bannerbannerbanner
Стефан Цвейг

Федор Константинов
Стефан Цвейг

Полная версия

Две вышеупомянутые статьи и большой очерк, вошедший спустя много лет в трилогию «Три мастера», писатель задумывает в Париже, первые наброски сделает там же, но еще длительное время, находясь под влиянием Тэна, буквально копирует «оригинал». Словно боясь оступиться, сбиться с проторенного пути, он идет по лекалу первоисточника. Похожими смысловыми оборотами формулирует «свое» представление о миропонимании и мировоззрении Оноре де Бальзака, его гениальности, масштабе личности, необычайно широком кругозоре. «Здесь вы находите всё: искусство, науки, ремесла, историю, философские и религиозные системы; нет предмета, о котором он бы не говорил. В десяти строках у него укладываются мысли, пришедшие со всех концов света. Тут вы встретите идею Сведенборга, рядом с ней метафору мясника или химика, через две строчки вам попадается кусочек философской тирады, затем шуточка, намек на волнение, греза художника, музыкальная фраза!»137

Это говорит о Бальзаке Ипполит Тэн, а теперь сравним его текст с чуть более пространным размышлением Цвейга: «Бальзаку было известно все: судебные процессы, битвы, биржевые маневры, спекуляции с недвижимостью, тайны химии, секреты производства парфюмеров, особенности мастерства живописцев, споры богословов, работа в редакции газеты, ложь театральной и политической сцены… Он верил в теории Месмера о магнетической передаче воли одного человека другому, связывал эти взгляды с мистическим одухотворением Сведенборга, и все свои еще не законченные, не сгустившиеся до состояния теорем дилетантские рассуждения он собрал воедино в учении своего любимца Луи Ламбера».

Но еще более бросающимся в глаза покажется второй пример. Обнаружив в «Критических опытах»138 объяснение роли денег, роли финансов (махинаций, спекуляций, операций), великолепно описанных Бальзаком, Цвейг осторожно дополнит и разовьет мысли своего литературного учителя Тэна: «Он излагал спекуляции, экономию, покупки, продажи, контракты, коммерческие приключения, промышленные открытия, комбинации и ажиотаж. Он изображал адвокатов, сыщиков, банкиров; он всюду ввел гражданский кодекс и векселя. Коммерческие дела он сделал поэтическими. Он описывал турниры в роде турниров античных героев, но на этот раз около наследства или приданого, среди законников вместо солдат»139.

Сравним с написанным у Цвейга: «Деньги непрерывно циркулируют в его романах. Он описывает не только возникновение, рост и крушение огромных состояний, но и неистовый азарт биржи и великие битвы, в которых затрачивается не меньше энергии, чем под Лейпцигом и Ватерлоо; не только выводит двадцать видов стяжателей – стяжателей из скупости, ненависти, страсти к расточительству, тщеславия и тех, кто любит деньги ради самих денег, и тех, кто любит в них символ власти, и тех, кому они служат лишь средством для достижения своих целей, – кроме всего этого, Бальзак первым дерзнул показать на тысячах примеров, как деньги просачиваются и в области самых благородных, утонченных, самых идеальных, бескорыстных чувств… Он подсчитывает траты расточителей, проценты ростовщиков, прибыли купцов, долги франтов, взятки политиканов. Денежные суммы становятся отражением нарастающей тревоги, показателями барометрического давления, возвещающего о приближающейся катастрофе. Деньги стали тем вещественным осадком, который скрыт на дне любого честолюбия, они проникают во все чувства, и поэтому Бальзак – патолог общественной жизни, – для того чтобы изучить, как наступают переломы в состоянии больного организма, должен был произвести микроскопическое исследование его крови и установить, сколько в ней содержится денег».

* * *

В тот же период140 в своих парижских мастерских, которых у него на тот момент было шесть, каждый день работал скульптор Огюст Роден. В одной он выполнял государственные заказы, в другой воплощал собственные идеи и замыслы, о третьей на Итальянском бульваре знали только возлюбленные и натурщицы; в четвертой, на вилле Брийан, гений появлялся редко. В основном там работали над созданием копий его ученики и последователи. Зато в отеле «Бирон», где сегодня располагается главный музей Родена, скульптор арендовал две просторные светлые комнаты, куда успел перевезти наиболее значительные коллекции и рисунки.

Цвейг еще до приезда в Париж был осведомлен о творчестве Родена, а Верхарн, познакомивший друга с бельгийскими мастерами, художниками, скульпторами, поэтами, наблюдая за неистощимой страстью Стефана ко всем формам современного искусства, предложил и в Париже не упустить подходящего случая – посетить одну из мастерских автора «Мыслителя» и лично пожать ему руку. Цвейг вспоминал: «На радостях я не мог заснуть. Но при виде Родена язык перестал мне повиноваться. Я не мог вымолвить ни слова и стоял среди статуй, точно сам превратился в одну из них». Этот незабываемый визит, благодаря которому писатель «получил урок на всю жизнь», он вспоминал десятилетиями и очень подробно рассказал о нем в мемуарах. Кроме того, он посвятил Огюсту Родену стихотворение «Скульптор» («Der Bildner»), которое читал (сохранилась запись голоса) 12 марта 1933 года в эфире популярной радиостанции «Schweizer-Illustrierte» в швейцарском Берне. Аудиозапись хранится в открытом доступе на сайте Австрийской медиатеки (www.mediathek.at).

Читая воспоминания Цвейга о пребывании в мастерской великого ваятеля, чувствуешь, какие эмоции и волнение переполняли молодого человека в тот единственный «звездный» час наблюдения за гением и его работой над завершением фигуры женщины: «Он подходил вплотную и отступал, разглядывал фигуру в зеркале, бурчал что-то невнятное, переделывал, исправлял. В его глазах, таких приветливых, рассеянных, когда он сидел за столом, вспыхивали огоньки, он казался выше и моложе. Он работал, работал и работал со всей страстью и силой своего могучего, грузного тела; пол скрипел всякий раз, когда он стремительно приближался или отступал. Но он не слышал этого. Он не замечал, что за его спиной молча, затаив дыхание, как завороженный, стоял юноша, вне себя от счастья, что ему дано увидеть, как работает столь несравненный мастер…

И тут случилось непостижимое: он снял халат, снова надел куртку и собрался уходить. Он совсем забыл про меня… не помнил, что сам же привел в мастерскую некоего молодого человека, который стоял за его спиной, потрясенный, с комом в горле, неподвижный, как его статуи. Он подошел к двери. Собираясь ее закрыть, вдруг увидел меня и вперился чуть ли не зло: что это за молодой незнакомец проник в его мастерскую? Но уже в следующее мгновение он все вспомнил и подошел ко мне почти сконфуженный. “Извините, месье, – начал было он. Но я не дал ему продолжать. Я только благодарно пожал ему руку – охотнее всего я поцеловал бы ее. В этот час мне открылась вечная тайна всякого великого искусства и, пожалуй, всякого земного свершения: концентрация, сосредоточенность всех сил, всех чувств, самоотрешенность художника и его отрешенность от мира. Я получил урок на всю жизнь».

Немецкий биограф Цвейга Оливер Матушек предполагает, что писатель приезжал в мастерские к Родену в разные годы не единожды, что на одной из встреч в Медоне в 1913 году скульптор говорил с ним о создании бюста Цвейга, для которого даже были сделаны первоначальные наброски. По неизвестным причинам бюст не был изготовлен, что, по воспоминаниям Рихарда Фриденталя, очень расстроило Цвейга, но по факту ни в коей мере не поменяло его отношения к великому мастеру. Помимо стихотворения «Скульптор» и выступления по радио он напишет о Родене очерк «Великий урок великого человека». Впервые его опубликуют на английском языке в нью-йоркском журнале «The Catholic World» в августе 1940 года. Частично этот материал войдет потом в мемуары.

Безусловно, наблюдения за работой Родена сильно повлияют на отношение писателя к своим незрелым творческим порывам. Уже после первого визита в мастерскую он запишет: «Встречи с художниками побудили меня навсегда отказаться от стерильного эстетства моих ранних произведений».

* * *

В Париже за эти полгода Цвейг, к своему огорчению, так и не встретился141 с Райнером Мария Рильке, поэтом, который «всегда был в пути, и никто, включая его самого, не знал заранее, куда он направится». Но уже в ближайшем будущем именно в этом городе друзьям предстояло провести много памятных вечеров – «лишь случайные встречи с ним удавались», – наслаждаясь совместными походами в кафе, художественные галереи, старинные монастыри, лавки букинистов. Даже на кладбище Пикпюс142 к могиле французского поэта Андре Шенье они однажды отправятся вместе.

Рильке обожал Париж, часто и подолгу жил там на разных съемных квартирах. Не случайно облик поэта виделся Стефану «как на старинных картинах, всегда на фоне этого города, любимого им, как никакой другой». После выхода его книги «Часослов» (1903) Стефан специально для берлинского журнала «Die Nation» пишет хвалебную оду, рецензию на сборник и называет ее «Стихи искателя Бога» («Verse eines Gottsuchers»). Пройдет три года, прежде чем Рильке узнает о рецензии, в которой будущий друг сравнит его божественные стихи с деревьями, прорастающими от земли к Творцу, Господу Богу. В подробном письме с Капри, датированном 14 февраля 1907 года, Рильке благодарит за рецензию и присланный поэтический сборник «Ранние венки».

Благодаря «замечательной и очень доброй женщине» Эллен Кей, шведской писательнице, познакомившей Рильке и Цвейга в Париже, Стефан 20 лет наблюдал за развитием творчества и личных качеств характера поэта. Это позволило составить правдивый и точный портрет друга, описав не только его внешность и привычки, но и причины внезапных перепадов настроения: «Стоишь, бывало, в Итальянской галерее и вдруг замечаешь тихую дружескую улыбку – не сразу и сообразишь чью. Уже затем узнаёшь его голубые глаза, которые, когда он на кого-нибудь глядел, освещали изнутри его лицо, в общем-то, неприметное. Самым таинственным в нем была именно неприметность. Должно быть, тысячи людей прошли мимо этого молодого человека с чуть-чуть меланхолически опущенными светлыми усами и немного славянским, ничем не примечательным лицом, – прошли, не подозревая, что это поэт, и притом один из величайших в нашем столетии… Порядок, чистота, покой были для него такой же физической потребностью, как и внешняя сдержанность. Необходимость ехать в переполненном трамвае, сидеть в шумном ресторане выбивала его из колеи на целые часы».

 

Непременно всегда и всюду обращавший внимание на почерк своих коллег и великих мастеров прошлого, Цвейг, конечно, не пройдет и мимо рукописей Рильке. Он расскажет читателям, как аккуратно и бережно поэт относился к каждой написанной им фразе: «Стихи он писал только на самой лучшей бумаге каллиграфическим круглым почерком, так что расстояние от строки до строки было как линейкой отмерено; и для самого рядового письма он точно так же брал самую лучшую бумагу, и округлым, ровным, без помарок был его почерк, и соблюдались те же безукоризненные промежутки».

Даже на закате жизни, находясь в изгнании в далекой Бразилии, спустя 15 лет после смерти поэта, он словно талисман хранил цветную шелковую ленту, которой Рильке однажды перевязал подаренную другу в Париже рукопись своей «Песни о любви и смерти».

* * *

«Я намеревался отправиться из Парижа в Лондон в конце мая. Но пришлось ускорить отъезд на две недели, так как по непредвиденным обстоятельствам в моей чудесной квартире стало неспокойно. Произошел курьезный эпизод, который меня весьма позабавил и вместе с тем дал поучительную возможность познакомиться с образом мыслей самых разных слоев французского общества».

«Курьезный эпизод», о котором сообщает писатель, – не что иное, как самая настоящая кража. Неприятный инцидент произошел в мае 1905 года в гостиничном номере Цвейга, откуда таинственным образом исчез его чемодан во время отъезда из Парижа. Пока Стефан два дня наслаждался красотами Шартрского собора143 и великолепными весенними лугами департамента Эр и Луара, по возвращении в Париж его поджидала забавная история с походом в кабинет супрефекта полиции для составления протокола. Дело было так: при отъезде из номера, как, в общем, и полагается по всем правилам, Стефан преспокойно оставил ключ консьержу – «невысокому, тучному, румяному марсельцу, который днем по очереди со своей женой восседал на месте портье». Оставил, дабы не потерять ключ в дороге и дать возможность уборщице вовремя навести порядок.

И вот в ночь с воскресенья на понедельник «кто-то (видимо, знавший заранее об отъезде писателя. – Ф. К.) позвонил у входа гостиницы, назвался именем, похожим на имя одного из постояльцев, и снял с доски единственный висевший там ключ». Точно таким же наглым открытым способом (заметьте, не через окно, пожарную лестницу, соседний номер и подбор отмычек) подозрительный тип с чемоданом в руке покинул отель через парадный выход и, пройдя пару минут, «вошел в маленькую гостиницу на рю-де-Пти-Шан, расположенную за углом».

Вернувшись в отель и обнаружив пропажу, Цвейг, возмущенный не меньше консьержа, побежал вместе с ним в полицейский участок подавать заявление. По горячим следам чемодан, слава богу, был обнаружен, он действительно находился в одном из номеров гостиницы на улице Пти-Шан, куда в ночи благополучно скрылся неумелый воришка – в тот же день его задержали у входа в отель. Содержимое чемодана оказалось в порядке, вор даже не успел изъять со дна «аккредитив на две тысячи франков, изрядно-таки обглоданный за те месяцы, что я провел в Париже». Остальные вещи тоже были нетронуты, и Стефан, не имея никаких претензий, записал в протокол: «Чемодан я признаю своим и ничего из него не пропало».

Любопытно читать описание внешности воришки, которое писатель составил по памяти спустя 35 лет после описываемых событий: «Довольно потрепанный, без воротничка, с маленькими висячими усиками и мрачной, со следами явного недоедания, крысиной мордочкой. Это был, если можно так выразиться, плохой вор, что подтверждалось и его примитивной методой, и тем, что он, прихватив чемодан, не убрался тем же утром отсюда подальше. Он стоял перед полицейским чиновником, опустив глаза, чуть вздрагивая, точно его знобило, и мне, стыдно признаться, не только было жаль его, но я даже чувствовал к нему какую-то симпатию».

В суд на злоумышленника писатель подавать не стал, что сильно обрадовало и вора, и супрефекта полиции, которому пришлось бы заниматься дополнительной нудной писаниной. И только один консьерж, перейдя на повышенный тон, пытался требовать, чтобы Цвейг «взял свои слова обратно». Писатель с гордостью подчеркивает в мемуарах, что в ту секунду в кабинете полицейского участка он остался непоколебим, и буквально приводит цитату своего ответа разозленному консьержу: «Чемодан я получил назад, – отрезал я, – стало быть, дело кончено. Еще ни разу в жизни я ни на кого не подавал в суд и сегодня с большим аппетитом съем за обедом свой бифштекс, если буду знать, что из-за меня никто не сел на тюремную похлебку».

Дальнейшее развитие, развязку этой истории можно считать комичной, и я бы посоветовал режиссерам и сценаристам взять на вооружение этот инцидент и превратить его в отличный сценарий. Благодарный вор за спасение своей шкуры от когтей правосудия покорно сопроводил Цвейга с украденным чемоданом по тем же улицам до дверей знакомого ему отеля. Репортажи столичной прессы наперебой описывали случившееся и переврали факты так, что пострадавший, читая их, почувствовал себя не просто знаменитостью, а прямо-таки миллионером. По мнению журналистов, аккредитив, оказывается, был не на две, а на 20 тысяч франков; малоприметная гостиница в газетных статейках превратилась в «центральную», а сам писатель из Вены стал «знатным иностранцем», который приехал в Париж спускать свое состояние на дорогое вино и женщин.

* * *

Сколько удивительных, незабываемых, чудесных встреч произошло в жизни венского новеллиста в Париже за те шесть месяцев, что он там находился! В дальнейшем в этот город его юности он приезжал чаще, чем в Берлин, Мюнхен, Женеву или Ниццу. В Париже у него всегда будет много друзей, в том числе знаменитых – Поль Валери, Андре Жид, Ромен Роллан, Жан-Ришар Блок, Роже Мартен дю Гар, Жюль Ромэн, Франц Мазерель. Художник Мазерель справедливо скажет: «Стефан – феномен, он говорит на французском языке, как настоящий француз». Именно в Париже он напишет много произведений крупной и малой формы, будет выступать по радио и в переполненных залах читать лекции по литературе и философии.

Он посещал Тур и поклонился дому, где родился создатель «Человеческой комедии». Много раз приходил в Пантеон к Виктору Гюго и подолгу стоял перед магическим именем Наполеона в Доме инвалидов. Бывал на приемах в Версале и в одиночестве на могиле Леонардо да Винчи в замке Амбуаз. В архивах Национальной библиотеки буквально пропадал, когда занимался сбором документов о Марселине Деборд-Вальмор, Бальзаке, Марии-Антуанетте, Сент-Бёве, Жозефе Фуше, Наполеоне. И все свободные часы неизменно посвящал учителю и другу Роллану, автору монументального «Жана-Кристофа», первые тома которого выходили начиная с 1904 года.

Если вы сегодня окажетесь в Париже, непременно отправьтесь в северо-западную часть Люксембургского сада на поиски бронзового бюста, созданного художником и скульптором Феликсом Шиво по заказу сената Франции в 2003 году. Этот памятник с раскрытой книгой – дань памяти австрийскому писателю. При жизни, как мы помним, он сетовал, что великий мастер и ваятель Огюст Роден не воплотил в жизнь его утонченного в пропорциях бюста. Сегодня писателю Цвейгу и миллионам его поклонников грех жаловаться на отсутствие в сердце Франции, в Париже, внимания к его имени и его персоне. Как и грех жаловаться французским издателям Цвейга – ведь любые его произведения в этой стране вот уже сто лет пользуются немалым спросом у читателей. А в те времена он писал: «У моих книг здесь было едва ли не больше читателей, чем в Германии, никто не считал меня иностранным писателем. Я любил народ, любил страну, любил Париж и чувствовал себя в нем в такой степени дома, что всякий раз, когда поезд въезжал в Gare du Nord[7], у меня было такое чувство, будто я возвращаюсь».

Венки соблазнителя

 
Вперед устремляюсь, и только вперед,
Пусть женщины брошенной крик проклянет,
Пусть женщина плачет и стонет,
Желанье вперед меня гонит144.
 

Даже таким, по меркам сегодняшнего времени немыслимо долгим (полгода), пребыванием во французской столице путешествия и приключения богатого бонвивана и сентиментального новеллиста Цвейга до его возвращения в Вену не завершились. Прямо из Парижа, еще в феврале 1905 года, он на несколько дней отправился в теплые края Южной Европы, посетил Испанию и Алжир145, о чем в марте с восторгом сообщил в письме поэту Францу Карлу Гинцки146, не упомянув, правда, что огорчен отменившейся экскурсией на Балеарские острова. «Вы хотели услышать об Испании. Это просто великолепно – и это все, что можно сказать об этом в письме».

После комичной истории с чемоданом и окончательного отъезда из Парижа в июне 1905 года по пути домой в Вену он запланировал посетить немецкую деревушку Гайенхофен на полуострове Хёри вблизи Боденского озера, куда ровно год назад переехал жить и работать двадцатисемилетний писатель и художник Герман Гессе. Крестьянский деревянный дом, не знавший никаких благ цивилизации, не оборудованный водопроводом и канализацией, имевший низкие дверные проемы и распухшие от сырости скрипучие полы, вполне устраивал трудолюбивого хозяина и его жену, дочь знаменитого математика, талантливую пианистку и скрипачку Марию Бернулли.

В идиллических деревенских условиях счастливая пара обзаведется детьми – у них родятся три здоровых сына и к 1907 году, спустя три года после переезда, писатель приобретет участок под строительство нового семейного очага, где он сможет развести сад любимых настурций. «Первая законная мастерская моей профессии», – с гордостью напишет Гессе об этом доме.

Еще в январе 1903 года, проживая в Базеле, Гессе первым написал Цвейгу, приложив к письму свой крошечный поэтический сборник, где среди прочего содержался перевод одного стихотворения Поля Верлена. В заключение Герман просил прислать ему антологию переводов Верлена, выполненную его новым собеседником и будущим другом. 2 февраля Стефан с благодарностью отвечает, что прочитал присланные стихи венским товарищам и что спустя восемь дней отправит антологию отдельной почтой, а еще сообщил, что «Schuster & Loeffler» намеревается переиздать антологию тиражом три тысячи экземпляров.

Обмен письмами, на радость двух писателей, был продолжен. Гессе искренне поведал Цвейгу о своей любви к итальянским и немецким писателям эпохи романтизма, о том, что творить (писать и рисовать) было и остается для него «удовольствием и никогда работой». Признавался, что в Базеле с коллегами-писателями встречается редко, не имея в этом потребности, делая исключение только для художников и архитекторов, изредка посещавших студию родной сестры его возлюбленной Марии. «Я хорошо себя чувствую в мастерских, где витает дух творчества, где разложены наброски на ученических картонах», – сообщал он Цвейгу 5 февраля 1903 года.

В Базеле, будучи еще только помолвленным с Марией Бернулли, Герман откровенно пишет другу 11 октября 1903 года: «Я действительно думал жениться этой зимой, но отец невесты грубо мне отказал. Мне нужно работать и зарабатывать деньги, потому что, когда у меня будет необходимая сумма в кармане, я не буду, разумеется, больше задавать вопросов этой старой деревянной башке».

К счастью, дебютный роман Гессе «Петер Каменцинд» хорошо продавался. Его с восторгом приняли критики и читатели. Герман и Мария поженились и уже в медовый месяц пообещали друг другу переехать жить в глухую деревеньку подальше от ее родителей, а стало быть, и каждодневных упреков. Уехать туда, где можно вместе постичь прелести самостоятельной сельской жизни. Из Гайенхофена в письмах другу Гессе рисовал картину пшеничных полей, конюшен, описывал закаты, пребывая в атмосфере сладкого запаха жасмина, мелодий неугомонных сверчков и звучавшего в их доме любимого Шопена. Сразу представляется образ писателя с курительной трубкой и в соломенной шляпе, дремлющего перед раскрытой на коленях толстой книгой. В письмах Герман рассказывал, как ходил на рыбалку, на охоту, занимался греблей и плаванием, как ухаживал за посаженной кем-то до него молоденькой липой.

И вот в середине июня 1905 года, после продолжительного обмена письмами, столь разные по социальному положению и увлечениям писатели наконец встретились. Приехав в деревню, Стефан так энергично устремился обнять хозяина, стоявшего на пороге, что не заметил перекладины и со всей силы ударился лбом о низкий дверной проем. От сильнейшей боли он чуть не потерял сознание и далеко не сразу пришел в себя и смог разговаривать.

 

Несколько дней совместных прогулок по зеленым живописным окрестностям Гайенхофена сблизили двух мечтателей-гуманистов. Австрийского гостя привел в восторг вид на островок Рейхенау с древним монастырем и простиравшуюся за ним полосу швейцарского побережья от Берлингена до Констанца. Наблюдая за лодками, рыбаками, соревнованиями кудрявых облаков в борьбе за первенство в небе, он буквально пьянел от чистого южного воздуха. Зная, что супруга Германа кроме игры на скрипке и фортепиано увлекается фотоискусством, он специально для нее делал снимки природы и проявленные негативы отправил потом с очередной почтой. Гессе в свой черед, обнаружив в коллеге стихийную страсть к собиранию рукописей, вручил ему в день прощания толстенную папку объемом в 80 страниц своего недавно изданного (впервые в журнале «Neue Rundschau» в марте 1905 года) рассказа «Июль».

Скорее всего, именно обсуждение загадочной и таинственной Индии, о которой Гессе говорил Цвейгу на вечерней зорьке Боденского озера и при посещении города Констанца – там, как оказалось, долгое время жил дедушка писателя Герман Гундерт, там же родились и мать, и отец будущего нобелевского лауреата, – зажгло в голове слушателя фантазию, идею самому посетить малоизученный европейцами гигантский полуостров, омываемый водами сказочного Индийского океана. В порыве как можно скорее увидеть этот волшебный край нетерпеливый Цвейг на целых три года147 опередил Гессе, а прогулки по извилистым улочкам старинного Констанца в лучах июньского солнца особенно запали в душу и навеяли мысль сочинить гимн в честь прекрасного южногерманского города.

 
Немецкий город там вдали безбрежной —
Прозрачных линий серебрится сень —
На горизонте встал в тумане нежном,
Какой бывает лишь в июньский день.
 
 
И в парке городском в беседке томной
Забытой песни музыка звучит,
Так винограда сок струится темный,
А море шепчет иль как зверь ворчит.
 
 
И твое сердце от тоски забьется,
Как будто город видишь в первый раз…
Там легкий стан и шлейф в тумане вьется,
Что в лунном свете вспыхнул и погас.
 
* * *

Вернувшись наконец домой и осознав, что Альфред ввиду обстоятельств148 вынужден был в срочном порядке приступить к делам управления семейной фабрикой, Стефан впервые всерьез обеспокоился не только здоровьем отца, но и состоянием собственного здоровья. Задумался о неизбежном старении организма, полной зависимости человека от внешних факторов и случайных событий, таких как получение травм, обнаружение генетических отклонений или диагностирование болезни, способной необратимо изменить, разрушить привычный распорядок жизни.

Он все чаще станет испытывать состояние депрессии и уходить от реальности в пользу прошлых эпох. Ему будет комфортно представлять себя капитаном дальнего плавания или фаворитом королевы при версальском дворе. Глядя на художественные полотна и гобелены в музеях, мысленно примерять рясу инквизитора, рубаху пастуха, доспехи средневековых рыцарей, колпак на шее гильотинированной жертвы. Его фантазию возбуждало, будоражило и питало представление себя на месте секретарей Наполеона, Бисмарка, Гёте. Он мечтал хотя бы на один день стать современником Цицерона, Платона, Сократа, Гомера, Монтеня, а не только читать о них и никогда не видеть их горящих глаз, не слышать живого голоса.

С осени 1905 года, осваивая новый жанр и строго придерживаясь формы и стиля классической античной драматургии, он вплотную засел за написание пьесы «Терсит». Центральной фигурой в ней, как следует из названия, явился греческий воин с безобразной внешностью, получивший в битве с Одиссеем ранение за критику Агамемнона, а затем убитый Ахиллом за надругательство над телом павшей в поединке амазонки Пенфесилеи. В мемуарах автор признавался, что осознанно героизировал «не Ахилла, а ничтожнейшего из его противников – Терсита, предпочел страдающего человека тому, чья сила и воля причиняют страдания другим». И подробно пояснил ключевой принцип выбора тех или иных персонажей, над жизнеописаниями и составлением психологических портретов которых будет работать в дальнейшие годы: «В этой драме сказалась уже определенная черта моего душевного склада – никогда не принимать сторону так называемых “героев” и всегда находить трагическое только в побежденном. Поверженный судьбой – вот кто привлекает меня в моих новеллах, а в биографиях – образ того, чья правота торжествует не в реальном пространстве успеха, а лишь в нравственном смысле: Эразм, а не Лютер, Мария Стюарт, а не Елизавета, Кастеллио, а не Кальвин…»

Через скорбную трагедию судьбы и терзаний греческого воина с безобразной внешностью автор попытался донести до читателей мысль, что Терсит, несмотря на свое неприглядное обличье, в душе и сердце преисполнен доброты к людям. Что раны, полученные им в бою, калечат тело, но не благородную и чистую душу. Что стремление к победному трофею любой ценой по головам и по трупам делает душу человека жестокой, а душу завистливой, трусливой, опустошенной. В феврале 1906 года он писал Эллен Кей: «Заканчиваю свою драму “Терсит”. Это трагедия уродливого человека, который слишком долго оценивался только по своей внешности и никогда не был исследован и оценен по своим прекрасным душевным качествам…»

После публикации драмы автор получил от коллег достаточно критичные отзывы, в том числе и от профессора Фрейда: «“Терсит” очень хорош, местами упоителен, но к чему доводить до абсолюта тот или другой характер, шаржировать заглавного героя! Рассудочно мыслящему человеку вроде меня легко задавать всякие вопросы…»

* * *

Весной 1906 года, в очередной раз порываясь куда-нибудь поехать, писатель отправляется в Бельгию – «маленькая Бельгия завладела моим воображением», – и вдоволь гуляет по Брюсселю, Брюгге и Льежу, пишет стихи, подписывает и отправляет открытки. Затем он едет в Антверпен и ненадолго в Париж, где неожиданно для себя принимает решение покинуть континент и провести ближайшие летние месяцы в Англии. «Оказаться после Парижа в Лондоне, – писал он, – все равно, что из полуденной жары вступить в прохладную тень: в первое мгновение пробирает озноб, но зрение и прочие чувства быстро привыкают. Я заранее положил себе пробыть в Англии два-три месяца: разве поймешь наш мир и разберешься в его механике, не зная страны, которая вот уже не одно столетие диктует этому миру свои законы?»

Прибыв в Лондон и разместившись к северо-западу от Гайд-парка в пансионе на Кенсингтон-гарденс-сквер, 84, уже в первое пасмурное утро за завтраком он размечтался подтянуть свой «заржавленный» английский язык в беседе с постояльцами. И тут же почувствовал себя совершенным профаном: «Я не мог вникнуть в беседы о политике: мне ведь и в голову не приходило, что когда говорят о каком-то Джо, то речь идет о Чемберлене, и лордов тоже называют только по именам…»

Шли недели, одни и те же завтраки неизменно повторялись, как и беседы о политике, придворных новостях или спорте, в котором Цвейг никогда не разбирался и мало что понимал. Не отчаиваясь в реализации задуманного плана, он решает «поднабраться хорошего произношения у проповедников в церквах», побывать на судебных заседаниях, в пивных пабах и молодежных клубах, в музеях. Пару-тройку раз решает сходить в театр только ради того, чтобы со сцены услышать правильную английскую речь. И с какой же, надо сказать, одержимостью он принялся достигать поставленной цели! «За неделю я рысцой обегал весь Лондон, так что ступни горели… Выучился пить эль и сменил парижские сигареты на принятую здесь трубку, стремился приноровиться к сотне мелочей, однако не достиг подлинного взаимопонимания – ни в обществе, ни в литературе; а тот, кто наблюдает Англию только со стороны, проходит мимо главного – как в Сити проходишь мимо могущественных фирм, замечая с улицы всего только хорошо начищенную стереотипную медную дощечку».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru