И вдруг все изменилось. В 1600 году возобновились опалы. Особое ожесточение Борис проявил по отношению к Бельскому и семье Романовых. Бельского привезли в Москву и били кнутом; кроме того, Борис приказал своим немецким докторам выщипать ему бороду. Четырех братьев Романовых обвинили в стремлении «достать царство» и отравить Бориса. Старшего, Федора Никитича, постригли в монахи под именем Филарета; его жену вместе с детьми, среди которых находился малолетний Михаил – будущий основатель династии, сослали в Пермскую волость. Прочих братьев рассеяли по отдаленным городам. Ссылка постигла и дьяка Василия Щелкалова (его брат Андрей был удален от дел еще в 1593 году). Царицу Марфу, вдову Грозного, которой в последние годы царствования Федора было разрешено жить в Москве, отослали в дальний монастырь, верст за 600 от столицы. Впрочем приставам, назначенным следить за ссыльными, было приказано заботиться о безопасности поднадзорных и их безбедном содержании, но в то же время строжайше предписывалось следить, чтобы они не общались ни с одной живой душой и ни с кем не переписывались, словно Борис стремился пресечь тайные сношения бояр с кем-то. Тогда же Годунов распорядился сделать перепись монахов по монастырям.
На этом царь не успокоился. Шпионство и доносы приобрели необыкновенный размах, сопровождаясь пытками, казнями и разорением домов. Стало страшно упоминать само имя Бориса – за одно это царевы соглядатаи хватали людей и тащили в пыточную. Сам царь спрятался во дворце и почти не появлялся перед народом. Сначала никто не мог понять причину этих погромов. Было ясно, что Борис кого-то ищет, и этот неведомый кто-то, представляет большую угрозу для царя. Потом распространился слух, что около 1600 года в Литву ушел некий юноша, и будто бы это не кто иной, как царевич Дмитрий, чудесно спасшийся от убийц, подосланных Годуновым. Это известие, как молния, осветило умы людей, тайная причина гонений стала ясной. Француз Жак Маржерет, служивший тогда в иноземной гвардии Бориса, определенно говорит в своих записках, что пытки и доносы начались из-за «распространившихся в народе слухов о живом Дмитрии».
В 1603 году слухи получили подтверждение. Спасенный царевич открыто объявил о себе в Польше.
IV. Неведомый кто-то
1 ноября 1603 года папский нунций в Польше Клавдио Рангони был вызван Сигизмундом III в Вавельский дворец в Кракове. Король желал переговорить с ним по одному важному делу.
Рангони был родом из Италии. Его семья издревле занимала почетное место в Моденском патрициате. Двадцатилетним юношей Рангони получил докторскую степень в Болонском университете и выбрал духовное поприще. Папа Климент VIII назначил его епископом города Реджио; эта должность была связана с княжеским достоинством. Здесь, в Реджио наметилась главная отличительная черта его карьеры: собственная деятельность Рангони всегда имела весьма посредственные результаты, но от времени до времени, независимо от его усилий, ему представлялся счастливый случай, который он умело использовал. Так, он тщетно старался завести у себя в епархии еженедельные чтения Святого Писания, но был вынужден оставить это намерение из-за нехватки подготовленных священников. И вот, словно из жалости к пастве молодого епископа, оставшейся без живого глагола, Господь явил в Реджио нечто лучшее, чем слово – чудо. В одной маленькой часовне перед иконой Пречистой Мадонны Божья милость внезапно проявилась на глухом и слепом мальчике, который вдруг прозрел и обрел слух. Рангони тотчас назначил авторитетную комиссию из богословов, юристов и врачей для исследования чудесного исцеления и отослал обширный доклад в Рим. Народ повалил в часовню, чая дальнейших чудес. Не прошло и года, как обильные пожертвования позволили Рангони заложить на месте часовни новую великолепную церковь.
В 1599 году папа назначил Рангони своим нунцием в Краков. Эта видная должность открывала перед ним самые блестящие перспективы. В политическом отношении Польша в то время представляла собой центр антитурецкой коалиции; в религиозном – являлась оплотом недавно заключенной унии с православной Литвой и форпостом католичества на востоке. В общем, умному и практичному политику здесь было над чем поработать. К тому же по возвращении из Польши нунции обычно получали кардинальскую шапку.
Целенаправленные усилия Рангони, как дипломата, и здесь не имели серьезных последствий. Создание антитурецкого союза ограничилось браком Сигизмунда III с австрийской эрцгерцогиней Констанцией. Попытка привлечь Россию к унии посредством объединения ее с Речью Посполитой потерпела полную неудачу. Канцлер Лев Сапега, бывший в 1600—1601 гг. с посольством в Москве, встретил там очень холодный прием и уехал, предварительно отослав королю обстоятельный план войны против русских.
Конечно, следует принять во внимание, что все в Польше было в новинку для итальянца. Видимо, это понимали и в Риме, поэтому Климент VIII не выказывал неудовольствия, по крайней мере открытого, своим краковским нунцием. Более того, в Ватикане Рангони ценили как отличного информатора. В этом деле он действительно проявлял завидную расторопность. Он пересылал папе не только копии документов королевской канцелярии; однажды в его руки попали даже важные бумаги Венецианской республики. Донесения Рангони, аккуратные, сухие и обстоятельные, были незаменимы для анализа политической обстановки в Польше. Правда, излишняя дотошность нунция иногда приводила к курьезам. Так, в одной депеше, описывая свою встречу с Замойским во время дворцового обеда, Рангони подробно изложил речи гетмана. Тот начал с Ливонской войны, припомнил, как утром перед взятием Вейсенштейна слышал ангельские напевы псалмов на латинском языке, потом перешел к венгерским делам и кончил обещанием навсегда покончить с турками, если король даст ему мало-мальски приличную армию. Судя по серьезному тону письма, Рангони, кажется, совершенно не заметил, что старый вояка явно перебрал за обедом венгерского.
Нунций приехал в Краков полный радужных надежд. Спустя четыре года его энтузиазм несколько остыл. И вдруг на упомянутой аудиенции у короля он услышал настолько необычные вещи, что сразу понял: судьба снова предоставляет ему счастливый шанс.
Сигизмунд казался озадаченным. Он поделился с Рангони странными слухами, распространившимися по государству. В Польше появился загадочный юноша, который называет себя Дмитрием, сыном покойного московского государя Ивана Васильевича. Некоторые русские люди уже признали его истинным царевичем. Сейчас он находится в Брагине у князя Адама Вишневецкого, который прислал королю письмо с описанием необыкновенной судьбы этого молодого человека. Весьма занимательная история. Но интереснее всего то, что объявившийся царевич хочет ни много ни мало, как вернуть родительский престол с помощью казаков и татар. Вполне безумное предприятие! Однако не мешает познакомиться с этим храбрецом поближе. Вишневецкому уже послан королевский приказ привезти Дмитрия в Краков.
Через неделю Рангони раздобыл копию письма Вишневецкого и, переведя на латынь, отослал в Рим. Вишневецкий заверял, что записал лишь то, что сообщил ему царевич. Рассказ касался главным образом угличского происшествия и находился в разительном несоответствии с выводами официального следствия. Дмитрий прямо обвинял Годунова в преступном злоумышлении на свою жизнь. По его словам, Борис задумал овладеть престолом сразу после смерти Ивана Грозного. Для осуществления своего намерения он был готов пойти на что угодно. Царь Федор был не в силах препятствовать его замыслам, так как сам мог в любой момент оказаться на Белоозере. Последнее препятствие на пути Бориса – царевича Дмитрия – можно было устранить только преступлением. Борис ни минуты не поколебался. Царевича в Угличе окружали верные слуги. Все они были отравлены каким-то тонко действующим ядом, а их место заняли предатели, которым было велено отравить Дмитрия. Но преданный воспитатель царевича воспрепятствовал этому намерению. Тогда к Дмитрию подослали наемных убийц. Воспитатель и тут разгадал замыслы злодеев и пошел на хитрость: зная, что убийцам велено было зарезать царевича ночью в его постели, подменил своего воспитанника другим мальчиком – одним из двоюродных братьев царевича, примерно одного с ним возраста. Убийцы, не подозревая подмены, совершили свое злодеяние. Во дворце поднялся шум. Мать царевича и народ, думая, что убили Дмитрия, перебили людей Годунова. Затем мятеж охватил весь город, и в общей резне погибло еще около 30 детей, благодаря чему исчезновение двоюродного брата царевича прошло незамеченным. Борис был обманут, как и другие, и для сокрытия следов своего преступления он выдал убийство за самоубийство, а верных угличан отправил в ссылку. Между тем воспитатель укрыл Дмитрия в безопасном месте. Вскоре он умер, но перед смертью доверил воспитанника одному верному человеку, которому раскрыл тайну. Когда умер и этот человек, Дмитрий по его совету постригся в монахи. Долгое время бродил он по Руси, стучась в дома и, как последний нищий, выпрашивая кусок хлеба. Однажды его царственная внешность выдала его – некий монах признал в нем царского сына; спасая себя, Дмитрий бежал в Польшу. Никому не ведомый, он некоторое время жил в Остроге и Гоще, а потом, не выдержав бремени своей тайны, открылся Вишневецкому.
Климент VIII отнесся к первому известию о Дмитрии скорее насмешливо, чем серьезно. На полях донесения Рангони он приписал: «Sara uno altro re di Portogallo resuscitato» («Это вроде воскресшего короля Португалии»). Этим он намекал на многочисленных Лже-Себастьянов, которые не так давно наводнили Португалию после загадочной гибели в Танжере короля Себастьяна I (тело его не было найдено после несчастной для португальцев битвы при Эль-Ксар-эль-Кебире в 1574 году). Какое впечатление произвело письмо Вишневецкого на Сигизмунда III, сказать с полной достоверностью трудно. Пример Молдавии, где начиная с 1561 года при помощи украинских казаков на престоле побывало несколько самозванцев, несомненно поселил в нем скепсис к подобного рода предприятиям; Сигизмунд даже наложил на казаков обязательство не принимать более к себе разных «господарчиков». Однако теперь чутье подсказывало ему, что речь идет не просто о заурядном проходимце и, к слову сказать, не о какой-то Молдавии. Следует принять во внимание, что король был не только ревностным католиком, но и художником, причем художником неплохим (одну из его картин, где он изобразил себя укрощающим ересь, специалисты еще в конце XIX века приписывали Рубенсу!), следовательно, как натура религиозная и творческая одновременно, обладал сильно развитым воображением и наклонностью к алогичному мышлению. Не лишне будет также напомнить читателю, что на протяжении последних двухсот лет десятки историков, вооруженных новейшими методами науки, оказались не в состоянии прояснить вопрос о личности человека, называвшего себя царевичем Дмитрием; так можно ли ставить в вину Сигизмунду то, что он увлекся этой загадкой?
Во всяком случае король подошел к этому делу чрезвычайно осторожно. 15 февраля 1604 года он разослал окружное послание сенаторам, в котором с некоторыми искажениями пересказал историю Дмитрия, изложенную в письме Вишневецкого: «Тот, который в настоящее время выдает себя за сына Ивана, передают следующее: его учитель, человек благоразумный, заметив, что умышляют на жизнь того, который поручен был его опеке, взял – при появлении тех, которые должны были убить Дмитрия, – другого младенца, отданного ему на воспитание, который ничего не знал об этом обстоятельстве, и положил его в постель Дмитрия; таким образом этот младенец, неузнанный, ночью в постели был убит, – а того учитель укрыл, потом отдал в надежное место для восптания; подросши, уже после смерти учителя, он – для прикрытия себя – поступил в монахи и затем отправился в наши пределы; отсюда, признавшись и объявивши, что он сын великого князя, отправился к князю Адаму Вишневецкому, который дал нам знать о нем…» Далее король просил сенаторов сообщить ему, что они знают и думают об этом человеке.
На послание Сигизмунда откликнулось около 20 сенаторов. Большинство из них королевский запрос о Дмитрии застал врасплох – они или вообще ничего не слыхали о нем, или могли сообщить только весьма противоречивые слухи.
Первые следы Дмитрия обнаруживаются не ранее 1601 года в Киеве, где он под видом монаха явился ко двору здешнего воеводы князя Константина Острожского. Этот могущественный литовский пан русского происхождения выступал рьяным поборником православия в русских областях, принадлежавших Литве. В его владениях находили убежище противники Брестской унии, православные святыни Киева находились под его покровительством и привлекали толпы богомольцев. Князь был большой хлебосол, держал у себя около двух тысяч человек челяди и не отказывал в куске хлеба пришлым православным людям. За столом у него кормили наотвал: передают, что один из его слуг, некий Богдан, съедал за завтраком жареного молочного поросенка, гуся, двух каплунов, кусок говядины, три больших каравая хлеба, огромный круг сыра, запивая все это восемью литрами меда! После этого он с нетерпением ждал не менее сытного обеда.
Поговаривали, что Дмитрий открылся князю Острожскому, но воевода, приняв его за авантюриста, приказал слугам вытолкать его в шею за ворота. Сам князь в письме королю отрицал, что знаком с Дмитрием. Однако его сын Януш, краковский кастелян, подтвердил пребывание Дмитрия во владениях своего отца и – единственный из всех сенаторов – указал на свое личное знакомство с ним: «Я знаю Дмитрия уже несколько лет, он жил довольно долго в монастыре отца моего в Дермане; потом он ушел оттуда и пристал к анабаптистам: с тех пор я потерял его из виду». Возможно, что Дмитрий жил в Дерманском монастыре без ведома Константина Острожского.
Затем Дмитрий объявляется в Гоще, на Волыни. Здесь верховодил пан Гавриил Гойский, последователь социнианского учения, или так называемой арианской секты. Социниане отрицали троичность Божества, признавали существование единого Бога, а Иисуса Христа считали боговдохновенным человеком, указавшим людям путь к спасению. Христианские догматы и Библию они понимали символически-иносказательно, отдавая предпочтение разуму перед верой, проповедовали веротерпимость, восставали против смертной казни, но признавали законность вооруженной борьбы за добро и справедливость. Невозможно отрицать, что Дмитрий обстоятельно познакомился с социнианским вероучением. Впоследствии многое в его словах и поступках выдавало неортодоксальность его религиозных взглядов. Никаких достоверных указаний на то, чем н занимался в Гоще, нет. Говорили, что он посещал одну из социнианских школ и служил на кухне у Гойского. Но светские навыки и военная выучка Дмитрия, обнаруженные им несколько позднее, говорят за то, что круг его общения состоял отнюдь не из простолюдинов. Неизвестно, за кого он выдавал себя в Гоще. Он мог открыться Гойскому только в том случае, если позорный эпизод в Остроге является вымыслом, так как Гойский был маршалок (дворецкий) князя Острожского и невозможно предположить, что Дмитрий обратился к слуге после того, как потерпел неудачу у хозяина. Скудость сведений о нем свидетельствует скорее о том, что и в Остроге, и в Гоще он еще не заявил о своем царском происхождении.
Наконец в 1602 или 1603 году Дмитрий прибыл в Брагин. Здесь он поступил в «оршак» (придворную челядь) князя Адама Вишневецкого. Этот полурусский, полупольский Рюрикович, воспитанный в школе иезуитов и, несмотря на это, оставшийся ревнителем православия, сумел выкроить себе на берегах Днепра самостоятельное княжество – за счет Польши и России. Превосходно осведомленный о русских делах, он, конечно, знал и об угличском происшествии. Тем не менее он сразу и безоговорочно поверил в подлинность Дмитрия. Существует несколько версий относительно того, каким образом царевич открылся ему. По одному известию, Дмитрий опасно заболел (или, быть может, притворился больным) и попросил своего духовника, чтобы после смерти его похоронили, как царского сына. На удивленные вопросы священника он отказался отвечать, сказав, что все подробности тот узнает из бумаги, хранящейся у него под кроватью. Духовник все рассказал князю, и они вдвоем немедленно отправились в комнату Дмитрия и в самом деле нашли документ, о котором он говорил, удостоверяющий, что княжеский слуга на самом деле является русским царевичем. Когда Дмитрий выздоровел, Вишневецкий окружил его почетом, одел в богатое платье, приставил к нему слуг, дал парадную карету с шестеркой великолепных лошадей и начал обращаться с ним с подобающим его сану уважением.
По другому известию, князь взял Дмитрия с собою в баню в качестве слуги и там, рассердившись на его нерасторопность, сильно обругал и ударил. Не выдержав такого оскорбления, Дмитрий горько заплакал и сказал князю: «Если бы ты знал, кто я такой, то не ругал бы и не бил меня: я московский царевич Дмитрий». В доказательство истинности своих слов он показал князю осыпанный бриллиантами нательный крест – подарок его крестного отца, князя Ивана Федоровича Мстиславского.
Третья история носит романтический характер. Согласно ей, Дмитрий открыл себя не у князя Адама Вишневецкого, а у его брата Константина, к которому приехал в свите князя Адама. Здесь, впервые увидев панну Марину, дочь князя Юрия Мнишека, он влюбился в нее и положил ей на окно письмо с описанием своей несчастной судьбы. Марина вызвала его для объяснений, спрятав отца и братьев Вишневецких у себя в комнате, за ширмой. Услышав рассказ Дмитрия, паны поверили ему и обещали руку Марины.
Сейчас уже невозможно отделить правду от вымысла в этих историях (впрочем, письмо Вишневецкого подтверждает версию об открытии Дмитрием своего царского происхождения во время болезни). Как бы то ни было, доказательства Дмитрия вполне удовлетворили князя Адама. Несомненно, что Вишневецкий еще больше убедился в правоте его рассказа, когда в Брагин стали стекаться беглые русские люди – все они, как один, сразу признавали в Дмитрии истинного царевича.
Таковы сведения о Дмитрии, которыми Сигизмунд III мог располагать к началу 1604 года. Сенаторы, откликнувшиеся на его окружное послание, отнеслись к истории царевича с недоверием. Так, епископ Плоцкий Альберт Барановский писал: «Этот московский князек для меня очень подозрительная личность. В его истории есть весьма неправдоподобные факты. Во-первых, как мать не узнала умерщвленного сына? Во-вторых, к чему было убивать еще 30 детей? В-третьих, как мог монах узнать царевича Дмитрия, которого никогда не видел? Самозванство вещь не новая. Бывают самозванцы в Польше между шляхтою, при разделе наследства; бывают в Валахии, когда престол остается незанятым; были самозванцы и в Португалии: всем известны приключения так называемого Себастьяна. Потому без веских доказательств полагаться на Дмитрия не следует».
Но в целом в сенаторские письма не содержали ничего определенного. Королю предлагалось следить за Дмитрием, не допускать его сношений с казаками и подвергнуть строжайшей проверке его подлинность. Ян Остророг советовал назначить царевичу пенсию и отослать к папе в Рим на жительство.
Возражения Барановского были очень вескими. Но с другой стороны, Сигизмунд не мог не заметить, что в письме Вишневецкого со слов Дмитрия сообщаются такие факты о жизни московского двора двадцатилетней давности, которые и в польском сенате были известны далеко не всем: например, сведения о сватовстве Грозного к Мэри Гастингс, державшемся русской дипломатией в секрете, или рассказ о гибели малолетнего сына Ивана Васильевича, утонувшего в Белоозере. В конце концов король поручил канцлеру Льву Сапеге расследовать подлинность царевича. Следствие дало потрясающие результаты. Один из слуг Сапеги, некто Петровский, беглый русский, сказал, что в свою бытность в России служил у Нагих в Угличе и теперь сможет опознать царевича или уличить самозванца в подлоге. Вместе со свитой канцлера он вошел к Дмитрию и, увидев его, сразу закричал: «Это истинный царевич Дмитрий!» (по другим сведениям, Дмитрий первый опознал своего бывшего слугу). Затем он пояснил, что опознал царевича по приметам – разной длине рук и бородавке у носа; кроме того на плече Дмитрия оказалось красное родимое пятнышко, которое, по словам Петровского, было и у угличского царевича. Нашелся еще какой-то ливонец, взятый поляками в плен под Псковом: он также утверждал, что знал царевича еще при Иване Грозном. Переговорив с Дмитрием, он заявил: «Это настоящий царевич Дмитрий. Я узнал его по знакам на теле; кроме того, я его расспрашивал. Он помнит много такого, что случалось в его детстве, и чего другой не мог бы знать». (Впрочем, нельзя исключить, что Петровский и ливонец – это на самом деле одно и то же лицо.)
Между тем русские власти начали требовать выдачи Дмитрия, называя его самозванцем. Однако создавалось впечатление, что они само не знают твердо, о ком идет речь. Черниговский воевода Татев писал старосте Остерскому: царевич Дмитрий зарезался в Угличе 16 лет тому назад (то есть в 1588 году) и погребли его в Угличе в соборной церкви Богородицы, а теперь монах-расстрига Григорий Отрепьев, вышедший в Польшу в 1593 году, называет себя его именем. Но русское окружение Дмитрия отвечало: соборной церкви Богородицы в Угличе нет, а есть церковь Спаса; и угличское происшествие случилось не в 1588 году, а в 1591; царевич же вышел в Польшу в 1601 году, а до 1593 года и расстриги ему дела нет. В другой официальной грамоте говорилось, что царевич зарезался, когда ему было 13 или 14 лет, что явно несоответствовало истине. В общем доказательства русских властей весьма походили на наспех состряпанную фальшивку.
Вскоре дело еще более запуталось. В окружении Дмитрия появился и сам Григорий Отрепьев, который затем отправился в Сечь поднимать казаков. Около того же времени донские казаки разбили отряд воеводы Семена Годунова и отпустили нескольких стрельцов в Москву с наказом: «Скажите, что и мы скоро будем вслед за вами с царевичем Дмитрием!» В Москве и на русских окраинах народ волновался; назревал мятеж. В этих обстоятельствах вопрос о подлинности Дмитрия отходил на второй план; московский беглец превращался в крупную политическую фигуру, а в политике единственным мерилом правоты отстаиваемого дела является успех.
***
Как мог убедиться читатель, единственным документом, удостоверяющим личность Дмитрия, является письмо Адама Вишневецкого Сигизмунду. История, рассказанная там, с некоторыми вариациями и дополнениями воспроизводилась и в последующих манифестах и заявлениях Дмитрия. Вплоть до конца XIX века историки не придавали этому письму особенного значения, считая его документом более позднего времени, и только изыскания историка Павла Осиповича Пирлинга (он был иезитом и носил свщенникческий сан) в Ватиканских архивах, в результате которых было найдено донесение Рангони, содержащее латинский текст этого письма и датированное 8 ноября 1603 года, позволили заговорить о нем, как о источнике первостепенной важности. По сути, это первое документальное известие о Дмитрии, причем записанное, по уверению Вишневецкого, с его собственных слов. Пирлинг и позднейшие исследователи использовали его, как доказательство самозванства Дмитрия. Ход их рассуждений был таков. Дмитрий впервые называет себя спасшимся московским царевичем. Понятно, что он должен представить наиболее веские доказательства своей подлинности. Между тем его рассказ изобилует неясностями, нелепостями и противоречиями: он почему-то называет Ивана Грозного, – как-никак, своего отца, – тираном, прелюбодеем и сыноубийцей, говорит о смене слуг во дворце, о каком-то двоюродном брате и 30 убитых детях; сама драма у него разыгрывается ночью, поведение его матери и вовсе необъяснимо; а главное он не называет никаких имен, словно стараясь не прояснить, а затемнить обстоятельства своего спасения. Раз у него не нашлось других доказательств, заключают сторонники мнения о самозванстве Дмитрия, значит, их не было совсем.
Прежде чем изложить свои соображения по этому поводу, замечу, что все-таки мы имеем дело с пересказом пересказа, к тому же переведенным на другой язык (подлинник письма утерян). Кроме того, мы не знаем, насколько точно Вишневецкий передал рассказ Дмитрия. Малейшее умалчивание или, наоборот, какие-либо дополнения в могут играть существенную роль в подобного рода документах. Для примера можно сравнить письмо Вишневецкого с письмом Сигизмунда: читатель согласится, что последнее, лишенное многих подробностей, производит гораздо более благоприятное для Дмитрия впечатление.
Но допустим, что хотя бы в общих чертах мы имеем дело с настоящим рассказом Дмитрия о себе самом. В этом случае, не следует ли исследователю, придерживаясь принципа презумпции невиновности, прежде всего задать себе вопросы: почему наш подозреваемый сообщил о себе именно эти сведения, и что вообще он мог о себе сообщить?
А чтобы получить ответы на эти вопросы, нам придется вернуться назад и посмотреть, что же на самом деле произошло в Угличе 15 мая 1591 года.
V. Три Дмитрия
Имеем ли мы основания подвергать сомнению выводы следственной комиссии, работавшей в Угличе в 1591 году? Да, имеем, причем поступая таким образом, мы лишь последуем примеру одного из следователей – Василия Шуйского. Сев в 1606 году на московский престол, он без тени смущения заявил о том, что царевич Дмитрий был зарезан 15 лет назад по приказу Бориса Годунова. Никто не противоречил ему – ни тогда, ни еще много лет спустя. В том же 1606 году мощи Дмитрия были перевезены из Углича в Москву и канонизированы. Мотивы, побудившие Шуйского отрицать собственные слова, станут ясны несколько позже; пока же рассмотрим саму версию об убийстве царевича.
Согласно рассказу, с небольшими изменениями повторяемому в большинстве русских летописей и житии св. Дмитрия, Годунов, добиваясь трона, несколько раз пытался избавиться от царевича. Покушения на его жизнь начались почти сразу же после приезда Нагих в Углич. Сначала Борис действовал при помощи яда, но после безуспешных попыток отравить Дмитрия, решился пролить невинную кровь младенца. Организатором убийства стал окольничий боярин Андрей Петрович Клешнин, ближайший доверенный Бориса. С большим трудом ему удалось найти людей, взявшихся исполнить задуманное преступление. Это были дьяк Михаил Битяговский, его сын Данила и племянник Никита Качалов; в Угличе, куда они приехали в 1591 году, к ним примкнули мамка царевича Василиса Волохова и ее сын Осип. Царица Мария, чуя неладное, удвоила бдительность, но не смогла уберечь сына. В субботу 15 мая, около полудня, мамка, улучив момент, когда царица отвлеклась, вывела Дмитрия во двор. Здесь его уже поджидали убийцы. Осип Волохов подошел к ребенку и нанес ему удар ножом в шею. Однако тяжелое золотое оплечье, усыпанное драгоценными камнями, спасло Дмитрия от немедленной смерти. Кормилица Арина Жданова подняла крик, и Осип поспешно бежал со двора, оставив свою жертву на руках у преданной женщины. Тогда Качалов и Данила Битяговский, избив кормилицу до полусмерти, вырвали Дмитрия из ее объятий и прикончили его. Прибежавшая на крик царица застала сына уже мертвым. Тем временем сторож церкви Спаса, видевший все с колокольни, ударил в набат. Михаил Битяговский хотел остановить его, но, не сумев открыть запертую дверь на колокольню, пошел на дворцовый двор, куда уже сбежался народ. Дьяк попытался отвести обвинение в убийстве царевича от своих сообщников, уверяя толпу, что Дмитрий зарезался сам в припадке падучей. Ложь не помогла; угличане бросились на него, умертвили, а затем расправились с остальными убийцами и их предполагаемыми соучастниками, которые перед смертью покаялись и назвали имя главного виновника злодеяния – Бориса Годунова. Волохову оставили в живых для дачи показаний. В Москву был послан гонец с известием о случившемся. Но царь Федор Иванович узнал страшную новость не от него, а от Бориса, который исказил истину и отговорил царя от поездки в Углич, под предлогом того, что в его окрестностях свирепствует мор. Следственная комиссия, состоявшая из преданных Годунову людей, ввела царя и собор в заблуждение; разгром Углича окончательно скрыл следы преступления.
Версия об убийстве Дмитрия долгое время обладала всеми преимуществами официальной точки зрения, за чью достоверность ручались государство, церковь и наука. Между тем она содержит в себе столько уязвимых мест, что ее почти трехвековое господство в российской исторической науке может быть объяснено только вмешательством цензуры.
Здесь уместно вспомнить один малоизвестный случай из жизни Н.М. Карамзина, рассказанный профессору Н.М. Павлову его коллегой, историком М.П. Погодиным. По словам последнего, в 1823 году, накануне выхода X тома «Истории государства Российского», он побывал в Петербурге в гостях у Карамзина и услышал от него буквально следующее:
– Радуйтесь, – сказал великий историограф, – теперь уже скоро прочтете мой новый том – и Борис Годунов оправдан! Пора наконец снять с него несправедливую охулку.
«Понятно, с каким нетерпением ждал я выхода книги, – рассказывал Погодин Павлову. – Когда наконец получил ее, со страхом и трепетом приступил к чтению. Подхожу к страницам о происшествии в Угличе. Читаю – и глазам не верю. Все навыворот тому, о чем сам он мне говорил с таким восхищением… И вот десятки лет прошли с тех пор, а я всякий раз, как перечитываю этот заколдованный том, слышу – как сейчас звучат они у меня в ушах, – слышу тогдашние его слова. Не могу забыть, не могу и объяснить… Загадка для меня!»
Павлов в ответ возразил, что Карамзин пошел наперекор своим научным убеждениям вполне добровольно, следуя тому взгляду на роль научной критики, который он высказал еще в 1803 году в своей известной статье: «Исторические воспоминания и замечания на пути к Троице». Упомянув в ней о месте погребения Годунова и обо всем, что связано с этим именем, Карамзин писал далее: «Русскому патриоту хотелось бы сомневаться в сем злодеянии… Что если мы клевещем на сей пепел, если несправедливо терзаем память человека, веря ложным мнениям, принятым в летопись бессмыслием или враждою?» И однакоже, словно стараясь заглушить в себе вдруг нахлынувшие сомнения, он заключил свои рассуждения довольно странной для историка мыслью: «Но что принято, утверждено общим мнением, то делается некоторого рода святынею; и робкий историк, боясь заслужить имя дерзкого, без критики повторяет летописи».