая старшеклассниками.
Нарядная, в белом школьном фартучке с красной точкой комсомольского значка на груди, Руся стояла на высоком крыльце за столом с разложенными грамотами, рядом с директрисой школы, дамой суровой, внушительной и грандиозной. В строгом костюме, обтянутая по мощным бедрам юбкой-бочкой, директрисса выглядела гипсовым памятником знатной доярке на ВДНХ в Москве. С отсутствующим и опустошенным взглядом, Руся маялась, словно погружённая в свои невесёлые девичьи мысли, понимая, что теперь она чужая на этом празднике жизни. Последний звонок для неё отзвучал в прошлом году, круглая отличница, она окончила школу с «золотой медалью». Теперь, по просьбе директрисы школы Василисы Павловны, Руся помогала провести праздник «Первого звонка» для малышей и чувствовала себя, даже среди ровесников, глубокой старухой, для которой уже навсегда ушло в прошлое беспечное детство. Русые волосы её были заплетены в две тугих косички до лопаток, увенчанных алыми, капроновыми бантами.
Ромашин с Блюменкранцем, с приятной ностальгией, наблюдали со скамейки за торжественной церемонией.
– Последний звонок Русичка год назад отметила, – проворчал Блюм. – Чего ради согласилась на участие в сём представлении?
– Директриса попросила, – пояснил Ромашин с гордостью за дочь. – Единственная в прошлом выпуске круглая отличница. Медалистка. Подойдём поближе, – предложил Ромашин, вынул из сумки фотоаппарат «ФЭД».
Руся не слышала формальных речей ни директрисы, ни завуча, ни учителей, ни приглашенных ветеранов войны с звонкими медалями во всю грудь. Она механически вручала грамоты ученикам и ученицам, пожимала руку мальчишкам, подставляла щёку для поцелуя девчонкам. Вдруг мутный, остекленевший взгляд её серых глаз оживился.
Металлической трелью зазвенел бронзовый колокольчик в руке нарядной, в белом фартучке, крохотной куколки в кудряшках с белым бантом больше головы. Первоклашка сидела на плече… морячка с бескозыркой в руке, в синей, выглаженной, летней форме. Безо всяческих сомнений, именно этого морячка Руся видела в рабочем комбинезоне сегодня ранним утром у моря. С широкой, белозубой улыбкой симпатичный блондинчик пронёс девочку с колокольчиком вдоль строя школьников. Проходя мимо Руси, морячок по-дружески подмигнул ей. Руся строго нахмурилась, не понимая, что происходит.
С печальной улыбкой на лице, Ромашин перекладывал в руках фотоаппарат «ФЭД», наводил объектив на детей и фотографировал… Русю… морячка… девочку с огромным, белым бантом и колокольчиком.
Ялта – город не только курортный, но и морской славы. Эта милая кроха с игрушечной бронзовой рындой в кукольных ручках умилила Ромашина настолько, что он невольно пустил слезу. На фото могла получиться изумительная метафора жизни: девочка с рындой кораблика мечты, плывущая на плече военного моряка.
Как это замечательно! Поймать образ и запечатлить на фотоплёнке такое прекрасное мгновение! Нда.
Ромашин мысленно возмутился собственным хаотическим мыслям о судьбе дочери, девочки с колокольчиком, Родины. От мысленного пафоса Ромашин поморщился, громкий всхлип за спиной совершенно вернул его в реальность.
За его спиной всхлипывал, неловко топтался печальный доктор Блюменкранц в мятом, сером, парусиновом пиджаке и таких же мятых парусиновых штанах, будто широченных пожарных гидрантах. Одутловатый, лысеющий, с круглым брюшком, нависающим над брючным ремнем, болезненно полнеющий, доктор напоминал Ромашину неуклюжего персонажа его неоконченной повести о бездомном, нищем философе, живущем в картонном ящике близ пляжа. Этаком современном Диогене. С десяток подобных неоконченных повестей хранили ящики письменного стола. Ромашину не хватало терпения, усидчивости, вдохновения для завершения, в общем-то, неплохих задумок, достойных, как минимум, печататься отрывками глав в местной газете, в литературной колонке на последней страничке.
– Как это грустно, я вам скажу, – всхлипнул и прошептал Блюменкранц, высморкался в носовой платок. – Первый и… последний звонок. Первый – для всех этих милых, прелестных деток. И последний – для меня. Почему ты не оставил название будущей повести «Последний звонок»?
– Блюм! Хватит нагонять тоску! – попросил Ромашин. – Сдал статью на перепечатку?
– Сдал – сдал. К четырём часам Либерман будет разложен на двадцати трёх страничках во всём политическом блеске, – успокоил Блюменкранц. – Розочка, я правильно угадал, надеется, что устрою ей вызов в Израиль, и сделает всё бесплатно. Даже то, о чём её не просили…
– Оставь надежду женщине страждущей, – пошутил Ромашин.
Блюменкранц печально покачал головой.
– Ах, мне бы только вырваться из этой совдушиловки! И я расправлю напоследок свои парусиновые крылья.
Нелепый и трогательный толстячок шутливо расправил мятые полы летнего пиджака, приподняв руки.
Морячок внёс девочку с колокольчиком по ступенькам школы, нырнул в широкий дверной проём. Звон колокольчика жалобно тренькнул и затих под старыми разлапистыми платанами, окружающими двор школы.
Вместе с толпой школьников, обеспокоенная странными и загадочными явлениями в этот день, Руся втиснулась в дверной проём вместе с галдящими детьми. Вытягивая шею, она некоторое время видела плывущую над головами маленькую девочку с белым бантом, с колокольчиком в руке.
Грустные Ромашин и Блюменкранц сидели на лавочке в школьном сквере.
– Руся выйдет, щёлкнешь нас вместе, – попросил Ромашин.
– Попросим кого-нибудь, чтобы нас троих. На память.
Они не заметили, как из распахнутого бокового окна школы лихо выпрыгнул во двор морячок, нахлобучил бескозырку на затылок, торопливо зашагал прочь, будто находился в «самоволке» и опаздывал на корабль.
Минуту спустя, на крыльцо школы выбежала Руся, заметила на дальней скамейке отца и доктора.
– Эй, родственники печального образа! – крикнула она. – Морячок, такой симпатичный блондинчик тут не пробегал? – крикнула она.
– Нет. Беглых морячков не заметили, – ответил Ромашин.
– Как приятно, – прошептал впечатлительный Блюменкранц. – Девочка назвала меня родственником!
Руся сбежала с крыльца, подошла ближе к отцу и доктору.
– С праздником, – тихо сказал Блюменкранц.
– Чужой праздник! – отрезала Руся.
– Милая Русичка, как же ты прекрасна в школьной форме и белом фартучке, как юная фея из книги Знаний! Тоже, кстати сказать, замечательная придумка твоего папы: Фея из книги Знаний! – искренне восхитился Блюменкранц.
Руся озабоченно оттянула края короткого платьица, прикрывая загорелые коленки стройных ножек, распустила нелепые, алые бантики на хвостиках волос, мотнула головой, расправляя густые светлые локоны по плечам.
– Школьница-переросток, – пошутила она. – Меня будто оставили на второй год. Всё чужое и все чужие. Мои друзья разъехались по стране. Ах, как грустно! Моя любимая форма стала мне мала. Превращаюсь в старую, ворчливую тётку!
Руся оттянула на юношеской груди лямки фартука и смутилась. Чтобы скрыть свое смущение, которое заметили отец и доктор, заявила:
– Даже Василиса Пал-лна не знает, откуда взялся морячок! Просто пришёл.
– Это он первоклашку с колокольчиком на плече нёс? – спросил Блюменкранц.
– Вы его всё же заметили? – удивилась Руся.
– Не просто заметили. Твой папа сфотографировал его. Видный парень, – улыбнулся Блюменкранц. – Эдакий морской волчок-боровичок.
– Причём тут видный?! – разозлилась Руся. – Этот блондинчик мне голову морочит весь день!
– Блондинчик? – уточнил Ромашин.
– Морячок.
– Чем же он морочит?
Руся понимая, что скажет глупость, неуверенно призналась:
– Ну, хотя бы тем, что утром… он утонул. Утопился… А сейчас, получается… воскрес.
Ромашин и Блюменкранц с недоумением переглянулись. Руся с раздражением отмахнулась и убежала со школьного двора.
– Странные фантазии у девочки, – проворчал Блюменкранц. – Ей морочит голову морячок, который утром утонул. И даже утопился! Прэлэсно!
Ромашин грустно улыбнулся.
– Пойдём, мой друг – печальный Блюм, попрощаешься с городом нашей зрелости.
– Анекдот, Витя, вспомнился из нашего одесского прошлого, про наш город детства. Можно?
– Валяй, Блюм, теперь тебе всё можно… но осторожно и только при друзьях.
– Само собой. Так вот. Что самое хорошее, когда стоишь один на пляже у моря ранним утром?
– Что?!
– Ты окружён идиётами, – ёрничал осмелевший Блюм, – только с трёх сторон.
– Грубо! Спасибо тебе, Блюм, за идиётов, – проворчал Ромашин.
– Что ты, Витя, не смей обижаться! Я же это придумал еще в Одессе. В тот утренний час в Аркадии ты плавал в море без трусов. Это же наше распрекрасное детство!
Ромашин не удержался, фыркнул от смеха. Старые друзья детства, по рождению одесситы, в неволе «всесоюзной здравницы», как называли Ялту, весело посмеиваясь, побрели в тени платанов и акаций навстречу наступающему жаркому дню.
Они брели по бульвару, то погружаясь в чёрную тень деревьев, то выходя на ослепительные островки солнечного света. Под их ногами на брусчатке валялись россыпи упавших каштанов.
Друзья детства весело распинывали плоды будто мячики.
– Ты смелый, Витя. Не ожидал. Приютить беглого еврея… не каждый решится. Органы могут Русе в институт грязную бумаженцию направить. Могут отчислить. Тебя из редакции могут выпереть.
– Теперь о чём-то совсем хорошем, – перебил Ромашин. – Как там у Жванецкого? Последний еврей, уезжающий из Одессы, выключит за собой свет.
– В Ялте совсем мало осталось евреев, – тяжко покряхтел Блюменкранц.
– Ты – одессит, Сёма, но это значит, – грустно пропел Ромашин, – что не видать тебе Одессы никогда…
– Да-да-да, – грустно прошептал Блюменкранц, попытался комочком платочка смахнуть с глаз невольные слезы. – Одесса-мама осталась за волнами, а КГБ меня не пустит на постой.
– Но ты – поэт, Сёма! Поэт не плачет, – поддержал друга Ромашин.
Они обнялись, допели невольную импровизацию, причем Блюменкранц следовал за Ромашиным, который намеренно растягивал слова.
– А лишь пакует по авоськам свой багаж.
– Ты – диссидент, Витя! И это значит, – просипел Блюменкранц, потеряв голос от волнения. – Что не видать тебе покоя никогда.
– С проктологом дружишь, зри в корень, – решил закончить песенный марафон Ромашин.
Они обнялись, затем невольно отстранились друг от друга, когда мимо прошли двое военных в зеленоватой, летней форме сухопутных войск.
– Артиллеристы, Сталин дал приказ, – не удержался, шепотом пропел во след военным Ромашин.
Они нервно рассмеялись.
– Откуда в Ялте артиллеристы, да ещё в форме? – удивился Блюменкранц.
– Отдыхают.
– После Чернобыля надо отдыхать за Полярным кругом, на берегу Ледовитого океана.
– Да уж! На Новой Земле, где атомные бомбы испытывают, – грустно пошутил Ромашин. Оба невольно, с опаской оглянулись по сторонам.
– Страшно, Витя. Все мужчины в штатском кажутся мне гэбистами, – признался Блюменкранц.
– И мне, – признался и Ромашин. Они грустно рассмеялись.
– Ну, что ж, – вздохнул Блюменкранц, – пойду, посижу рядом, вдохновлю Розочку на допечатку передового эссе Либермана.
– В редакцию забегу. Потяну время. Ты уж не подведи, Блюм.
Доктор печально отмахнулся, медленно побрел прочь, как стареющий бычок на заклание.