Доктору и моему другу Ирине Метловой посвящается
Говорят, первой эту диковинную тварь увидела ветеринарша Елизавета Трофимовна Совенко, более известная по прозвищу Сова. Пошла за грибами по своим заповедным местам и случайно наткнулась на партизанскую землянку, настолько памятную, что защемило сердце у старушки. Подобными бункерами, блиндажами и тайными схронами была вся вторая застава изрыта, многие еще уцелели, а эта обвалилась, и яма уже заросла можжевельником. Место тут диковатое, звериное, медведи давно облюбовали крутой, сухой увал и, чтоб берлог не копать, зимовали в партизанских бункерах. И кабаны в морозные месяцы сюда на отстой приходили, в мшистом, заболоченном логу паслись или тоже норовили в землянки залечь. Раньше охотники зимой часто ездили, из Брянска, Харькова, а то и из самого Киева, а в последние лет пятнадцать мало кто заглядывал, так и дороги заросли.
Присела Сова на кочку, где когда-то вход был в партизанскую прачечную, и в это время в ельнике что-то ворохнулось, заурчало. А потом будто кто-то позвал:
– Ба-бэ-бэ!
Причем голосом гнусным.
Напугать чем-либо бабку Сову было трудно, особенно в родном брянском лесу, да к тому же показалось, будто это козел оторвал веревку и следом увязался, поскольку тоже любил по грибы ходить. Сама же приучила, когда еще козленочком был, и вот с тех пор, как только лукошко возьмет, Степка скорее ее в лес: бежит впереди и все хорошие сшибает, а мухоморы жрет, стервец. А как нажрется, ну просто дурак дураком. Из лесу придет, встанет возле таможни и народ в Россию не пускает. Стоит, орет, передними копытами землю бьет – наверное, кажется ему, будто он зверь могучий, с лошадь величиной. Свату же, Тарасу Опанасовичу, и вовсе проходу не дает: то как-то на ворота загнал, то даже на крышу проезжавшего мимо трактора, а недавно всю его машину рогами побил. Наркоман, одно слово, поэтому и брать не стала с собой.
Пригляделась, и вроде бы на самом деле мохнатый козлиный бок в елках мелькнул. В другой бы раз сломила хворостину и прогнала, но тут подобрела от нахлынувших воспоминаний юности и позвала ворчливо:
– Добро уж, Степка, выходи…
А козел в ответ опять как-то мерзко заблеял:
– Ба-бэ-бэ! Да-ай!
Словно просит что-то! И почудилось, на дерево полез – рога на верхушке мелькнули и потом морда бородатая. Ну, значит, опять мухоморов наелся!
– Ты чего это там, леший? – прикрикнула Елизавета Трофимовна. – А ну, слазь!
Тут ветки-то раздвинулись и явилось чудище – горбатое, мохнатое, ручищи до земли, а из шерсти глаза черные блестят! И показалось, числом их три! На голове же то ли рога, то ли уши и рыло кабанье. В общем, не человек, не зверь и даже не обезьяна, хотя на двух ногах стоит.
И впрямь леший!
Однако бабка Сова твердо знала, что леших не бывает, не забоялась, взяла клюку наперевес и – как в штыковую атаку на фашиста:
– Пошел отседова! Геть, геть!
Безобразная же эта тварь лапы к ней тянет, будто схватить хочет, и скалится еще! Тогда бабулька в нее пустым лукошком метнула – точно в морду:
– На тебе!
И сама наутек без оглядки. Пожалуй, версты две бежала заросшими партизанскими тропами. Потом лишь спохватилась, но пожалела более не лукошко, а серебряное колечко, в нем припрятанное: руки у Совы от старости иссохли, и оно часто спадало с пальца. Так вот, чтобы случайно не обронить в лесу, бабка продевала в него шнурок и привязывала внутри корзинки. Памятное было колечко, дорогое, всю жизнь с ним ни на минуту не расставалась, да вернуться уж ни сил, ни храбрости не хватило. Подумала: ладно, завтра с утра прихвачу с собой козла, для надежности «вальтер» немецкий из подпола достану и схожу. На что чудищу этому корзинка моя? Поди, не возьмет, да и колечко вряд ли заметит. А грибы сожрет, так и ладно…
Рассказывать никому ничего не хотела, да тут у поскотины, на краю заросшего травой пастбища, как назло, ей дед Куров встретился, Степан Макарыч – бывший супруг, с которым разошлась Елизавета Трофимовна лет десять назад. Должно быть, узрел Сову еще на опушке леса, спрятался, подождал, а потом как выпрыгнет из травы:
– Хенде хох! Аусвайс! Шнель, шнель!
Он еще с молодости такой озорной был, норовил при случае страху напустить, подшутить, разыграть. Потом вроде бы образумился, остепенился, но к старости опять, должно, стал в юный возраст впадать.
Елизавета Трофимовна не дрогнула, лишь притулилась к жердям ограды, чтоб отпыхаться. В другой-то раз и досталось бы деду, но воспоминания, пришедшие возле разрушенной землянки, неожиданным образом стушевали прежние обиды.
Степан Макарыч никогда особой внимательностью к своей постаревшей супруге не отличался и тут не сразу заметил, что она запалилась, отдышаться не может, бледная и прибежала из лесу без лукошка. А заметив, спросил снисходительно:
– Кто гнал-то эдак? Или напугалась чего?
– Тебе-то какая забота? – по-совиному напыжилась Елизавета Трофимовна, однако задираться ей в тот час не хотелось.
– Лица нет, трясешься…
А у бабки и в самом деле вдруг ноги подкосились, и она бочком сползла на траву.
– Ох, лихо мне, Кур, – только и простонала непроизвольно, да еще партизанским прозвищем назвала.
– Да что случилось-то? – обеспокоился Куров и даже засуетился. – Давай, подымайся!
Подхватил под мышки, приподнял, прислонил к забору и держит. От его этой участливости, а может, от недавних воспоминаний Сова и призналась:
– На вторую заставу по грибы ходила.
– Ого, ближний свет!
– Так сушмень стоит, пусто в лесу. А там по логу обабки да серушки попадают…
– И что?
– Отдохнуть присела, тут он и вылез из ельников…
– Кто – он?
– На козла похожий! И орет так же, будто просит чего. Баба, дай, говорит. Чего дай?
– Ага, а тебе будто дать нечего? – И ухмыльнулся, старый развратник.
– У вас, жовто-блакитников, одно на уме! Должно, леший был!
– Чего мелешь-то?
– Не знаю, как и назвать… Может, обезьяна, да ведь рыло, как у вепря, и вроде рога на макушке. Стоит на ногах, горбатый, лохматый, и рычит… Чуть только не схватил.
– Поблазнилось, поди-ка, – осторожно не поверил Степан Макарыч.
– Да вот как тебя видала! В елках сначала прятался, думала, козел. А вылез – страх божий И ощерился! Эй, ты пошто меня лапаешь-то?
Дед спохватился, отпустил Елизавету Трофимовну и огляделся, выдавая тем самым растерянность. Он знал свою бывшую супругу тыщу лет, еще с ее партизанских девичьих времен, и никогда подобных историй с ней не приключалось; напротив, Сову было трудно чем-либо испугать или взволновать даже в годах преклонных. В иной раз чудилось, она вовсе бессердечная и нервы у нее железные. Невзирая на возраст и в связи с отсутствием ветеринаров она до сей поры кастрировала всех поросят и бычков в районном селе Братково – как на российской, так и на украинской его сторонах. Причем, кажется, делала это с мстительным удовольствием…
– Может, и не леший, – вдруг усомнилась Елизавета. – А этот… Как его? Ити, что ли…
– Кого – яти?
– Тебе бы только яти! Тварь так называется, гималайская. По телевизору показывали.
– Не ити, а йети! – со знанием дела поправил Куров. – По-нашему, снежный человек. Да брешешь ты, Сова… Откуда ему взяться? Сослепу, поди, привиделось. Он в горах живет.
Она обижалась мгновенно и от обиды становилась дерзкой и задиристой:
– А вот сходи на вторую заставу и глянь! Посмотрю, как ты от него драпать будешь!
– Была нужда, ноги бить…
Курову не хотелось сердить старуху. Он слишком хорошо знал вздорный нрав бывшей супруги и старался избегать всяческих ссор, поскольку Елизавета Трофимовна сразу же начинала отравлять ему жизнь мелкой местью. Когда они разошлись, то поделили огород, имущество, хату и даже печь. Поскольку же печь была единственной, то деду досталась топка и лежанка, а бабке только одна ее теплая стенка и труба с задвижкой. Это ее вполне устраивало, ибо топить-то своими дровами приходилось Степану Макарычу и тем самым обогревать половину Совы. Он уж старыми фуфайками и одеялами перегородку обшил, чтоб тепло у себя задержать, а оно все равно к бабке уходит. Она там, слышно, босая по полу шлепает, а дед в валенках сидит даже летом. Мало того, стоит разругаться – так Сова дождется, когда дед затопит печь, и закроет трубу. В таких случаях дым заполнял все его жилище, вынуждал бежать на улицу и потом искать компромисс с бывшей супругой – угар к ней удивительным образом не проникал! Летом можно было бы и не бояться подобного вредительства, однако кухня вместе с газовой плитой при разделе отошла бабке, и Курову приходилось готовить еду в печи круглый год.
– Тогда не говори, что брехня! – Сова все больше распалялась. – Будто я вру ему! Будто сослепу! Зрячий выискался! Сам бы увидел, так в штаны навалил бы, Кур ты щипаный!
Это уж было слишком, но дед и не такое терпел от нее в прошлом.
– Может, зверь тебя испугал? – предположил он. – Кабанов-то вон сколь развелось, и медведи по второй заставе пешком ходят…
– Сам ты медведь! Что я, не отличу дикого зверя от этой твари? У ней ведь не лапы, а руки были. И бородища – во! Может, даже инопланетянин. Передают вон, гуминоиды эти на Землю давно прилетели. Корабль у них сломался. Может, поселились на заставе и живут? Там же нынче всякая бродяжня обитает…
– Бродягу ты и видела!
– Вот чего пристал к женщине? Не верит, а?! Ты мне всю жизнь не верил, потому и под откос ее пустил, бандера недобитая!
– Да будет тебе, Елизавета, – проворчал дед вполне добродушно. – Ну, поглядела на лешего, и хрен с ним. Живая осталась, и ладно.
– Не на лешего, а на снежного человека! А то на гуминоида…
– Нехай и на снежного…
Старуха уже отдышалась, взяла себя в руки и, как бывало в таких случаях, от негодования аж присела, как кошка, уши прижала и зашипела:
– Ох, и хитрый же ты, чума оранжевая! Будто соглашаешься, а сам себе на уме! Ух, порода ваша хохляцкая! И вообще, ты что тут делаешь? На территории чужого государства? Как нынче твоя фамилия? Курвенко?
– При чем здесь фамилия? – Теперь уж дед рассердился. – Что ты в самом-то деле? Я к тебе по-доброму шел, обрадовать хотел!
– Ну-ка геть в свою самостийную Украину! Нечего тут выглядывать да вынюхивать, натовский прихвостень!
Дед только рукой махнул и пошел к таможне, ибо знал: если Сова новую его фамилию вспомнила, значит, ее понесло и толку не добиться.
Он и в самом деле всю жизнь был Куров и считал себя русским, а тут, когда райцентр разделили демаркационной линией и он вместе со своей половиной хаты очутился в Украине, по решению районной Рады всех переписали на хохляцкий манер и выправили соответствующий паспорт. Делили-то второпях, как придется, и получилось, что все москали оказались в Украине, а хохлы в России – так уж с давних пор заселено было Братково. Кто бы думал, что когда-нибудь раздерут село на два государства?
Степан Макарыч документа не принял из принципа, так сначала пенсию перестали приносить, а потом обманом старый забрали и новый всучили. Из-за того и российского гражданства не дали, хотя он в газету написал, что не хочет примыкать к Украине. До Верховных судов обоих государств дошел, чтоб восстановить справедливость, сотню справок разных собрал, живых свидетелей разыскал, три общих тетради на письма перевел – не помогло. И тогда ветеран партизанского движения объявил свою хату со двором отдельной державой, нарыл ходов из своего подпола, чтоб бороться с экономической блокадой и чувствовать себя вольным, после чего отказался подчиняться каким-либо законам и властям. Хотел еще свои деньги напечатать, почтовые марки и герб нарисовать, продавать все это и жить, как Папа Римский, но потом слегка поостыл. Крестник его, Мыкола Волков, человек политически грамотный, тайно посоветовал назвать государство размером в полхаты – Киевская Русь. Он был мастер придумывать всякие комбинации. Чтоб никому обидно не было, дескать, всегда будет политическое оправдание. Если государство Израиль, которого не существовало тысячи лет, восстановили, то почему бы не возродить Киевскую Русь, хотя бы не с целым народом, а в лице одного человека? Несколько лет Куров с этими идеями носился, однако древнее восстановленное государство не признали даже в сельпо, где отпускали товары под запись.
Елизавета же Трофимовна с того самого дня, как узнала, что дед теперь Курвенко, да еще услышала сплетни, мол, он по своей воле стал так называться, во всяком споре использовала это как самый веский аргумент – чтоб обидеть до глубины души.
Даже козла своего Степаном назвала…
А дед был москаль прирожденный, поскольку родился и вырос в Московской области и зимой сорок первого, после краткосрочных диверсионных курсов, был заброшен на парашюте в брянские партизанские леса – немецкие эшелоны под откос пускать. Его тогда никто в отряде ни по фамилии, ни по имени не звал, из конспиративной необходимости ходил он под кличкой Кур, то есть петух. Так же звала его и будущая, а теперь уже бывшая, супруга, которая еще совсем девчонкой в отряде товарища Ковпака стирала белье, пулеметные ленты патронами набивала и носила, как и до сих пор, фамилию Совенко…
Куров и сам чуял, что к старости обидчив стал и, должно, от Совы заразился желанием мелкой мести, ибо отошел от поскотины, обернулся и крикнул:
– Ты бы, дура-баба, прежде спросила, зачем я к тебе в сопредельное государство ходил!
Елизавета Трофимовна насторожилась, но из гордости не переспросила. И тогда дед с удовольствием подразнил ее:
– От Юрка письмо пришло! Одному мне адресовано! Бабка Сова в тот час же дернулась было следом и даже рукой махнула, но Степан Макарыч лишь прибавил шагу.
Юрко был их хоть и не единственный, но самый дорогой, воспитанный чуть ли не с пеленок, любимый внук…
Дед Куров особенно-то не распространялся о том, что ему Сова поведала, – дабы сплетен не разносить, поскольку сам все-таки не поверил ни в лешего, ни в снежного человека. Крестнику своему, Мыколе Волкову, только и рассказал в тот же день. Да и то шутливо, дескать, крестная его сегодня по грибы пошла, и ее в лесу какой-то человекоподобный зверь, навроде гориллы, чуть лапами не схватил. Так она корзинку бросила и бегом прибежала со второй заставы – а это тебе не ближний свет, – вон, мол, еще сколько здоровья у бабки!
Николай Семенович был образованным, с молодости в начальниках ходил, даже одно время, под закат советской власти, председателем Братковского райисполкома работал. Но с женами молодому предрику не везло: первую у него посадили за растрату, из-за чего и сам он пострадал; вторая ушла, занявшись бензиновым бизнесом, и теперь Волков жил гражданским браком с третьей – властной и своенравной Тамарой Кожедуб, судебным приставом москальского районного суда. Она через брата своего, пана Кушнера, и устроила Волкова на хлебное место – начальником украинского таможенного пункта. А начальником российского был Шурка Вовченко, как две капли воды похожий на Мыколу, поэтому иногда их путали и поговаривали, что они от одного отца, только от какого, решить не могли.
Волков-то сначала на все это дело купился, но когда вкусил жизни с Тамарой и таможенной работы, стал одинаково томиться как от сожительства, так и от своей службы, куда его определили чуть ли не насильно. В последнее время он жаловался, что стремительно тупеет, теряет былой интеллект, подвижность ума и речи, оттого что заставляют учить украинский язык. Мол, в голове происходит мешанина, сумбур и даже болезнь развивается редкая и заразная – раздвоение сознания. Это когда один и тот же человек кажется то слишком умным, то ну просто дурак-дураком. Возможно, от этого заболевания у Мыколы появились две тайные мечты, которые исключали друг друга. Первая – избавиться каким-то образом от Тамары, а вторая – вернуться в районную власть, головой администрации или, на худой случай, председателем районной рады. Но вторая мечта была как раз и неосуществима без официальной женитьбы на сожительнице. И потом, записанный украинцем, Мыкола Волков толком не знал государственного языка, а без этого занять столь высокую должность ему тоже не светило. Говорил он на суржике, дикой смеси москальского, хохляцкого и бульбашского, как и все остальные, за редким исключением, жители Братковского района. А требовалось владеть настоящей украинской мовой, дабы и другим пример показывать, поскольку Сильвестр Маркович, то есть пан Кушнер, от которого зависело назначение, терпеть не мог языка кацапов. Поэтому крестник Степана Макарыча, сидя на таможне, вот уже год без малого размышлял, как поступить, и на всякий случай зубрил эту мову по школьным учебникам.
С охолостившимся дедом Куровым они в какой-то степени были товарищами по несчастью – что касаемо женщин, раздвоенного сознания и самого образа жизни, и именно это сближало их больше, нежели отношения крестного родства. Сойдутся бывало, выпьют горилки и давай толковать о наболевшем – глядишь, и легче становится.
Выслушав крестного, Мыкола высказал мысль, якобы то не зверь крестную ловил, а самый обыкновенный мутант, прибежавший в эти края из чернобыльской зоны. Там-де некоторые селяне жить остались и нарожали уродов, и вот эти полулюди, полуживотные существа уже выросли и разошлись: кто в Украину, кто в Белоруссию или Россию, и теперь бродят по лесам, народ пугают, а больше свеклу с полей воруют, овец, телят, или молодых девок ловят и волокут в свои берлоги. И хоть внешне похожи они на человека, но шерстью обросли, бывает, и по три глаза у них, или, хуже того, рога на головах вырастают, и даже хвосты. Истинно, черти ! Но, говорят, быстро стареют, живут недолго – к двадцати годам все помирают. Мол, еще в прошлом году Шурка Вовченко, российский таможенник, от безделья увлекающийся всяческой чертовщиной, на той же второй заставе наблюдал человекоподобное существо, которое живет скрытно, почти не оставляет следов и, скорее всего, обитает в уцелевшем бункере. Зимой босой и голый ходит, так шерсти только на подошвах нет, как у медведя. У них, дескать, происходит замутнение генов, потому и называют их мутантами. И этот же Шурка придумал легенду, будто это не кто иной, как черный партизан, – по аналогии с черным альпинистом: когда-то брошенный в беде своими товарищами, он, ставши бессмертным, ходит теперь партизанскими тропами и ищет их, чтобы отомстить. Полное вранье, конечно, ибо Куров лучше всех знал: партизаны даже мертвых своих товарищей не бросают.
А вот видеть мутанта Вовченко вполне мог, в этом Мыкола уверен. И прямо спросил бы у своего коллеги, но отношения у них были сложные, конкурентские и предвзятые. Короче, подъедали друг друга где и в чем только могли, так что на откровенность рассчитывать не приходилось. Хуже того, принципиальный российский таможенник тут же настучал бы куда следует, и начались бы проблемы. Поэтому Волков сразу предупредил крестного, что болтать об этом запрещено, дескать, имеется тайное межгосударственное соглашение о неразглашении сведений про мутантов – дабы не отпугивать западных инвесторов чернобыльской опасностью. Поэтому всех очевидцев сразу же обвиняют в заведомо ложной пропаганде порочащих независимые государства измышлений или объявляют сумасшедшими и помещают в дурдом. Ты, дескать, сам помалкивай и крестной накажи, чтоб язык за зубами держала, если в психушку не хочет на старости лет.
Все-таки хорошо поговорить с умным и знающим человеком! Куров в тот же вечер пришел в свою половину хаты, однако предупреждать Сову ни о чем не стал, а вздумал устроить ей испытание: затопил печку, поставил разогревать ужин и принялся ждать, устроит ему соседка газовую атаку или нет. Прошло пять, десять минут, но тяга не уменьшалась, потом и картошка с салом зашипели на сковороде – бабка трубу не закрывала. Значит, клюнула на сообщение о письме от внука и мстить не станет. Степан Макарыч поужинал под рюмку горилки, окончательно раздобрел и постучал в стену.
– Эй, Сова! – окликнул. – Ты про снежного человека-то не болтай, а то в больницу упекут.
– Это еще почему? – не сразу спросила она.
– Государственная тайна. За разглашение – срок. Ты не лешего видала, не гуманоида…
– А кого, по-твоему?
– Мутанта.
– Какого еще муданта?
– Чернобыльского, радиоактивного. Урод такой, не человек и не зверь…
– Ну, слыхала я про них, и чего?
– Ничего. В дурдом посадят, да и все.
– Может, у вас, хохлов, это тайна государственная, – отреагировала Елизавета Трофимовна после недолгого раздумья. – А у нас в России секретов нету. У нас страна открытая, вся нарастапашку.
– И у вас мутанты под грифом.
– Кто сказал?
– Мыкола Волков.
Сова крестника своего считала бабником и непутевым мужиком, впрочем, как и его давно пропавшего отца, поэтому ехидно хихикнула – перегородка была не толстой, в две доски, и все бабкины интонации слышались отчетливо:
– Нашел кому верить!
Но поносить его, как обычно, не стала – должно быть, помнила о письме от Юрка…
– Как хочешь, – равнодушно отмахнулся Куров. – Арестуют, тогда не реви. Пухнаренков ваш за этим лично следит.
Пухнаренков был главой российской администрации.
– А чего ваши чернобыльские муданты в нашем брянском лесу делают? – после долгой паузы спросила Сова.
– В основном девок ловят, – ухмыльнулся дед. – Тебя ведь тоже поймать хотел?
– Я вот ему поймаю! – послышалось отчетливое клацанье затвора. – Пусть только встренется еще раз!
– Ты зачем «вальтер» откопала?
– От вас, хохлов, обороняться!
– Не шали, Елизавета…
– У меня лукошко на второй заставе осталось! И ножик… Я женщина одинокая, помочь и защитить некому, завтра сама пойду…
И будто всхлипнула. Это она так на жалость давила, надеясь, что Куров сходит и отыщет корзину или уж, на худой случай, с ней пойдет, но все подобные приемы бывшей супруги дед давно изучил и никак на них не реагировал: стоит чуть слабину дать, как верхом на шею сядет и понукать будет – характер такой. Дед в ответ включил телевизор, растянулся на койке, словно сытый кот, и Елизавета Трофимовна поняла: не разжалобить нынче бывшего супруга.
– Письмо в щелку просунь! – потребовала она.
– Какое письмо?
– От внука моего!
После раздела хаты в перегородке оставалась единственная щель – за печкой в углу: хата от старости проседала, и, как ни затыкали, ни заделывали, щель все равно светилась одинаково в обе стороны.
Дед даже не шевельнулся:
– Мне адресовано!
– А я его бабка родная! Имею право! Суй сейчас же, а то будет тебе газовая атака!
Куров покосился на противогаз, висящий всегда наготове, под рукой, и потянулся:
– Только попробуй… Свет отключу.
Электрические пробки остались на дедовой половине хаты, и, бывало, зимой, когда темными вечерами Сова смотрела сериалы, эта угроза действовала безотказно. Но сейчас на дворе еще солнце не село, поэтому бабка простучала босыми костлявыми пятками по гулкому полу и громко брякнула печной заслонкой.
– Нюхай, хохляцкая рожа!
Степан Макарыч хладнокровно напялил резиновую маску противогаза, распахнул окошко и, поправив подушку, уставился в телевизор – показывали новости. Печь уже прогорала, поэтому синий, угарный дым почти не застилал экрана, не мешал смотреть и медленно уносился на улицу. Елизавета Трофимовна выждала минут пять.
– Ну чего, живой еще, бандера? – спросила наконец.
– Что мне сделается? – пробубнил сквозь маску Куров. – Я уж привык терпеть от вас, москали проклятые. Погоди, вот хохлы вступят в НАТО и покажут вам кузькину мать.
– Нехай вступают! – без особого азарта подбодрила Сова. – И поскорей! Вот уж потехи будет – хохлы в НАТЕ!
– Чего же потешного?
– Так ей же сразу хана придет!
– Кому – ей?
– НАТЕ твоей!
– А они тогда – в Евросоюз!
– И союзу этому будет полный кирдык! Вы, хохлы, – наш засадный полк. Мы вас скоро в Штаты зашлем! Шоб разъединить их к чертовой матери! От них вся зараза идет…
– В том и есть ваша москальская агрессивная физиономия! – нехотя отпарировал дед.
Старухе, должно быть, тоже надоело препираться, да и любопытство разбирало – открыла задвижку на трубе и попросила глухо:
– Скажи хоть на словах, что пишет-то Юрко?
– Что надо, то и пишет.
– Поклон-то мне прислал?
– Поклон прислал, о здоровье спрашивал. Не примерла ли еще, говорит, бабка Сова? Не сунули ли ее в скважину?
– Ну чего болтаешь-то, дурень? Разве Юрко так про родную бабушку спросит?
– Ладно, шучу…
– Отпиши ему, дескать, плохая стала, болею!
– Ничего себе – плохая! – захохотал дед. – Со второй заставы рысью прибежала, и хоть бы что!
– Из последних сил прибежала. От муданта этого снежного…
– Да ты и без муданта как вертолет!
Старуха загоревала и, судя по звуку, зарядила пистолет.
– Приехать в отпуск-то обещается?
– Обещается, жди… Пока, говорит, горсть алмазов не накопаю, не приеду.
– Сдались ему эти алмазы! – Сова обиженно высморкалась и тут же принялась ругаться с причетом: – А все ты! Ты дорогу из родной хаты показал! Вот и осталась я одна-одинешенька на старости лет! И некому будет воды подать…
Куров знал, что эта песня на добрых полчаса, снял противогаз и прибавил звук в телевизоре. Обычно в таких случаях он отмалчивался, поскольку мысленно соглашался с бывшей супругой и чувствовал себя виноватым.
После освобождения брянщины от фашистов диверсанта Курова демобилизовали по ранению, но вместо того, чтоб в тот час отправиться домой, в Московскую область, он оказался в Братково. Его партизанская подруга Лиза Совенко уговорила остаться в ее родных местах: мол, поправишься и поедешь, куда тебе торопиться? А сама, коварная, уже тогда замыслила женить Кура на себе и навсегда оставить на Украине, оттого и ласковая была, безотказная, всякую его волю исполняла и в рот заглядывала. Он и не собирался жениться на ней, не нравилась ему Сова – курносая, глазки маленькие, востренькие и губы вечно удивленной трубочкой. И хоть рано созрела, аппетитно округлилась, словно краснобокое яблоко, да не то что укусить – ущипнуть не дает. Командир прикрепил ее к Курову, чтоб обучил всем премудростям взрывного диверсионного дела, так и образовалась птичья диверсионно-разведывательная группа Кур и Сова. Потому они на пару целый год ничем иным, кроме рельсовой войны, не занимались. Это уже когда он долечивался под ее присмотром во фронтовом госпитале, потерял однажды бдительность и допустил непозволительную шалость – как-то само собой получилось, невзначай. Думал, обойдется, и, поправившись, собрался уезжать, но Сова вдруг заявила, дескать, на сносях я, и не стыдно ли тебе, геройскому партизану, бросать обманутую беременную девицу, фронтовую подругу на произвол судьбы? В общем, он по молодости-то поддался шантажу, остался, но в сельсовете расписываться не стал принципиально.
Она тогда и на это была согласна.
А Братково немцы еще в сорок втором дотла сожгли, жить негде, так они снова вернулись на вторую заставу, поселились в прачечной и прожили там до весны. Хотели летом хату поставить в селе – им, как героям, землю дали и материала на строительство, но тут заявился вербовщик и говорит, мол, на золотые рудники требуются взрывники. Они же с партизанской подругой ничего тогда еще не умели делать, кроме как взрывчатку под рельсы или мосты подкладывать да эшелоны под откос пускать. Курова с беременной женой не взяли бы, но супруги скрыли это, записались добровольцами и поехали в Якутию. Тут спустя некоторое время и выяснилось, что Елизавета пустая и ни на каких сносях вовсе не была, но уж поздно, увяз коготок. Так пять лет они на пару шпуры бурили, аммонит закладывали и рвали породу с кварцевыми золотыми жилами. Надо сказать, Сова и в тылу у немцев была отчаянной, иногда чуть ли не у них на глазах магнитные мины под вагоны ставила; тут же и совсем расхрабрилась, и возникло между супругами нечто вроде рискованного соревнования – кто короче запальный шнур оставит. Однажды били шурф буровзрывным способом по коренным породам, и такая заруба, что никто уступить не хочет. А суть ее состояла в следующем: надо было зарядить шпуры, свести детонирующие шнуры в коллектор с капсюлем, уже в него вставить бикфордов шнур, запалить его и, пока горит, успеть подняться наверх в бадье, которую выкручивали воротом двое горняков. И получалось: шурф все глубже, а шнур короче. Было уже метров десять глубины, когда Степан установил абсолютный рекорд и подорвал заряды тридцатью сантиметрами – меньше оставлять уже было никак нельзя. Но Сова вошла в раж и сдаваться не собиралась: демонстративно укоротила шнур еще на вершок и спустилась в забой.
– Не шали, Елизавета! – предупредил Куров. – Не успеешь!
– Успею! – отвечает эта поперечная женушка. – Я легче тебя!
Забралась в бадью, запалила и кричит:
– Вира!
Горняки тоже в азарт вошли и страх потеряли, навалились на рукояти, крутят ворот, смеются – Степан помогать кинулся, и все равно не поспели. Взрыв громыхнул, когда Сова была уже над устьем шурфа, и это ее спасло: мощной ударной волной ее подбросило метра на три вверх и только посекло задницу крошкой кварцевой жилы. Говорят, в больнице, когда осколки вынимали, то даже самородное золото находили, правда, мельчайшие частицы извлечь не смогли, много еще и осталось. Месяц она пролежала на животе, пока не зажило, после чего к взрывчатке больше не притрагивалась, поехала учиться на курсы ветеринаров и последние два года в Якутии проработала на конной базе рудника. И то ли от этого памятного взрыва, то ли от золота, которое вросло в тело, но пробудилась наконец в Сове женская природа: неожиданно забеременела и родила первенца Тараса. В Братково они вернулись по причине второй беременности. С двумя-то малыми детьми тяжеловато в холодных краях. Благодаря солидному северному заработку выстроили большую хату посередине села – как героям-партизанам, им отвели самый лучший участок – и лет двадцать, пока сыновья не выросли, жили душа в душу. Выучили Тараса на механика, женили, но рожденная в Якутии бродяжья неуемная душа все куда-то манила сына, и в результате взял он свою жену да по комсомольской путевке рванул на Сахалинские нефтепромыслы, простым бульдозеристом. А спустя год следом за ним и второй сын, Василий, сорвался, – оба за длинным рублем погнались. Причем поехали не спросясь, своевольно, отчего Сова и начала ворчать на мужа, мол, это ты им дорогу из дому показал, ибо сам по характеру бродяга, бездомок и кочевник.
Там, на далеком острове, у Тараса родился Юрко. Внук, долгожданный, красивый, пригожий, был, однако, болезненным из-за худого сахалинского климата. Как-то приехал старший в отпуск, отпрыска своего показать, а Сова как увидела его, так и отрезала:
– Внука вам не отдам! Загубите, ироды, ребенка!
Родители особо и не сопротивлялись, оставили Юрка и уехали. И еще на несколько лет в хате воцарился мир и душевный покой, но лишь до тех пор, пока внук в армии не отслужил. Словно подменили парня. Вроде и невесту себе нашел, свою, братковскую, Оксану Дременко, первую красавицу в районе. И родители у нее люди солидные, уважаемые: отец Тарас Опанасович секретарь райкома, мать главврачом в больнице. Через них Юрко и на работу поступил в ГАИ – место прибыльное, с казенной машиной и одежей. Казалось бы, женись и живи, в ус не дуй! Ан нет, затосковал, заметался, все ему не ладно.