– Пойдемте! Может быть, и господин беспартийный студент пойдет?
В голосе Розы прозвучала ирония. Иконников было вспыхнул, но сейчас же улыбнулся.
Он вышел вместе с Верой и Филатовым в коридор.
– А мы останемся, – сказал Рудзевич, подсаживаясь к рябому студенту. – Нам надо еще допить водку, а потом мы пойдем играть на биллиарде.
Роза снова присела на стул.
– Не надоест вам пить, Рудзевич? Сколько я вас знаю, вы всегда пьете.
Рудзевич прищурил глаза, и тень пробежала по его лицу. Он скривил губы и сказал, смотря в одну точку:
– А вы что: цензор нравов, что ли?
Роза вздохнула, подошла к окну и стала тоскливо смотреть на улицу, а Рудзевич чокнулся с рябым студентом и сильно поставил пустую рюмку, на стол.
– Пей, Прохоров! Пей, ибо только пьяные срама не имут!
Роза обернулась и хотела что-то сказать, по в эту минуту дверь отворилась, и Вера ей крикнула:
– Роза, идемте!
Курсистка молча простилась со студентами и вышла.
– Она еврейка? – спросил Прохоров, когда они остались одни.
– Да! Она очень порядочный человек.
Рудзевич встал и начал ходить по номеру, заложив за спину руки.
– Очень порядочный и умный. Девушка с редким по красоте сердцем.
– Ты, кажется, влюблен в нее? – спросил Прохоров.
Рудзевич остановился посреди номера. Поднял голову и сказал серьезно и совершенно спокойно:
– Что? Влюблен? Это было бы пошло! Я люблю ее, вот это – да!
Он прислонился спиной к стене и скрестил на груди руки.
– В исключительных женщин не влюбляются, Прохоров, – их любят! А Роза исключительная женщина, способная на высокий подвиг, на великое самопожертвование. Ты знаешь, она проститутка? – спросит он после паузы.
Прохоров посмотрел на него большими глазами.
– Ты пьян, Рудзевич?
– Нет, не пьян! Конечно, она проститутка, только de jure, – продолжал он, отчеканивая каждое слово. – Она живет по желтому билету, ибо, как еврейка, только этим она купила себе право жительства в столице.
– Но разве курсистки-еврейки не могут жить в столицах?
– Могут, но не частных медицинских курсов. А Роза именно на них.
Прохоров перестал жевать и задумался, низко опустив голову, а Рудзевич подошел к столу и налил две рюмки водки.
– И она, эта чистая девушка… эта далекая от житейской грязи душа, должна еженедельно ходить туда, где осматривают последних девок, отвратительных, зараженных мегер. Правда, устроено так, что фактически ее не осматривают, но… Пей, Прохоров!
Они чокнулись и выпили.
– А ты откуда все это знаешь? – спросил Прохоров.
– Знаю! Не все ли тебе равно откуда?
Студенты замолчали и начали усиленно курить, окутывая себя клубами дыма. На столе уныло пищал догорающий самовар, а за окнами гулко хлопали по подоконникам капли снеговой воды, падающей с крыши. И, казалось, что кто-то, незримый, выбивает похоронной дробью бесконечную и тоскливую песню смерти.
Вера с Филатовым пошла впереди.
– Вы вместе живете? – спросил Иконников Розу, кивая глазами на ее подругу.
– Нет, она живет у родителей, а я – в номерах. А что?
– Ничего. Я так спросил.
Они прошли несколько шагов молча.
– Однако, вы меня, Роза Самойловна, сегодня смутили, – начал Иконников.
– Чем?
– Да как же, сказали, что я лошадь без хвоста!
Роза сбоку на него посмотрела.
– Уж вы не обиделись ли, чего доброго?
– Не обиделся, но меня это заставило задуматься.
– Хотите, я вам дам хороший совет?
– Пожалуйста!
– Милый друг, – она произнесла это особенно нежно, – в наше время нельзя жить только собою, надо немного подумать и о других!
Иконников молчал, а Роза продолжала говорить с увлечением. И, как и в номере Рудзевича, красные пятна алели на ее щеках.
– Будьте вы всем, кем хотите, но только не беспартийным! Даже черносотенец, и тот кипит в этом общем котле, и он творит волю пославшего его, хотя бы и злую.
Они незаметно прошли Тверской и Страстной бульвары и подошли к Петровскому. На углу Петровки их поджидали Вера с Филатовым.
– Ты зайдешь ко мне? – спросила Вера.
Роза подумала.
– Пожалуй! Ну-с, – обернулась она к студентам. – Вот и окончен наш путь!
Начали прощаться. Роза сильно, по-мужски, пожала руку Иконникову и, улыбаясь, продекламировала:
Так и сердце мое не откликнется вновь
На призыв твой, надеждой ласкающий…
Мне смешна твоя ласка, преступна любовь,
Раз рекою вокруг разливается кровь, –
Раз страдание есть и – страдающий.
– Ого! – воскликнула Вера. – Вы уже о любви заговорили?
– Это я ему, как заключительный аккорд моих нотаций! – кивнула Роза на Иконникова. – Он это понимает.
– И будет помнить! – поклонился Иконников.
– Тем лучше. Так до свиданья, товарищи!
Девушки скрылись в подъезде, кивая и улыбаясь студентам.
Разговор с курсисткой произвел на Иконникова громадное впечатление. Он заставил студента призадуматься над многим, о чем он раньше избегал думать. И не то, чтобы эта маленькая черненькая еврейка пристыдила его. Но что-то она над ним проделала такое, отчего все его миросозерцание поколебалось, и та твердая почва, которая, казалось, всегда была под его ногами, вдруг стала куда-то уплывать, и он, Иконников, словно остался висеть в воздухе.
Весь этот день был полон для студента всевозможных переживаний. Началось с недовольства университетскими событиями. Но неприятный осадок сменился веселым эпизодом на углу Никитской, где Иконников перенес незнакомую девушку. А потом эта встреча с курсисткой в затхлом, пропитанном алкоголем и табаком, номере Рудзевича, странный разговор, напоминающий лекцию на партийном заседании. И эта презрительная фраза Розы, брошенная в упор Иконникову: «лошадь без хвоста».
Студент ходил по номеру и, хотя было уже поздно и в коридоре все попритихло, – огня не зажигал. Слабый свет от керосиновой лампы проникал к нему, сквозь стеклянную раму над дверью. Но был этот свет безжизнен и вял, и ложились от него на полу неясные тени. Будто светил кто-то, наверху стоящий, на дно глубокого и узкого колодца, и не было уверенности, что свет этот сейчас же не погаснет и в колодце не наступит обычная, плотная тьма.
Иконников перебрал в уме сегодняшний разговор с Розой. И старался вспомнить все что ему говорила курсистка.
«Принимайте ближе к сердцу все, что вокруг вас происходит». Но разве этого не было до сих пор у него? Было всегда доброе и отзывчивое сердце; он охотно откликался на нужды товарищей; делился с ними всем, чем только мог. Нет, здесь не то! Не про это говорила ему Роза! «Научитесь страдать страданиями других». Да ведь страдать со всеми, значило бы вечно страдать, ибо на каждом шагу встречается чье-нибудь горе, и слез гораздо больше на свете, чем улыбок.
Какое-то непонятное озлобление вдруг поднялось в груди студента против курсистки, будто почуял в ней врага, который кинул ему вызов в ту минуту, когда он совершенно к борьбе не подготовлен.
– Баба!.. – сказал он вслух, кусая губы.
И сейчас же самому стало совестно за то, что сказал. За что он ее выругал?
Вспомнил ее матовое лицо с синими жилками на висках и глаза. Большие и грустные.
Почему у нее такие грустные глаза? Вероятно, страдает очень много.
Озлобление опять накипало.
За других страдает! Гм! Скажите, какая альтруистка!
А, может быть, ее не ругать, а благодарить он должен? Может быть, действительно, до встречи с нею, он сидел на дне глубокого и узкого колодца, вот такого, каким кажется сейчас его номер? Сидел и не видел, что творится наверху. А она пришла и протянула руку.
В эту ночь Иконников спал тревожно. Утром же долго лежал с открытыми глазами, слушая, как остывает за перегородкой поданный ему самовар, смотрел бесцельно в грязный потолок номера, небрежно, против обыкновения, вымылся и ходил весь день с помятым и вялым лицом.
Пришла Роза Самойловна от Веры около десяти часов вечера, заказала самовар и, когда его принесли, заперла дверь на ключ, надела домашнюю блузку, распустила волосы. Сегодня нужно было еще написать домой, прочесть кое-что из лекций по анатомии, а завтра, пораньше, бежать на санитарный осмотр, на который она обязана была ходить еженедельно. Все это было каким-то кошмаром в жизни курсистки за последний год. Целое море унижении испытала бедная девушка, но вера в светлое будущее пересилила девичий стыд, и Роза Самойловна стоически переносила свою участь.
Она налила стакан чая, отпила из него немного и задумалась, смотря на желтый огонек небольшой керосиновой лампы, стоявшей на столе.
И вспомнилась ей вся девятнадцатилетняя жизнь, полная таких испытаний, которые под стать только убеленному сединами человеку. Родилась она в Екатеринославе в еврейской семье, обремененной детьми и вечной нуждой. Отец – комиссионер по мучному делу, зарабатывающий гроши. Мать – вечно больная и беременная… братья и сестры, голодные и холодные. Но все-таки, на последние гроши, отдали старшую, Розу, в гимназию. Так дошла она до пятого класса, а затем ей пришлось ехать в Москву, где жил ее дядя, доктор, – бездетный, хороший старик. Служил он в каком-то ведомстве и, благодаря этому, удалось перевести девочку в московскую гимназию. Прожила она у него, окруженная вниманием и отеческой лаской, два года – хороших и быстрых два года, полных для девушки светлых и радужных надежд. Наконец, гимназия была окончена, и Роза поступила на частные медицинские курсы. Но дядя внезапно умер, и его еще не успели похоронить, как явилась полиция и потребовала немедленного выезда курсистки из Москвы.
Это был ужасный день, и Роза Самойловна как сейчас его помнит. Близкий, дорогой человек лежал, обернутый в простыню, окруженный плачущими родными, а тут же, около, стоял околодочный с бумагой и говорил:
– Ничего не могу сделать! Приказано в двадцать четыре часа!
– Но она же жила у нас два года? – твердила обезумевшая от, горя тетка. – Поймите: жила два года и никто ее не трогал! Ведь она же племянница наша!
Тетка бежала в спальню, рылась дрожащими руками в комоде и совала, околодочному документ Розы:
– Вот, посмотрите: племянница!
Но тот был неумолим.
– Это ничего не значит! Пока был жив доктор, – она могла жить при нем. А раз он умер – пожалуйте на выезд!
Пробовали, было, хлопотать, – ничего не вышло. Но надежды не теряли и решили, что Роза пока уедет в Тверь, к знакомому провизору и выждет некоторое время, а родственники здесь будут продолжать хлопоты. Розе не позволили даже остаться на похороны: околодочный проводил ее на вокзал, и она уехала.
И вот, в Твери, она познакомилась с Рудзевичем. Он приехал к отцу на три дня – его отец служил на железной дороге – и в городской библиотеке, Роза с ним встретилась. Он узнал ее трагедию, задумался, а затем спросил:
– А вам не приходило в голову креститься?
Роза энергично тряхнула головой.
– Ни за что! Я совсем не религиозна, но перестала бы уважать себя, если бы решилась на этот шаг. И затем у меня – престарелые родители. Это бы их убило.
– Есть еще одно средство возвратиться вам в столицу, – сказал Рудзевич после паузы. – Но я не знаю, как вам и предложить его.
Роза сказала, что она готова на все, лишь бы только возвратиться в Москву и продолжать курсы.
Рудзевич пожал плечами.
– Видите ли, средство, которое я вам хочу предложить, тоже в своем роде компромисс, но компромисс только юридический, некоторый, так сказать, обход закона. Дело в том, что проституткам-еврейкам разрешено жить в столицах. И я знаю случаи, когда некоторые курсистки-еврейки выправляли себе билет проститутки, и по нем жили. Конечно, в жизни они оставались теми же, какими были…
– А это сопряжено с какими-нибудь неудобствами… для доброго имени?
– Отчасти, да! Придется ходить на санитарный осмотр. Впрочем, и этот вопрос можно уладить таким образом, что фактически осматривать не будут, а будут только ставить отметку об осмотре.
Роза сначала с негодованием отвергла поданный ей Рудзевичем совет, но затем продумала над ним дня три и пришла к заключению, что иного выхода у нее нет. И, встретясь с Рудзевичем, она попросила его устроить ей это дело. И скоро Роза была уже в Москве. Конечно, ни провизору в Твери, ни тетке в Москве, она не сказала правды. Она просто сказала им, что ей разрешили возвратиться, и те поверили. На предложение же тетки опять поселиться у нее – Роза ответила, что ей удобнее жить в номерах, и что она только будет приходить обедать.
Вспомнился Розе Самойловне второй кошмарный день, когда ей пришлось идти на осмотр. Правда, у нее было письмо к врачу, заведующему этим; письмо, гарантирующее, что ее осматривать не будут. Но все-таки волновалась она ужасно. Пришла она в указанное ей место и застала там целую толпу проституток. Были тут старые и молодые, и в шляпках со страусовыми перьями, и в простых ситцевых платочках. И все это кричало, курило, переругивалось.