– Да ты… ты не понял, что ли? Ведь ушла она снова! Слышишь? Лыжи надела опять и пошла…
За окнами звонко похрустывали сугробы.
– Почему не понял? Все понял, – зевнул Михаил. – Говорят тебе: гаси лампу. Ушла – придет. Надоела мне вся эта петрушка. Я спать хочу.
– Так ты не пойдешь?! Ну, тогда я сам…
Михаил неторопливо встал с постели, подошел к столу, протянул к лампе согнутую корытцем в ладони руку и сильно дунул. В избе сразу стало темно и как-то глухо. Только узкие багровые полосы пробивались сквозь отверстия в дверце печки и вздрагивали на полу.
– Вот так, – сказал Михаил и улегся снова, уже на свою койку. – Макся, а спички ты не ищи, я спрятал их у себя.
Натыкаясь впотьмах на дрова, на скамейки, Максим молча пробирался в угол, где висела на гвозде верхняя одежда. Нужно немедленно, сейчас же бежать за Феней, пока девушка не ушла далеко. Если она и во второй раз на это решилась, так, конечно, не с тем, чтобы самой же вернуться! Даже он-то, Максим, как теперь ее убедит? Есть ведь предел человеческому терпенью. И чего это Мишка сегодня взбесился? Такого прежде с ним никогда не бывало…
Максим одевался, но очень мешкотно, быстрее никак не выходило, ему не подчинялись пальцы, которые раздуло нарывом, взбугрившим и всю кисть руки. Он одевался, думая, как же пристегнет на морозе лыжи и как побежит, отталкиваясь только одной палкой. Одевался, вполголоса неистово ругая Михаила, притихшего на койке, и вслушиваясь, как ходко удаляется Феня.
– Мишка! Да встань же ты, застегни хоть крючки. Ну не могу сам!
Не дождался. Ощупывая руками стены, пошел к нему.
– Стой! – вдруг закричал Михаил. – Ага! Я говорил…
И действительно, далекое поскрипывание лыж на снегу вдруг оборвалось. Похоже, человек остановился и раздумывает, что ему делать: идти вперед или свернуть направо, налево… Перед Максимом будто раздвинулась стена дома и открылся залитый лунным светом окраек поляны, за которой черной стеной подымалась тайга, вся в блестках сухого куржака, беспрерывно летящего на землю с неба. По звукам, вновь возникшим после короткой заминки, он понял, зрительно представил себе, как девушка нерешительно переступает, топчется на одном месте, топчется и наконец делает разворот, идет обратно…
– Макся, ложись, – требовательно позвал Михаил. – Ложись. Ну!
…Феня вошла в тихую, темную избу. Свежий, холодный воздух, ворвавшийся за нею, заставил ярче вспыхнуть догорающие в печи дрова. Осторожно ступая, она приблизилась к столу, бесшумно ощупала его весь, нагнулась и так же легко стала шарить руками по полу возле стола, у печки, всюду, где она раздевалась во второй раз. Иногда ей на лицо падали красно-желтые пятна – отблески из печи, и Максим видел, в какую жесткую, резкую линию сдвинуты у нее брови. Должно быть, она что-то очень важное потеряла или забыла. Не потому ли только она и вернулась? Но девушка не окликала никого, не спрашивала, ползала по полу молча. А Максим притаился на своей койке, как был в верхней одежде, в шапке, держа на коленях меховые рукавицы, и решал: если Феня разыщет то, что она здесь забыла, и вздумает снова уйти, он ей этого сделать не даст. Ни за что не даст!
Михаил похрапывал, прикидываясь, будто давно уже заснул.
Девушка поднялась с полу, распрямилась, досадливо переводя дыхание, распустила застежки полушубка и долго стояла неподвижно в теплой, дурманящей тишине. Потом она подтянула конец скамейки к столу. Села, вспугнув стайку немых бледно-желтых пятен, упавших из круглых отверстий печной дверцы на ее валенки. Неслышно положила руки на стол, еще помедлила и опустила на них голову.
Куржак сеялся такой же, как ночью, и так же дымился текучей наледью Ингут. Прибрежные кусты и деревья совсем обросли длинноиглистой мохнатой кухтой. Сухие плети дикого хмеля казались гигантскими канатами, протянутыми через дорогу, тяжелыми и грозными, но когда Феня набегала на них, – они рушились с тихим шелестом и обращались в маленькие горстки невесомых ледяных блесток.
Нет, нет, кроме как по мосту, через Ингут нигде не перебраться! И нужно выбирать только: идти ли в обход, к развилке от старой дороги на Покукуй, или махнуть напрямую через Каменную падь. Да-а, вот какая получается теперь арифметика… Всего бы ей пути до рейда чуть-чуть побольше десяти километров. Если бы она перешла Ингут у домика, где живут «эти», получилось бы около восемнадцати километров. Если она пройдет к мосту через Каменную падь, наберется уже до тридцати. А с обходом и все сорок пять. Дуга вытягивается все больше и больше! Решай, девушка!
По дороге идти куда легче, но ведь и лишних ни много ни мало, а целых пятнадцать километров. «Этот» говорил: «Через Каменную падь, кто не знает пути, не пройдет». Кто же еще тогда знает, если не она!
Правда, зимой нечасто случалось здесь хаживать, а летом сто раз, все кручи излазаны; все камни, все тропы знакомы. Трудные тропы. А зимой их и вовсе нет. Но чего ей бояться? «Федосье на тонких ножках»… Феня презрительно усмехнулась и повернула в глубь тайги, к Каменной пади.
Ей было тепло, хотя мороз ни капельки не стал меньше. Она славно разогрелась на быстром ходу. А к тому же ее жгло еще и яростное возмущение кличкой, которую так свысока и небрежно дал ей Михаил. Зачем и зачем только зашла она в этот дом! Измаялась, правда, вчера она здорово, но все же куда приятнее было бы всю ночь шагать по морозной тайге одной, чем так вот переночевать в тепле с «этими». И в слова «эти», «этот» Феня вкладывала всю ненависть, на какую только была способна, – лютую ненависть к Михаилу.
Еще с вечера, когда его не было дома и Максим болтал взахлеб всякую чепуху, показывая фотографии и расхваливая на все лады своего друга, у Фени возникла к нему какая-то неприязнь. Она уже тогда не видела двух равноправных друзей. «Мишка», как с ласковым восхищением беспрестанно называл его Максим, обязательно выдвигался вперед, заносчивый, самодовольный, а Максим только пристраивался к нему там, где оставалось место. Фене случалось уже встречать таких друзей, когда один – это голос, а другой – его эхо. Терпеть не могла она парней, которые всюду водят за собой живые колокола своей славы. Ох, знала бы вчера она, что в углу стоит именно кровать Михаила! И надо же было улечься как раз на нее!
Все человеческие имена хороши, но почему же так смертельно обидело это – «Федосья»? Да, конечно, только потому, что назвал ее так не кто-нибудь иной, а «этот». Он выговорил его как что-то грубое, бабье и нарочно прибавил «на тонких ножках», чтобы показать, что и бабы-то настоящей нет. Как он поиздевался бы еще, если бы знал, что по паспорту она пишется «Афина Павловна Загорецкая»! Отец с матерью зовут ее уменьшительно Фина, а люди переделали по-своему, попросту – Феня.
«Этот» и о матери как отозвался: «богиня погоды»! Ну зачем? Не знает он разве, что на метеопунктах только ведут наблюдения, а погоду не предсказывают!
И служит метеорологом вовсе не мать, а отец. Этому делу отец отдал всю свою жизнь, с тех пор как за участие в студенческих сходках царем он был выслан в Сибирь, на поселение. А есть еще у кого-нибудь, кроме отца, такой богатый гербарии флоры Красноярского края? И кто помог ему собрать гербарий, как не мать? «Богиня»! Вот так же, как и теперь сама Феня, работала она илимщицей, пока замуж не вышла. Только тогда не катера илимки таскали, а люди, по-бурлацки, на лямках, если нужно было подниматься против течения.
Феня прилежнее заработала палками. Она и сама не могла понять, что так подгоняло ее: тянуло скорее добраться до рейда, где все свои, или подальше убежать от «этого» дома. Иногда она, не желая отклоняться от прямого пути в поисках более удобного хода, забиралась в чащу, запутывалась в цепких ветвях сосенок, словно смерзшихся между собой, и тогда сухая льдистая пыль осыпала ее с головы до ног. Она давно уже стала похожа на снегурку, только одетую по-сибирски – в валенки и ватные штаны. Но ей было жарко. И если холод временами давал себя знать, так только на правой щеке, которую совсем глупо она вчера обморозила – не растерла шерстяной рукавичкой сразу, когда кольнуло скулу, будто иголкой. А вот поесть было бы очень нужно. Да нет ничего. Ломоть хлеба, что стащила она с полки у «этих», съеден уже. Феня пошарила все же за пазухой – случайно не найдется ли там еще хотя бы кусочек. Нет, лежит только сверток – общая тетрадь с наброском контрольной работы по античной литературе и с профсоюзными марками.
Как хорошо, что вчера она ничего не сказала Максиму об этом! Ни того, что учится заочно на первом курсе педагогического института, и бегала домой главным образом, чтобы с отцом по первой своей контрольной работе посоветоваться. Ни того, что она, недавно избранный казначей месткома, профсоюзные марки сунула в тетрадь к Эсхилу и Софоклу нечаянно, а сегодня вечером на рейде общее собрание и люди придут заодно уплатить и членские взносы. Расскажи она Максиму, тот, конечно, сказал бы «этому», а «этот»…
Она чуть не сломала палку, со злостью и силой воткнув ее глубоко в сугроб.
«Этот» вчера припрятал пакет, сообразил, что без пакета она не уйдет, а уйдет – вернется, оттого и подкалывал так нахально и грубо. Фене припомнилось, как ползала она вчера впотьмах по полу, искала сверток. А чего было искать на полу, когда Максим его поднял, положил на стол? Ой, как противно! Она ползала на коленях, а «этот» лежал на кровати и улыбался, конечно, – сломил, мол, упрямую Федосью на тонких ножках!
Ну, ничего. Зато утром она поулыбалась. Проснулась, и вот пожалуйста: Максим тоже, вроде нее, заснул сидя, в шапке и в стеганке, притиснул к носу кулаком рукавицы. «Этот» спал, как лягушка распластавшись на животе, а правую руку запустил под матрац. Ну не дурак ли? Сам показал, куда припрятал сверток! Хотелось оставить ему ядовитую и злую записку, да отдумала. Какие слова ни напиши – все тогда обернется шуткой: кто кого лучше сумел перехитрить и переехидничать. А шутки быть не могло. На оскорбления шутками не отвечают! Какая беда ни закинь теперь сюда снова, в этот дом она и ногой не ступит.
Гляди, уже Каменная падь!
Дошла, не заметила.
Ого! До чего же круто здесь склон падает вниз! Летом он вроде был поотложе. Но это еще туда-сюда. А вот как, спустившись вниз, потом выбраться наверх? Морозный туман мешал Фене. Она не могла разглядеть, что там, на той стороне, среди черных вздыбленных скал? Есть ли сейчас хоть что-нибудь, похожее на тропинку?
Щеки у Фени горели, ресницы, выбившаяся прядь волос, платок у подбородка – все сплошь покрылось тонким игольчатым инеем. Недурно бы присесть и отдохнуть. Но – только там, когда все трудное уже останется позади. Это было ее правилом: вкусное оставлять «на заедку». Теплые пшеничные шаньги Феня всегда начинала есть с мякиша, выщипывая его изнутри, потом наступала очередь нижней корки, а верхнюю – хрустящую, золотистую, в розовых пятнышках запекшейся сметаны – она съедала только в самом-самом конце. Даже кедровые орехи Феня щелкала так: выбирала из горсти сперва какие помельче, а крупные брала напоследок.
Падь глубиной в шесть или семь высокоствольных сосен, по косогору поросла кустарником: ольхой, бояркой, шиповником и рододендроном. Серый морозный чад закрывал дали, круглил падь, делал ее похожей на чашу. Поглядишь вниз, на донышко, – голова кружится. Сосны по откосу стоят прямо одна на плечах у другой. Но можно спровориться, не расшибиться с размаху о дерево. Опасность – не эта. Вот внизу, где летом позванивает среди камней веселый ручей, а теперь, обозначая изгибы его русла, торчат только макушки елок, метров на десять, на пятнадцать от корня засыпанных снегом, вот там…
Ну, да ладно! Взять, пожалуй, только малость левее, где кустарник пореже, не так на спуске по глазам будет хлестать.
Короткими толчками подвигая лыжи, Феня приблизилась к самой круче. И вдруг ее словно кто потянул за собой, скользко потек снег, а дыхание сразу стало тугое, как через вату, Феня низко пригнулась, почти села на лыжи и раскинула палки, тормозя.
В лицо ей ударило жестоким холодом, сосны, лепившиеся по косогору, ринулись все вместе навстречу, но как-то ловко и вовремя отбегая в стороны, а кусты шиповника и боярки, наоборот, накинулись злыми собаками и стали хватать, рвать за рукава. Феня чувствовала, что за спиной у нее катится обрушенная ею лавина, большая и тяжелая, катится, разбиваясь о стволы деревьев на комья и сыпучие струи, но знала – тоже чутьем, а не опытом – никакой лавине лыжника не догнать. И приподняла палки, теперь сама убыстряя бег, прикидывая на глаз, как далеко к ручью выбросит ее с разгона. Внезапно впереди возникли поперечной грядой мелкие холмики. Но ведь это же проступают из-под снега сучья поваленной ураганом сосны! Корни рогатились немного правее. Феня перенесла тяжесть тела на левую ногу, пытаясь в крутом вираже обойти препятствие, и не успела. Ее тут же словно кто схватил, дернул за ногу, а другой в этот миг толкнул в спину и выбил палки из рук. Лопнули или расстегнулись крепления на лыжах. Феня покатилась под гору, кувыркаясь через голову и задыхаясь в снежной пыли.
Она вскочила сразу же, как только почувствовала, что может одолеть ту страшную силу, которая неумолимо тащит ее вниз. Вскочила – и повалилась на бок. Без лыж ноги бесполезно месили глубокий снег, не находя твердой опоры.
Так, полулежа, Феня огляделась. Стояла морозная тишина, точно перед этим ничто ее и не нарушало.
Мерцая, сыпался с неба куржак, и высоко-высоко, даже выше самых высоких сосен, стоящих на самом верху пади, откуда Феня начала свой спуск, туманным пятном сквозь льдистую метелицу просвечивало солнце.
«Ничего, пропахала я здорово. Будто трактор проехал», – подумала Феня, прослеживая глазами по всему откосу широкую канаву в снегу, а в конце ее – перемолотый и рассыпавшийся оползень.
Феня посмотрела в другую сторону. На скалах, как шляпки грибов, с наплывами, лежали толстые сугробы, все щели между камнями были забиты, завеяны снегом. Попробуй найди там летнюю тропинку! А угадаешь даже, где она, попробуй подымись наверх! Федосья на тонких ножках…
– Найду и подымусь! – упрямо, будто споря с «этим», и почему-то вслух сказала Феня. – Только где же лыжи?
Ей припомнилось, как что-то вроде бы хрустнуло или лопнуло в тот миг, когда она покатилась. Похоже – гнилой сук. Но стало немного и страшновато: а вдруг это переломилась лыжа? Скорее туда! Феня побрела, а вернее – «поплыла» по сыпучим сугробам, огребаясь руками и переваливаясь с боку на бок.
Добралась до оползня. Ага! Тут одна лыжа! Только – что это? Оторвалась на креплении пряжка… Пустяки! В кармане штанов есть кусок провода. Прикрутить как-нибудь можно.
А где же вторая? Феня теперь «доплыла» до самой валежины, так подло поймавшей ее своими сучьями, подобрала обе палки, но второй лыжи и здесь не было. Выходит, ее завалило оползнем? Вот ведь беда-то! Прикидывая, в каком именно месте это могло случиться, Феня принялась тыкать палкой, прощупывать снег. Здесь нету… А здесь?.. А здесь?..
От усталости у нее заломило руку в плече, ознобом стянуло спину, все чаще приходилось растирать шерстяной варежкой щеки, а лыжа никак не находилась. Потом постепенно стали стынуть и ноги, как ни старалась Феня их разминать. Ватные штаны были натуго втиснуты в валенки, но ледяные крупки все же каким-то образом проскальзывали и туда. Феня отбросила палку, взяла лыжу и, как ножом, стала в разных направлениях прорезать оползень. Это было много тяжелее, но зато и теплее, сразу согрелась спина… А вот… Ну, конечно, стукнуло дерево! Феня поспешно разгребла снег… и вытащила гнилой сук.
Она едва не заплакала, принимаясь снова за поиски. А тут еще прямо тошнило от голода. Ну, и дура же, дура какая: чего она не стащила у «этих» хлеба побольше! Голод и усталость Фене подсказывали: «Посиди, отдохни», но мороз подгонял: «Работай, работай, двигай руками».
Пропадала всякая охота искать. Ну где и как еще можно искать? Это же не иголка! Роясь в сугробах и перекапывая снег, Феня нашла даже оторвавшуюся пряжку, а лыжи, целой лыжи, по-прежнему не могла нащупать. Ведь, наверно, часа полтора уже она копается! За это время можно было бы взобраться наверх, дойти, пожалуй, до моста, а там, может быть, – вдруг удача такая! – и сесть на попутную машину.
День ей теперь запишут в прогул так и так – объясняйся! – но Баженова просила приготовить до собрания, пораньше, список задолжавших по взносам. Феня могла это сделать еще в субботу утром. Не сделала: успеется. И вот, пожалуйста, – товарищ казначей месткома…
– Скажи на милость! Да вон же она!
Феня так и всплеснула руками. Лыжа, на ребрышке, лежала далеко в стороне, затаившись в сухих колючках боярышника. Подумать – куда закатилась! И как это было сразу внимательнее не поглядеть кругом?
Немало пришлось снова побарахтаться Фене в сугробах, но лыжа оказалась у нее в руках. Слава богу, на этой и пряжка даже уцелела, просто каким-то образом ремни соскочили с ноги. Феня толкнула лыжу под гору и сама съехала вслед за нею. Наконец-то все собрано. Осталось наладить крепления.
А руки совсем закоченели. Она долго постукивала кулаками друг о друга, разминала пальцы, пока им не стало больно и жарко. Тогда Феня быстренько выхватила из кармана колечко провода и – раз, раз! – стянула мерзлые ремни у правой лыжи. Перевела дух и встала на нее всей тяжестью, радостно ощущая твердую опору после так надоевшего ей плывучего снега. Потом она переступила на левую лыжу, хотела наклониться, чтобы тоже поправить крепление и – неожиданно головой сунулась в снег. Лыжа переломилась пополам.
Боже мой! Значит, беда действительно случилась еще тогда, когда Феня только покатилась с горы! Надо же было еще два часа зябнуть и копаться в сугробах, чтобы так вот, в самый последний момент понять: попусту, зря! И нужно теперь «плыть» через всю Каменную падь, а потом еще километра четыре брести по тайге до моста, купаясь в снегу! Вот так выгадала она, выбрав себе короткий путь!
Все вокруг сразу представилось Фене по-особенному мрачным и грозным. И скалы, по которым ей нужно взбираться наверх. И макушки черных елей, показывающих извилистый путь ручья к кипящему непроходимой наледью Ингуту. И сосны, запорошенные блестками куржака и до того промерзшие, что кажутся каменными. И уныло белая долина, выходы из которой затянуты плотным чадом, похожим на дым лесного пожара. И тусклое пятнышко солнца, почему-то невообразимо быстро перекатившееся на другую сторону пади. И мертвая, торжественная тишина, среди которой только она, Феня, одна и живая, и дорога ей только вперед, на скалы, потому что обратно, даже если бы захотеть, вернуться уже невозможно.
Горечь и обида на нелепый случай теперь сменились новой волной злобы на «этого». Он, только он был во всем виноват! Из-за него не пошла Феня в обход, а выбрала прямой путь через Каменную падь. Из-за него она сломала лыжу. Из-за него ей ужасно хочется есть, тогда как в доме «этих» на полке осталась почти целая буханка хлеба, а на подоконнике – неощипанная копалуха. Из-за него она, Феня, Афина Павловна, теперь закоченеет, не выберется из проклятой мышеловки…
– Ну да! Как раз! – подавляя в себе чувство тревоги, громко сказала Феня.
Это было похоже на разговор с кем-то, а вдвоем всегда веселее. Да и вообще-то ведь все ясно и просто: надо только идти, идти вперед, идти быстрее, чтобы засветло выйти хоть к мосту, быстрее идти еще и потому, чтобы не замерзнуть.
Феня выбрала попрямее направление к той скале, от которой поднималась в гору летняя тропинка, и побрела, грудью разваливая снег, скользкий как просо, почти ложась, когда ее начинало засасывать в глубину.
Она очень устала, казалось, до предела своих сил. Никогда не думала, что без лыж будет так тяжело. И жалела теперь, что не взяла палки – годились бы, где оттолкнуться, где опереться или сбить с камня снег.
Солнце спустилось уже к самым кронам деревьев. Они отбрасывали очень слабые, размытые тени. Феня подивилась: ночью от луны тени были куда ярче! Наверно, сейчас гуще стала в небе морозная мгла. Стало быть, и вечер наступит раньше.
От скал веяло еще большим холодом, чем в долине. Феня боялась дышать открытым ртом, а дышать через нос почему-то не хватало воздуха. Варежки покрылись тонкими ледяными чешуйками. Когда мороз прищипывал лицо, очень трудно становилось его оттирать. И без конца, без отдыха нужно было тискать, разминать пальцы, тузить себя коченеющими кулаками.
Феня хорошо помнила удобные уступы на тропинке, но это сейчас не имело никакого значения, все слилось, смерзлось в глубокие, ломкие сугробы, и где летом можно было идти прямо, легко перепрыгивая с камня на камень, теперь приходилось карабкаться на четвереньках, то и дело съезжать обратно и начинать подъем снова. Колючий снег тогда остервенело обрушивался навстречу и больно стегал в лицо.
Один раз она неосторожно ухватилась за молодую сосенку, но сосенка хрупнула, как стеклянная, Феня потеряла равновесие и покатилась, едва не свалившись в глубокую расселину между скал. Она не испугалась, полежала немного, равнодушно поглядывая в черный провал, и снова поползла вверх. Хотелось спать.
Хуже всего было то, что теперь у нее очень сильно начали зябнуть ноги. А встать во весь рост и попрыгать, нагнать горячего тока крови в самые кончики пальцев было негде. Все время приходилось следить: как бы не свалиться куда-нибудь в яму.
И в памяти вдруг возникали далекие картины…
…Вот здесь по осени бывает очень много малины. В жаркий день важно гудят шмели. По валежинам носятся, набив щеки диким горошком, полосатые бурундуки. Дятлы тяжелыми носами из гнилушек выколачивают себе жуков. Если нет ветра – стеклянный перезвон ручья снизу долетает и сюда, но в густой зелени сам ручей не виден. Сейчас, кроме мороза и голода, нет ничего. Все серое. Даже солнце серое. На месте малинника, над сугробами, сухие метелки кипрея.
…Отец сейчас, наверно, объясняет матери, кто такой был Софокл, и хвалится: «А ты знаешь, Синочка, у нашей Афины определенно есть что-то такое… тяготение к музам. Она, в общем…» Мать радуется: вот какая у них способная дочь! Сама она любит читать только «истинную правду», Горького, например. Про Софокла она тоже будет слушать, но с тихой улыбкой, дескать, что же, из песни слова не выкинешь. Она всегда тихо и застенчиво улыбается, когда слушает о чем-либо ей малопонятном или ненужном. Улыбается из уважения к тому, кто говорит. Они, наверно, сейчас обедают и думают, что Феня еще вчера пришла на рейд, тоже обедает или переписывает контрольную работу о древних греках.
…«Эти», конечно, проснулись давно, острят и издеваются всячески над ночной гостьей, дурой девкой, и жрут похлебку из копалухи. С хлебом! Топится чугунная печь. Топится печь…
…А варежки совершенно не греют! Куда бы, куда в тепло спрятать руки? Осталось ли где тепло на всем белом свете?
Перед Феней вздыбился гранитный утес. Ох, наконец-то! Последний. В нем трещина, как раз такая, чтобы только втиснуться человеку. По ней летом поднимаются «врасклинку», упираются в одну стенку руками и ногами, в другую – спиной. Так и всползают наверх. А наверху… Чуть-чуть подняться еще по откосу до перевала, и потом – до самого моста по лесу все вниз и вниз, не круто, идти легко, ноги сами бегут! Ей сразу стало веселее.
Тут можно и поразмяться, поплясать, есть крохотный «пятачок». Но только что же это такое – тайгу совсем затягивает серый туман, уже вовсе неразличимы деревья на противоположном склоне Каменной пади, и даже елочки у ручья скорее можно только угадать, чем увидеть. Скорее, скорее! Феня попрыгала немного, помолотила кулаками камень утеса, тепла не почувствовала, а только боль – и втиснулась в щель.
Летом она здесь взбиралась в четырнадцать коротких шажков. Но теперь ее движения связывал полушубок, а залубеневшие валенки соскальзывали с камня. Чтобы потуже «расклиниться» в щели, нужно было сильнее упираться руками, но от этого сразу леденели пальцы, Феня пугалась, что их осушит и насквозь прохватит мороз, тогда уже не ототрешь, чуточку ослабляла нажим и – срывалась вниз, падала на мягкую подстилку из снега. Обойти бы этот утес? Можно. Но для этого надо спуститься почти до половины горы и потом пробиваться по другому распадку сквозь злую чащу из боярышника, которая сплелась там, как колючая проволока.
Нет, нет, только тут! Каких-то четырнадцать мелких шажков по отвесной стенке – и не подняться?! А ну-ка… А ну еще… И еще… Еще раз… Шесть, семь, восемь… Свалилась опять!.. Ничего… Семь, восемь, девять… Снова сорвались валенки… Фу ты, как сердце колотится! Пальцы, не пальцы, а грабли… Эх, были бы теплые руки!..
После того как Феня свалилась в десятый или двенадцатый раз, ее внезапно бросило в жар, но не в такой, каким пышет человек от избытка сил и энергии, а в тот жар, когда его охватывает смертельная усталость. Все равно как огарок свечи – прежде чем погаснуть совсем, он дает последнюю вспышку самого высокого яркого пламени. Феня этого не сознавала, ей просто стало тепло, согрелись наконец даже самые кончики пальцев, а на шее под платком она ощутила испарину. И хотя почему-то сильно задрожали колени, а губы горько обметало летучей сухостью, этой вспышки тепла, этого взметнувшегося огонька бодрости ей хватило как раз, чтобы выбраться наверх и, не останавливаясь ни на минуту, выбрести на самый гребень перевала.
А тут ноги вдруг отнялись, подкосились, и Феня почувствовала, что она против воли садится в снег, что ей даже хочется лечь и закрыть глаза, хотя бы на самую-самую малость…
«Федосья на тонких ножках, – вяло подумала она, подчиняясь неодолимому искушению. – Опаздываю на собрание… Баженова будет сердиться… А “эти” жрут похлебку из копалухи… Папа, почему у греков Софокл…»
Она приткнулась к тонкой березке, и жесткие, крепкие комья снега посыпались ей на плечи вместе с промороженными хрупкими сучочками.
Фене показалось, что это хлынул крупный ливень.
Так вот отчего стало тепло! Надвинулся циклон… грозовая туча…
Смотри-ка, сразу по-летнему зашумела листва на березках… Ох! Как больно ужалила в щеку оса!..
Но куда бы укрыться ей от дождя? Ведь так все равно не уснешь, промочит насквозь. А у нее – тетрадь!..
Тетрадь… Софокл… Профсоюзные марки… Нужно бы встать, перейти, где погуще деревья…
Вон тоже кто-то ходит, ищет кого-то, кричит под горой: «Федосья!»
А ведь Федосья – это она?..
Скучно и однообразно верещали полозья саней.
Обочь дороги, узкой, в один след, похожей на глубокую канаву, прокопанную среди сугробов снега, стояли раскидистые вековые сосны. Их вершины вплотную смыкались над дорогой. Деревья расступались только изредка, и тогда в просветах, далекие и холодные, видны были частые зимние звезды.
В одном месте небо словно чуть-чуть желтилось – это готовилась подняться луна.
Дорога становилась все хуже и хуже. Усталая, густо заиндевевшая лошадь оступалась, проваливаясь в скользкий, сыпучий снег. Павлик, кучер, мальчишка лет пятнадцати, в огромной шарообразной шапке, сшитой из неведомо какого меха, озорно покрикивал на лошадь, стегал ее хворостиной, дергал за вожжи, но без пользы: иначе как шагом здесь ехать все равно было нельзя.
А мороз крепчал, набирал лютую силу. Колючий, сухой, он перехватывал дыхание, склеивал ресницы, заставлял прятать лицо. Плохо спасала даже новая собачья доха. Зарывшись, насколько было можно, в солому, набросанную на дно просторной кошевы, Цагеридзе пытался задремать. Он потерял счет времени. Казалось, что этому темному лесу, забитому сугробами сыпучего снега, никогда не будет конца, хотя Цагеридзе и знал, что от посадочной площадки для самолета у села Покукуя весь путь до Читаутского рейда имеет мереных только лишь двадцать три километра.
Цагеридзе с завистью наблюдал, как Павлик, озябнув, выскакивал из кошевы и, припрыгивая и притопывая, шел следом. Согревшись, Павлик падал на солому, охал, ухал, заливисто свистел. А Цагеридзе пробежаться, как это делал Павлик, не мог. Вместо левой ноги от колена у него был протез, новый, непривычный, и ковылять на костылях по рыхлому снегу Цагеридзе не решался.
Так они ехали еще очень долго, и мороз становился все злее и злее, лес – гуще, а сугробы снега – выше.
Но вот дорога повернула круто вправо и пошла под уклон. Потянуло особенно острым холодом. Еще немного – и впереди забелела широкая открытая полоса.
– Читаут! – выкрикнул Павлик. Он бросил вожжи, захлопал, застучал отвердевшими на морозе кожаными рукавицами и засвистел особенно озорно и весело.
– Сколько осталось? – вяло спросил Цагеридзе, и оттого, что он заговорил, сразу колючая дрожь проползла у него по спине. Ах, как хорошо бы теперь выпить стакан горячего чая! А еще лучше – виноградного вина. Такого, какое умеют делать, наверно, только в Сачхере.
– До рейда сколько? – отозвался Павлик. – От устья Ингута пятнадцать километров считают. Ну, отсюда километров девять, однако, не больше. – И добавил: – Ежели по воде, летом. А сейчас, по торосам крутиться, всех двенадцать выйдет. Эвон чего нынче нагородило!
Над рекой стлался густой серый туман. Вдоль берега топились ключевые наледи. Конь захрапел, когда под копытами у него захлюпала вода. Приседая на задние ноги, он трусливо перемахнул через дымящийся разлив наледи. Дорога теперь вилась между торосами, хотя и завеянными снегом, но все же дико острыми и угловатыми. Местами льдины сдвигались сплошным высоким валом. Тогда дорога вздыбливалась, всползала прямо и круто на гребень вала и так же круто падала вниз в глубокий ледяной желоб. Кошеву все время швыряло с боку на бок. Чтобы не выпасть, Цагеридзе глубже зарылся в солому, привалился плотнее к оплетенному бечевой задку.
Под полозьями заливисто журчал снег, звенели разбитые подковами коня мелкие льдинки, возле щеки шелестела душистая ржаная солома. И Цагеридзе бросило в сторожкую дрему.
Павлик завел песню, сложенную, должно быть, кем-то из местных жителей:
Стучат топоры, пилы поют,
В глубоком распадке бежит Читаут,
Падают сосны, вершины шумят.
– Эх, хорошо! – лесорубы говорят.
Жгутся морозы, вьется пурга.
Разве напугают лесорубов снега?..
Цагеридзе хотел сказать Павлику, что песня ему нравится, только вот неладно – «жгутся морозы», да с размером стихотворным что-то не в порядке. Но чтобы Павлик услышал, нужно было откинуть воротник дохи и выставить лицо на мороз. Сделать это у Цагеридзе не хватило решимости, он подумал: «Скажу потом». И стал подыскивать, подбирать взамен более удачную строчку. Напрашивались все какие-то длинные, многосложные слова и ломали размер. Цагеридзе стало смешно: не так-то просто, оказывается, сочинять стихи. Заметить изъян в чужих – легче. Ну, да не может быть, чтобы не нашлось точное и по смыслу и по размеру слово! Найдется. Обязательно найдется. Только поискать хорошенько. «Жгутся морозы… жгутся морозы…» Может быть, так: «Жгут лицо морозы»?.. Нет, опять лишний слог…