bannerbannerbanner
Ледяной клад

Сергей Сартаков
Ледяной клад

Полная версия

© Сартаков С. В., наследники, 2017

© ООО «Издательство «Вече», 2017

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017

* * *

Часть первая

1

Тихо сыпался с неба куржак.

Облаков не было. Неведомо откуда там, в выси, бралась эта мелкая ледяная пыль. И все падала, падала на черные вершины сосен, в провалы скалистых ущелий, на рыхлую дорогу, взвороченную колесами автомашин, мерцала в неверном свете луны, мохнатившейся желтым пятном над самым гребнем глухого горного перевала.

Нерезкие тени деревьев сложными узорами переплетались на дороге, на круглой поляне перед одиноким небольшим домом, засыпанным снегом едва не до половины. Дорога, полукружием обежав поляну, круто бросалась вниз, к Ингуту, дымившему свежей наледью. Жестокий мороз перехватил речку где-то на перекате до дна, прочно и крепко, но она прососала себе полыньи, и вода, вырвавшись на поверхность бурливыми ключами, дальше ползла в виде толстого слоя ледяной кашицы, которая все время пропитывалась текучей, более теплой водой, и мороз не успевал обращать ее в камень. Глубокая наледь разрывала дорогу надвое – продолжение колеи можно было увидеть только на противоположном берегу Ингута, сплошь заросшем кустами боярышника, рябины и черемухи.

В лесу стояла та звонкая и сторожкая тишина, какая в приангарской тайге наступает лишь во время самых сильных морозов, когда кажется слышным даже полет невесомых тоненьких блесток куржака.

Луна медленно всплывала над перевалом, вытягивая из глухого мрака нагромождения скал и словно бы поворачивая их каменной грудью к свету. Безмолвно менялись в своих очертаниях узоры теней на дороге и на круглой поляне перед домом.

И, кроме этой безмолвной игры да клубящегося пара над Ингутом, другого движения в природе не было.

Все сковал, остановил мороз.

Два окна дома, изнутри густо запушенные инеем, слепо глядели на поляну, на спуск к реке и зеленоватую жижу наледи с серыми островками все же кой-где посмерзавшейся ледяной каши. И нельзя было понять, то ли это лунные блики лежат на стеклах окон, то ли в глубине дома теплится слабый свет. Судя по звездным приметам неба, ночь наступила уже очень давно.

И вдруг где-то далеко, за перевалом, возник тонкий, вначале неясный, а потом все более отчетливый и нарастающий звук скрипящего снега: кто-то бежал по тайге на лыжах. Уверенно, безостановочно, как бегут, возвращаясь к себе домой.

По желтым стеклам в окнах задвигалась расплывчатая тень. Туда, в избу, должно быть, тоже проник этот сверлящий морозную тишину звук, пресек чье-то томительное ожидание. Из трубы взлетел высокий столб черного, смоляного дыма – в печь подбросили сухих дров.

И ярче обозначилась на стекле тень человека.

А лыжник между тем все больше наддавал ходу, благо теперь ему было под гору, не столько бежал, сколько катился, скользил по сугробам, не отталкиваясь палками, а волоча их за собой и перемахивая через выбоины дороги с каким-то особенным удальством.

Он не был еще виден за деревьями, но все это рассказывал о нем чуткий и певучий мерзлый снег.

И он действительно влетел на поляну шумным вихрем, выдувая тугие струи белого пара, в ватной стеганке, словно проросшей инеем. Он сразу перепутал лунные блики на снегу и заставил беспокойно забегать, казалось, закоченевшие тени деревьев. За плечами у него, стволами вниз, висело ружье, а за поясом болталась огромная птица. Он пощелкал лыжами, сбрасывая их с ног, встряхнул шапку-ушанку, с которой так и посыпалась снежная пыль, и вошел в дом в седых космах морозного воздуха.

– У-ух! – выдохнул он. – Добрался!

К нему подскочил такой же молодой, как он сам, парень.

– Мишка! Ну, понимаешь…

И вытащил у охотника из-за пояса птицу.

– Ого! Копалуха, глухариная мама!.. Где это ты в такой мороз подшиб ее? Сам как жив вернулся? Я уж думал прямо-таки…

– Прямо-таки… Прямо-таки!.. Мишку, брат, сам черт не возьмет! А ну, Максим, расстегни мне ворот, пальцы вовсе не гнутся.

Тот стал одной рукой помогать ему раздеваться – другая рука в кисти была забинтована. Стянул через голову двустволку, сразу побелевшую от тепла, размотал шарф, которым у Мишки была повязана шея, содрал стеганку и отшвырнул ее к чугунной печке, раскаленной до малиновых пятен.

– Ноги как? – спросил озабоченно, долбя ногой в залубеневшие подшитые Мишкины валенки. – Мороз ведь, знаешь, сейчас, однако, уже под пятьдесят!

– Дошел, – коротко, но емко объяснил Мишка с тем же оттенком щегольства, с каким он говорил, что его и черт не возьмет.

Теперь, когда он сбросил с себя верхнюю одежду и стоял рядом с Максимом, зябко передергивая плечами, было видно, что оба они примерно одногодки, лет двадцати двух. Оба крепкие, мускулистые и, может быть, только этим друг на друга похожие. Во всем остальном они были, по внешности, резко различны. Михаил высокий, с худой жилистой шеей и выпирающим через ворот рубахи острым кадыком. Лицо узкое, длинное, а жесткие черные волосы, едва только сбросил он шапку, сразу упали ему на глаза. Максим ростом не дотянул, но грудь у него развернулась куда шире, чем у Михаила. Щеки бугристые, толстые. При таких щеках самой природой как-то положено и волосам быть только белыми и мягкими.

– Изголодался? – опять спросил Максим. – Будем сейчас щипать копалуху или картошкой заправишься? С салом. Ели мы тут.

Он понизил голос и через плечо оглянулся на дальний угол избы, в котором стояли неподалеку одна от другой две железные койки. На той, что была в самом углу, спал человек, натянув одеяло на голову, а на ногах у него поверх одеяла лежал еще и полушубок, хотя от чугунной печки сухой, каленый жар разливался по всей избе.

– Картошка? Давай! – жадно сказал Михаил. – Я сейчас сам себя проглотил бы, до того в животе пусто. А кто это на моей койке спит? – и мельком покосился в другой угол, где в ряд стояло несколько пустых топчанов, очевидно, для случайных ночевщиков.

– Да, понимаешь… с метеопункта, – словно бы этим все объяснялось, ответил Максим и понес со стола на чугунную печь большую сковороду с картошкой – разогревать. Медный чайник стоял там еще до прихода Мишки, бурлил и выбрасывал через носик крупные капли, которые горошком скатывались на пол с горячего чугуна. – Я, понимаешь, думал, что ты уже где-нибудь… неживой. Все нет тебя и нет.

Михаил выгреб из-под своей койки, на которой спал посторонний, рваные полуботинки, годные только для дома, и заковылял к печке ворча: «У-ух, вот когда заломило пальцы!» Он уселся на скамейку и начал стаскивать валенки, разматывать портянки и растирать закоченевшие ступни ног.

– Неживой! – подмигнул он Максиму. – Была нужда! Я, брат, дорогу хотел спрямить, да забрался в такие каменья и бурелом, что лыжи чуть не поломал и вообще чуть к черту голову не свернул. Пока было светло, знал хотя куда идти, а стемнело – до луны тыкался по тайге, как с завязанными глазами. А мороз, говоришь, пятьдесят? Вот, брат, романтика! Копалуху, знаешь, как застрелил? Это еще днем. В снегу зарывшись сидела. А я с горы с разгона прямо на нее наехал. Потеха! Она крыльями шевелит, ворочается в сугробе, мне показалось – медведь! И вот в точку успели оба: она из снегу выскочить, я – двустволку с плеча сорвать. Ну а в капканы ничего не попало. Хоть бы след чей встретился! Вся тайга будто вымерла.

Максим ножом ворошил картошку на сковороде.

Михаил порывисто раздувал ноздри – так вкусно било в нос жареным салом.

– Так оно и есть. При таком морозе обязательно все вымирает, – сказал Максим и переставил смачно журчащую сковородку на стол. – Я тебя предупреждал: не ходи.

– Не ходи! А я, брат, так считаю: для человека погода значения не имеет. Что тебе когда положено, то и делай. В мороз ли, в пургу. Силу характера иначе как приобретешь? Стоило нам с тобой ехать сюда, если только возле печки отсиживаться, – он всунул босые ноги в полуботинки и перебрался вместе со скамейкой к столу.

– Если бы, понимаешь, у меня руку не разбарабанило…

– А это другое дело. Тут – сам дурак: – Михаил кривился: картошка обжигала ему рот. Он глотал ее с придыханием, как пьют неразведенный спирт. Глотал и постукивал себя по гулкой груди. – Дурак, говорю. Что такое грязь и микробы, тебе объяснять нечего. Побоялся маленькой боли – теперь с большой походи.

Он говорил очень громко – бывают от природы такие горластые парни, и Максим все время оглядывался на дальний угол, куда едва достигал от стола свет семилинейной керосиновой лампы. Из-под одеяла там теперь торчал белым пятнышком кончик носа. А Михаил знай отваливал от буханки ржаного хлеба ломоть за ломтем, выскребал подчистую сковороду, с присвистом тянул из эмалированной кружки чай и не обращал на Максимовы взгляды никакого внимания.

– До сих пор по всему телу мурашки бегают, – говорил Михаил, поглаживая плечи и грудь. – Выползают откуда-то изнутри. А знаешь, вообще-то действительно можно бы в тайге и замерзнуть. То есть полностью, до смерти. Помнишь, у Джека Лондона…

– Ты бы малость потише, – попросил Максим.

Михаил поутюжил ладонью свой длинный нос. Видимо, сообразил.

– А какая неволя его к нам закинула? – все же немного снижая голос, спросил он.

Максим пожал плечами.

– Видал, с Ингутом что делается? Буровит, наледь по колено. От метеопункта к рейду прямая тропа, да попробуй пройди сейчас через реку по ней. Там тоже такая картина.

– Так ведь пока лед не закрепнет, дороги и здесь не будет! Не понимаю: от метеопункта человек вышел к Ингуту, видит – на тот берег ходу нет. Зачем же зря шагать сюда?

– На лыжах.

– Хотя бы и на лыжах! Теперь надо тащиться ему и еще дальше, на мост. А через Каменную падь, кто не знает, к мосту напрямки ни за что не пройдешь. Придется делать загогулину километров в пятнадцать. Не завидую. И чего понесло человека?

 

– Она говорит… – шепотом начал Максим.

– Она?!

Ну да… Едва до нас добралась. Лыжни-то нету, прямо по сугробам брела, замучилась. Щеки себе поморозила.

– Бабы! – отвернувшись, с презрением сказал Михаил. – Нет чтобы от Ингута сразу домой вернуться, поперлась черт-те знает куда!

– Она говорит, ей хоть убейся – сегодня на рейд было нужно. Понимаешь, она оттуда к родителям в гости ходила. На метеопункт.

Михаил скривил губы, легонько свистнул.

– К богине погоды! К мамочке! Лиленька или Светочка?

– Назвалась Феней.

Оба они сидели теперь лицом к печке и почему-то низко наклонясь, столкнувшись плечами, а говорили в конце концов не очень-то тихо.

– Та-ак… Феней. Выходит, Федосьей? – насмешливо протянул Михаил. – Хоть и Федосья, а на тонких ножках. До нас дошла – уже умаялась, обморозилась. А дальше что? Будет ждать оттепели? – Он распрямился, зевнул и только тут заметил валенки гостьи, которые сушились на табуретке по другую сторону печки. – Так и есть: пимишки – двадцать четвертый размер. – Махнул рукой. – Макся, ты ее на мою постель положил, я на топчане ежиться не стану – лягу на твою. А ты ступай на топчан.

И оба враз повернулись, услыхав позади себя шорох. Девушка стояла возле койки и надевала на себя полушубок, заправляя под мышки концы большого вязаного платка.

– Чшш! – зашипел на друга Максим. – И – к девушке: – Фенечка, извиняемся. Мы, кажется, вас разбудили?

– Да ничего, не беспокойтесь. Я проснулась давно.

Она прошла мимо, сняла с табуретки свои валенки и не спеша как следует обернула портянками ноги, обулась. Лицо у нее после сна или, может быть, оттого, что опалило его морозом, было малиново-красным, как пятна на чугунной печке.

– А это вот и есть тот Мишка – товарищ мой, – как само собой разумеющееся сказал Максим и подтолкнул друга.

Михаил промычал что-то вроде «Ну да, это я самый». Но девушка никак не отозвалась на эти слова, продолжала спокойно одеваться, застегиваться, завязываться. Потом вернулась к постели, вынула из-под подушки небольшой сверток, сунула его себе за пазуху и пошла к двери, на ходу подтыкая получше платок.

– Вы куда?!

Открылся черный просвет двери, и в него сразу туго ударила волна белого морозного воздуха, заслонив собой Феню. Максим кинулся за ней вслед. Но Михаил перехватил его.

– Дурак! – сказал он сострадательно. – Вы куда?.. Кто же об этом спрашивает! Может, по надобности.

И он как-то нарочито небрежно, вразвалочку и громко зевая прошел к Максимовой койке, отогнул одеяло, сбросил полуботинки.

Максим сделал круг по избе, по пути втолкнул в печку крупное суковатое полено и остановился у окна, заметанного толстым слоем узорчатого инея, вслушался.

– Нет, понимаешь… – настороженно сказал он, всей пятерней взъерошивая волосы. – Понимаешь, нет… Она ведь надела лыжи!.. Пошла!..

И действительно: стало слышно, как защелкали и запели лыжи на скрипучем снегу, огибая поляну перед домом в направлении Ингута.

– Это все ты! – заорал Максим. – Закупается ведь в наледи!

Михаил потянулся, зевнул еще громче.

– Ну и черт с ней! Если такая дура. С умом-то кто в воду полезет? А потом восемь километров до рейда в мокрых валенках переть. Да ее через пять минут морозом схватит.

– И схватит! Конечно, схватит. – Максим в волнении кружился по избе. – Понимаешь, в сердцах разве соображает человек?

– Небось сообразит. Не сунется в воду, не думай! В обход на мост пойдет.

Ровное поскрипывание лыж на снегу становилось все отдаленнее, глуше, но в то же время прохватывало обоих парней, как визг гвоздя, когда им царапают по стеклу. Михаил зло стиснул челюсти и сжал кулаки.

Максим не видел этого, бодал лбом оконную раму, хотел проталить дыханием в пушистом инее хотя бы глазок.

– Д-да, если и в обход… Что – мост? – сказал он, запинаясь. – Д-далеко. Ночь. Т-такой мороз. Погибнет…

Михаила вдруг взорвало. Он метнулся и – раз, раз! – саданул кулаком в подушку, на которой перед этим спала девушка.

– У-ух! Ну, я ей, этой Федосье… – свирепо выкрикнул он, вталкивая без портянок ноги в валенки, натягивая как попало стеганку, шапку, рукавицы. – Уши начисто оторву! Нос сворочу, чтобы…

И выскочил в дверь, шибанув ее с размаху плечом так, что вздрогнули стены, с притолоки, сверкая, посыпался иней, а керосиновая лампа заплясала, запрыгала на столе.

2

Максим поправил бинт на руке. Он как бы оправдывал себя: то, что он сам не побежал вернуть мимозистую и – в общем, правильно Мишка назвал! – дуру Федосью. Спору нет, обидно Михаил о ней говорил. И лежать на чужой постели, слушая такие слова хозяина этой постели, конечно, невыносимо. Но ведь можно было в ответ Михаила просто покрепче отбрить, а не бежать ошалело в ночь черт-те знает куда! Все было бы совершенно нормально.

А теперь – притащит Мишка ее обратно, силой втолкнет – и какой тогда с ней получится разговор? Даже у него, у Максима, хотя до этого весь вечер они проболтали, как давние друзья, даром что в первый раз встретились. Э-эх! Интересный был разговор. У Фени, правда, почти никаких потрясающих событий в жизни, больших перемен в судьбе не случалось, но она умела и о пустяках рассказывать занимательно. У Максима, наоборот, ломили силой именно факты при довольно-таки путаной речи. Часа четыре пролетело совсем незаметно, и, пожалуй, можно было бы посидеть и еще, если бы Феня вдруг не клюнула носом. Клюнула и засмеялась: «Ничего, ничего, я все слышу…» Однако не стала отказываться, когда Максим предложил ей постель. Только спросила: «А можно туда, в уголок?» Сразу улеглась и закуталась в одеяло с головой. Проморозило ее здорово. Щеки оттереть, кажется, не удалось. Будут болеть. Припухнут, а после облупятся.

Михаил пробежал под окнами, страшно бухая ногами, словно он поскакал верхом на лошади. Чего доброго, со злости ударит девушку. Теперь Максим решил уже твердо: правильно она поступила, ушла. Вдуматься только: как оскорбил ее Михаил! «Баба», «Федосья на тонких ножках», «К мамочке, к богине погоды в гости»… А хотя бы и к мамочке! А хотя бы и на тонких ножках! Какое ему дело! Да еще бухнул: «Ты ее на мою постель уложил, а я на топчане ежиться не буду». Очень правильно она поступила! Если бы только не ночь и не такой клящий мороз… Да-а, так, молчком встать и уйти – характер крепкий, сибирский характер нужно иметь. Даже как-то вроде и не сходится он с бледной ее биографией.

Максим поглядел на стену, где были в несколько рядов пришпилены его и Михайловы фотокарточки. Вот тут жизнь позамысловатее! Как лектор-экскурсовод где-нибудь в музее, вечером показывал он и объяснял их Фене. На всех карточках Максим и Михаил сняты вместе. Это значит – друзья навек.

Вот, например, школьный поход в Ленинград. Они двое стоят в обнимку на перилах моста через Неву. Мост не простой, знаменитый, под ним когда-то пролетел Валерий Чкалов. Сниматься стоя на перилах, когда свистит милиционер, тоже подвиг. Было это в седьмом классе.

В восьмом классе, уже дома, в Москве, на снимке засвидетельствовано еще одно геройство: оба они мчатся за городом по Минскому шоссе, прилепившись на бампер автобуса.

Школьная фотолетопись отметила и другие необыкновенные их подвиги. Первый – они в Кремле, выглядывают из жерла Царь-пушки. Второй – они на стальном каркасе высотной стройки, под самыми облаками. Третий – на крыле По-2, учебного самолета аэроклуба. Как это все им удалось, если не были они рабочими-верхолазами и не были парашютистами? «Кто хочет – тот добьется, кто ищет – тот всегда найдет!»

А вот другие фотографии – уже армейские. Гимнастерки, подтянутые честь по чести, с погонами. В руках то винтовки, то пистолеты. Добрый десяток драматически захватывающих снимков. Только, по совести, все это изобретательность, хитрость и выдумка фотографа. И тайные дозоры, и схватки с врагами на границе, и мишени, где все пять пуль вбиты точно в яблочко. На самом деле их часть – обыкновенная пехотная часть! – стояла от границы за тысячу с лишком километров, шпионов никто и в глаза даже не видел, смертельно опасных подвигов не было, и стреляли Максим с Михаилом тоже так себе. Да и то сказать – попробуй попади в пограничники. Все хотят только туда!

В самом нижнем ряду приколоты снимки послеармейские. У Михаила были тогда тонкие усики, но он сбрил их потому, что у Максима усы никак не росли. Снимки разные. Верхом на лошадях. В кузове грузовика. На подножке вагона. На палубе парохода. На трапе самолета. Это все без обмана, подлинное. Это они с военной службы, из Курска в Москву, возвращались через Махачкалу, Новороссийск, Одессу, Львов и Минск. Ехали полгода. Заработают на дорогу от одного города до другого – остановка. На фотографии здесь еще мало, – можно бы снять целый кинофильм. Но только что во всем этом особенного, выдающегося?

Гулко лопнуло в окне стекло. Еще, что ли, сильнее мороз нажимает? Максим насторожился. Снег далеко где-то скрипит, а не поймешь, куда идут люди: все дальше уходят или возвращаются.

…В Москве Михаил сказал:

– Довольно! Так навсегда киселем можно остаться: день да ночь – и сутки прочь! Тем более что в наше с тобой время, Макся, жизнь течет в целом спокойная и ровная. Сам Овод, Павка Корчагин или Саша Матросов подвига бы для себя не нашли. А что это за жизнь без тревоги, без опасностей, одним словом, без всякой романтики? Доживешь до старости, и молодость вспомнить будет нечем! Зимний не штурмовали и на Рейхстаге знамя Победы водрузить опоздали. Остается для нас с тобой только трудовой фронт. Давай двигать хоть здесь на передовую линию.

Они поспорили, а где она сейчас проходит, передовая линия трудового фронта: в черной металлургии, в угольной промышленности или на строительстве гидроэлектростанций? Дома разрешить спор не удалось. У Михаила «главным родственником» была единственная сестра, старше его на два года. Но кто же из молодых парней принимает всерьез мнение сестер, даже старших! Родители Максима – оба самые рядовые министерские служащие – рассуждали так: линии трудового фронта проходят везде, а сыну, не пожелавшему скорее поступить в любой институт и честно отслужившему в армии положенный срок, совсем не грех теперь попрочнее обосноваться и на родной Зацепе.

Друзья пошли в райком комсомола. Там сказали: «Казахстан. Алтай. Целина». Предложили комсомольские путевки. И кто его знает, может быть, они взяли бы эти путевки, но Михаил поморщился: «Вот уж больше всего на свете не люблю я голые степи!» А секретарь райкома рассмеялся: «Ну, пожалуйста, тогда на освоение восточных районов страны – в Красноярский край! В самую что ни на есть тайгу, к медведям. В лесную промышленность. Как?»

И они оказались здесь.

В Красноярске, в тресте, их спросили: «Куда?» – «В самую даль», – ответил Максим. На Читаутском сплавном рейде спросили: «Куда?» – «В самую глушь», – сказал Михаил. «А специальность какая?» – «Нет никакой». Их поместили в этот домик на берегу Ингута, вменили им в обязанность поддерживать в проезжем состоянии новую дорогу, намного сокращающую расстояние к деляне, где заготовлялись подсобные сортаменты леса, необходимые для вязки бревен в плоты. Дорога полностью еще не была закончена, и когда вот так, как в этот раз, Ингут вздувался кипящими наледями, машины из лесной деляны к рейду шли кружным путем, через дряхленький мост, сооруженный еще в давние времена поблизости от села Покукуй, кстати, единственного крупного села во всей обширной читаутской тайге.

Ингут, правобережный приток Читаута, извилистый и озорной, не годился для сплава, даже для молевого сплава, россыпью. Он бесполезно вливал в Читаут свои бурливые воды уже намного ниже рейда, но для наших друзей он был все же очень хорошей рекой, какой им вообще рисовалась вся подлинная, глубинная Сибирь: суровой, торжественной и величавой. Впрочем, и Читаут, конечно же, обладал всеми этими качествами, только был он значительно шире Ингута, попрямее и словно бы распахнут, как преддверие еще более могучей Ангары, с которой он соединялся где-то в невообразимо синей и туманной дали.

За четыре месяца, проведенных на Ингуте, друзья полностью насладились желанной глушью. Они привыкли и к тайге, и к снежным вьюгам, и к палящим сибирским морозам, и даже к своим нетрудным обязанностям, которые особенно нравились тем, что позволяли им между делом ставить по берегам ключей капканы на колонков, стрелять глухарей и рябчиков. Словом, романтика была, даже экзотики хватало, но развернуться в подвиге и здесь все же не удавалось – заедала обыкновенность труда. К тому же и автомашин на рейде было немного, невелика вывозка леса и не такими уж сложными оказывались и самые заботы по поддержанию дороги в порядке.

…Вот теперь отчетливо слышно: Михаил с Феней возвращаются обратно. Максиму представилось, как Мишка гонит девушку, и ему стало нестерпимо стыдно за все это глупое происшествие, почему-то даже вся изба сразу показалась отвратительно грязной, запущенной, в которой и жить-то могут только такие олухи и дикари, как он с Михаилом.

 

Он завертелся на месте, потом метнулся в одну сторону, в другую, убрал сковороду, смахнул крошки хлеба со стола, подбежал к постели и вытащил, поправил подушку, вбитую кулаками Михаила в щель между стеной и койкой. Вдруг он заметил на веревке, протянутой позади печки, бельишко, которое еще с утра кое-как настирал одной рукой. Выходит, все время оно красовалось на самом видном месте, растянутое так страшно, словно там, на веревке, четвертовали человека. Максим сорвал его и сунул в сундучок под кроватью. Нет, непонятно, совершенно непонятно, почему на полу так много всяческого мусора, щепок, картофельной шелухи! Задрав кверху скрюченные лапки, лежит посреди избы принесенная Михаилом копалуха. Максим поднял, бросил ее на подоконник и взялся за сосновый веник. Но тут, уже возле самых дверей, защелкали лыжи, что-то коротко и властно рявкнул Михаил, а затем в избу, клубясь белым паром, вошла Феня. Вернее, не вошла, а влетела от крепкого толчка в спину, размахивая руками, чтобы сохранить равновесие, устоять на ногах.

Тут же обернулась к двери, сдернула платок, и светлые волосы тяжелой волной упали ей на лоб и щеки.

– Это еще что? – гневно вскрикнула она, словно готовясь сама вступить в драку.

– Макся, дай сюда веник, – спокойно сказал Михаил.

Он стоял у порога весь в снегу. Наверное, когда бежал по сугробам, вламывался в них выше колен, а потом еще и падал врастяжку. У Фени на валенках был тоже снежок, но только на самых носочках и чуточку – на пятках. Михаил неторопливо обмел всего себя веником – девушка будто застыла все в той же вызывающей позе – и подошел к ней, хлестнул по ногам тяжелыми сосновыми ветками, сбивая с валенок комочки снега. Феня отпрыгнула так, словно она была босиком, а Михаил хлестнул ее крапивой.

– Уйди! – сказала она угрожающе. Попятилась еще и наткнулась на угол стола, вцепилась в него руками.

Михаил засмеялся. Снял шапку, стеганку, повесил их на гвоздь, стоя начал стаскивать с себя валенки. Из них посыпались плитки мокрого, спрессованного снега. Пошевелил красными, закоченевшими пальцами.

– Она же еще и нос дерет! Нет, чтобы сказать спасибо. Зря я уши на месте оставил ей. – Михаил перебросил веник Максиму, подсел к печке. – Займись-ка теперь ты, Макся, этой Федосьей, я свое дело сделал. Ведь на Каменную падь взяла прицел, дурища! Ночью, по скалам… Там и днем черт ногу сломит! Ну? Съесть меня, что ли, хочешь?

Пригнув голову, Феня не спускала с Михаила ненавидящих глаз. Волосы у нее растрепались еще больше, надвинулись на глаза, и это придавало девушке особенно суровый вид. Максим не узнавал ее, совсем не такая вошла она первый раз, когда Михаила дома не было; казалось тогда, что вообще она не умеет и не может сердиться – веселая, беззаботная говорунья. А тут – гроза, туча тучей! И снова Максим запутался в мыслях: вступаться ли теперь за нее, за такую? Ведь, по правде, на Михаиловом месте каждый сейчас наговорил бы ей всяких обидных слов. Ну кому и что она доказала бы, замерзнув ночью где-нибудь в лесу?

Однако надо понять и другое: все же девушка. Это они с Михаилом привыкли говорить друг другу напропалую любые грубости, считая их как раз главным признаком мужского достоинства. А, пожалуй, со стороны если послушать, так действительно…

Максим тихонько опустил веник на пол, пяткой толкнул его под скамейку. Он горел от стыда и не знал, что ему делать. А делать что-то должен был, видимо, только он, потому что Михаил спокойно и независимо сидел у печки, подбрасывал в гудящую топку мелкие щепочки и разминал покрасневшие пальцы ног совсем так, словно ничего и не случилось, будто в избе у них нет вообще никого постороннего – пришел с охоты человек, прозяб и греется.

– Да вы не сердитесь, – поеживаясь, заговорил наконец Максим. – Ну мало ли что бывает! Это же все не от зла. Ну, у нас с Мишкой просто в привычке. Подумаешь: сказал – сказал. Всегда же от чистой души. А если не так, ну простите нас, Фенечка…

– Федосья… – угрюмо поправила девушка.

– Между прочим, я не прошу прощенья. Это ты, Макся, отметь, – не поворачиваясь от печки, сказал Михаил. И громко зевнул. – Ух, до чего меня на сон тянет! И набегался же я сегодня. Пожалуй, и до утра уже недалеко? Удастся ли поспать?

Максим из-за спины показал ему кулак, а сам состроил ласковую улыбку, вложил в нее, какую мог, теплоту – только бы растопить лед в глазах девушки.

– Разрешите, я помогу вам. Дайте сюда свой полушубок, Фенечка…

– Федосья… – еще угрюмее повторила Феня.

Но все же расстегнула тугие крючки и распахнула полушубок. На пол вывалился небольшой сверток, тот самый, который, уходя, она сунула себе за пазуху. Чтобы поднять его, они нагнулись оба одновременно, чуть не стукнулись лбами, и Фенины волосы на миг окутали Максиму лицо, почему-то сразу зажгли его багрецом. Он поспешно схватил, положил сверток на стол и потащил с девушки полушубок за рукава. Помогая Максиму, Феня пошевелила плечами. Она вообще как будто немного смягчилась, отдала ему и платок. Растопыренными пальцами стала убирать со лба волосы. Максим заметил, что в мочках ушей Фени проколоты отверстия, а серьги в них не вдеты. И ему вдруг захотелось спросить, что это, очень больно – прокалывать уши? Но сейчас спросить было, конечно, еще невозможно.

Михаил поднялся, направился к койке. Он нарочито подчеркивал свое полное пренебрежение к гостье, проходя мимо, кинул на нее взгляд, словно бы на пустое место. Остановился у стола, громко хмыкнул и на столешнице выбил пальцами беглую дробь. Потом, уже с Максимовой койки, крикнул:

– Макся! Ты, брат, возьми с моей постели подушку. Будет все-таки и тебе поудобнее.

Это, по всей видимости, значило, что он ложится на койку Максима, с тем чтобы на его собственную койку, но уже без подушки, снова легла Феня. А Максиму предлагался топчан. Все это правильно и справедливо. Но зачем же бесконечно задирать, подкусывать не повинного ни в чем человека?

– Слушай, хватит, пожалуй, – с твердостью, какая редко давалась ему, сказал Максим. – Понял? Спи!

– Сплю, – Михаил закутался в одеяло и отвернулся лицом к стене. – Только, Макся, если эта Федосья опять побежит, ты меня не буди – больше я за ней гоняться не стану.

Максим подлетел к нему с кулаками. Ткнул раз, другой, встряхнул, навалился всей грудью и притиснул к постели, боясь, что Михаил скажет еще что-нибудь оскорбительное.

– Понимаешь, – зашептал он, захлебываясь в злой скороговорке, – понимаешь, если ты ее не оставишь, я не знаю… Ну чего, чего ты к ней привязался?.. Совесть надо… Какая муха тебя… Ведь сам же ты… сам первый начал… Свинья! Подумай: зашел человек… Помочь бы ему… пожалеть…

Слова у него срывались путано, беспорядочно, и, главное, Максим это чувствовал – совсем не те, какие следовало бы сказать. Ему сейчас хотелось пронзить, прошить насквозь Михаила, заставить его вскочить с постели и закричать: «Ну, понял я, понял! Не буду! Простите!» А не так – схватиться с ним в открытой драке! Он уже не мог управлять собою: в глазах Фени он не может, никак не может остаться другом Михаила, если тот честно не попросит прощения. А Михаил, уткнувшись в подушку, журчал тихим смешком. Максим тряс его за плечи.

– Я ведь тебе говорю! Тебе! Ты слышишь? Ты по ним…

И вдруг осекся. Быстро повернулся в постели и Михаил. Оба они услыхали, как хлопнула дверь.

Фени в избе не было. У порога таяли дымки морозного воздуха и медленно оседала, сбитая с притолоки, серебристая пыль. А через минуту за стеной заскрипели, защелкали лыжи.

– Добился? – глухо, с угрозой спросил Максим. – Этого, свинья, ты и хотел? Иди теперь, догоняй снова!

– Да что ты мне спать не даешь? Что ты все крутишься возле меня? – в свою очередь спросил Михаил, но совершенно равнодушно, устало растягивая слова. – Макся! Или ты не видал никогда, как норовистых лошадей объезжают? Я же эту Федосью с первого момента, с первого дыхания понял. Уросная лошадка! Так чего бы я стал перед ней рассыпаться вроде тебя? Давай, Макся, гаси лампу и ложись на мою постель. Пусть она теперь поежится на голом топчане.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru