Конечно, впоследствии он расспрашивал того человека, который остался с ним, о причинах их бегства. Но что тот мог ответить малолетнему ребенку – что его мать и дяди устроили резню в городе, а потом для своего спасения убили другого мальчика, выдав его за него, за Дмитрия? Он придумал какую-то историю, на первых порах удовлетворившую любопытство юного царевича. Если верно то, что этот человек скоро умер, то у Дмитрия в дальнейшем просто не было возможности уточнить детали, а время стерло из его памяти и то немногое, что в ней оставалось от тех событий. Трудно и даже почти невозможно отделить собственные воспоминания о событии, относящемся к восьмилетнему возрасту, от часто повторяющихся рассказов о нем взрослых. Из этих-то обрывков воспоминаний и услышанных в детстве рассказов и родилась та версия, который Дмитрий изложил Вишневецкому в Брагине. Возможно, сюда примешалось также желание скрыть свои припадки (претенденту на престол незачем слыть припадочным, т. е., по понятиям того времени, бесноватым) и – в случае, если Дмитрий все-таки догадывался об истине – стремление выгородить свою мать и родственников.
Много вопросов возбуждает и сам загадочный воспитатель Дмитрия. Кто это был и существовал ли он вообще? Мне кажется, что на вторую часть вопроса мы можем ответить утвердительно. По старорусскому обычаю царевичей начинали учить с пяти лет. О Дмитрии известно, что в Угличе он обучался началам катехизиса и грамматике. В то время для преподавания этих предметов обычно приглашали учителя, к которому предъявляли требования, чтобы он был человеком кротким, смиренным, трезвым, сведущим в Божественном Писании и искусным в грамоте и письме. Нас не должно смущать, что воспитатель царевича не упоминается в материалах следственной комиссии, – ведь не упоминается же в ней Афанасий Нагой! Между тем по эпизоду в Ярославле, можно заключить, что Дмитрия должны были сопровождать по крайней мере два человека: пока Афанасий Нагой пробирался на двор Горсея, кто-то же должен был присматривать за раненым ребенком. Этим вторым сопровождающим вполне мог быть учитель Дмитрия. Подобная привязанность педагога к своему воспитаннику вряд ли кому-то может показаться чрезмерной или совсем невозможной.
Таким образом, кое-что в рассказе Дмитрия о себе поддается разумному объяснению. Всего в нем, конечно, объяснить теперь уже нельзя, но мне важно показать, что он родился не на пустом месте и не является ни на чем не основанном фантазерством. По правде сказать, меня трудно убедить в том, что в Брагине какой-то проходимец нес о себе заведомую чушь, а князь Вишневецкий, образованный человек, «гоноровый» пан и владелец полусамостоятельного государства, не только выступил в роли его благодарного слушателя, но и добровольно принял по отношению к нему почти что подчиненное положение.
Перейдем к следующему аргументу сторонников мнения о самозванстве Дмитрия: он не назвал имен своих спасителей и покровителей. На это можно ответить, что во-первых, в то время Дмитрий мог опасаться репрессий Годунова против этих лиц; а во-вторых, что впоследствии он все же указал на дьяков Щелкаловых. Из них двоих для нас особенно интересен старший брат, Андрей Яковлевич. Этот могущественный и всезнающий дьяк посольского приказа в 1593 или 1594 году был отстранен Борисом от дел и умер через четыре—пять лет после опалы. В рассказе Дмитрия упоминается некое второе лицо, которому воспитатель перед смертью открыл тайну царевича. Этот человек, по словам Дмитрия, тоже вскоре умер, дав ему совет постричься в монахи. Вполне можно допустить, что Андрей Щелкалов и был этим человеком. У него были мотивы ненавидеть Годунова и помогать Дмитрию, и, несмотря на опалу, скорее всего были и средства оберегать последнего. А если вспомнить, что в 1598 году Борис стал царем, то предсмертный совет Дмитрию скрыться в монастыре выглядит очень благоразумным. Кстати, в этот году Дмитрий достиг 16 лет – возраста, необходимого для пострижения.
Среди других покровителей царевича современники, – а по некоторым сведениям и сам Дмитрий, – называли Богдана Бельского. Его кандидатура более чем вероятна. Именно он после смерти Грозного заявил о правах Дмитрия на престол. В 1591 году он был воеводой в Нижнем Новгороде. Появление Афанасия Нагого в Ярославле показывает, что царевича везли из Углича если не в сам Нижний, то по крайней мере в том направлении.
Что касается странствий Дмитрия по русским монастырям, то никто из историков не отрицал этого факта. Все современники, беседовавшие с ним в Польше или позже, в России, говорят о том, что он обнаруживал близкое знакомство с монашеской жизнью, о которой, кажется, сохранил далеко не лучшие воспоминания. Дмитрий с искренним негодованием говорил о нарушениях братией монастырского устава, о почти повсеместном пьянстве и распущенности монахов. Впрочем в подробности он не входил, и мы не можем сказать, примешивалась ли к этим обвинениям какая—нибудь личная обида.
Но в общем жизнь Дмитрия в промежутке между его исчезновением из Углича и объявлением в Польше можно с полным правом назвать темными годами. Где он жил, за кого себя выдавал, какое имя носил, – обо всем этом можно только догадываться. Правда, кое-какие смутные указания существуют и на этот счет.
Вероятнее всего Афанасий Нагой недолго оставался с племянником – он был слишком известным человеком и мог быть узнан. Можно предположить, что где-то в районе Ярославля он расстался с Дмитрием и продолжил с казаками путь вниз по Волге. Юг России был ему хорошо известен, поскольку при Иване Грозном он много лет был царевым послом в Крыму. Его пребывание среди казаков – на Дону или в Сечи – с большой долей достоверности объясняет решительную поддержку, впоследствии оказанную ими Дмитрию.
Убежищем Дмитрия, очевидно, стали северные монастыри. Имеются косвенные подтверждения этого предположения. После своего воцарения Дмитрий выдал множество дарственных грамот северным монастырям, и это можно рассматривать, как стремление отблагодарить их за какую-то услугу, оказанную ими в прошлом. Этой услугой могло быть только укрывательство от властей. Монастыри на Руси издавна выполняли роль своеобразного оппозиционного подполья; кстати, если верить официальной биографии Григория Отрепьева, он также скрылся от преследований Годунова в монастыре. Еще более интересна запись, сделанная в синодике Макарьевского монастыря, где среди членов царствующего дома находится имя какого-то инока Леонида; между тем известно, что ни один мужчина из династии Калиты не постригался под таким именем.
В противоречии с предположением о пребывании Дмитрия на Севере находится сокровенное повествование литовских социниан, относящее к первой половине XVII столетия. Согласно ему, царевич жил и воспитывался в их среде. Эта легенда называет даже имя воспитателя Дмитрия – Матвея Твердохлеба, якобы ставшего впоследствии его первым советником. Твердохлеб – реальное историческое лицо, о котором известно, что он был в Москве в 1606 году и уехал оттуда назад в Польшу незадолго до убийства Дмитрия восставшими москвичами.
Достоверность этой легенды основана, разумеется, лишь на поговорке, что не бывает дыма без огня. Вспомним, что Дмитрий скорее всего действительно тесно общался с социнианами в Гоще. Кроме того, в одном из своих манифестов он утверждал, что тайно приезжал в Москву из Литвы в составе посольства Льва Сапеги и бродил по московским улицам, обливаясь слезами при мысли, что в его столице царствует злодей Борис. Говорил ли он правду? Я думаю – да, поскольку это заявление совершенно нейтрально: оно ничего не прибавляет к свидетельствам о подлинности Дмитрия и, следовательно, как ложь, совершенно ему бесполезно. Тогда мы можем уточнить сразу несколько обстоятельств. Из слов Дмитрия следует, что его выход в Польшу состоялся не ранее 1598 года, когда он по всей вероятности постригся в монахи и не позже 1600, когда посольство Сапеги приехало в Москву. В это время ему было 16—17 лет, и у него действительно мог появиться наставник из социниан. Затем, его приезд с посольством Сапеги в Москву совпадает по времени с началом репрессий Годунова. Это заставляет предположить, что, возможно Дмитрий уже тогда попытался каким-то образом дать знать о себе. В новом свете предстает и фигура литовского канцлера, если связать пребывание Дмитрия в посольстве с дальнейшим выяснением его личности в Польше – как мы знаем, одно из главных свидетельств в пользу подлинности Дмитрия исходило от Петровского, слуги Сапеги. Наконец, появление Дмитрия в Киеве в 1601 году совпадает с временем отъезда польского посольства из Москвы.
1600—1601 годы вообще очень важны для нас – слишком много обстоятельств и судеб перекрещиваются на этом отрезке времени. Но чтобы понять смысл и значение этих двух лет в истории Смуты, мы должны ближе познакомиться еще с одним героем нашего повествования – Григорием Отрепьевым.
***
Непоколебимая уверенность, с какой все историки советского времени отождествили Отрепьева с так называемым Лжедмитрием, является для меня загадкой. У российских дореволюционных историков подобной уверенности не было, а многие из них были убеждены совсем в обратном, однако открыто высказать свое мнение им мешала цензура.
Весьма характерна позиция, занятая в этом вопросе историком XVIII века Г.Миллером. В своих печатных трудах он придерживался официальной версии о личности Лжедмитрия, но это не было его истинным убеждением. Автор «Путевых записок» англичанин Уильям Кокс, посетивший Миллера в Москве, передает следующие его слова:
– Я не могу высказать печатно мое настоящее мнение в России, так как тут замешана религия. Если вы прочтете внимательно мою статью, то вероятно заметите, что приведенные мною доводы в пользу обмана слабы и неубедительны.
Сказав это, он добавил, улыбаясь:
– Когда вы будете писать об этом, то опровергайте меня смело, но не упоминайте о моей исповеди, пока я жив.
В пояснение сказанного Миллер передал Коксу свой разговор с Екатериной II, состоявшийся в один из ее приездов в Москву. Императрица, видимо уставшая от новоявленных Петров III и княжон Таракановых, интересовалась феноменом самозванства и, в частности, спросила Миллера:
– Я слышала, вы сомневаетесь в том, что Гришка был обманщик. Скажите мне смело ваше мнение.
Миллер поначалу почтительно уклонился от прямого ответа, но, уступив настоятельным просьбам, сказал:
– Вашему величеству хорошо известно, что тело истинного Дмитрия покоится в Михайловском соборе; ему поклоняются и его мощи творят чудеса. Что станется с мощами, если будет доказано, что Гришка – настоящий Дмитрий?
– Вы правы, – улыбнулась Екатерина, – но я желаю знать, каково было бы ваше мнение, если бы вовсе не существовало мощей.
Однако большего ей добиться от Миллера не удалось.
В общем Миллера можно понять. Что стало бы с ним, заезжим лютеранином, посмей он посягнуть – пускай и во имя научной истины, пускай и в царстве просвещенной Фелицы – на чужие святыни!
В XIX веке историки выказали больше смелости. Большинство наиболее видных представителей исторической науки – Н.И. Костомаров, С.Ф. Платонов, Н.М. Павлов, С.М. Соловьев, К.Н. Бестужев-Рюмин, С.Д. Шереметев, В.О. Ключевский – прямо или косвенно отвергли легенду о царствовании Гришки. Окинем вместе с читателем беглым взглядом их аргументы.
Прежде всего поражает скудость документальных сведений, подтверждающих официальную биографию Отрепьева. Многочисленные рассказы о нем, содержащиеся в летописях и современных сказаниях, так или иначе сводятся к двум источникам: окружной грамоте патриарха Иова, с которой 14 января 1605 года он обратился к духовенству всей земли и которая является первой обнародованной биографией Отрепьева, и так называемому «Извету» или «Челобитью Варлаама», изданному правительством Василия Шуйского.
Как же складывалась жизнь Григория Отрепьева согласно этим документам?
В грамоте патриарха говорится, что в миру его звали Юшка Богданов сын Отрепьев. (Он принадлежал к той ветви рода Нелидовых, родоначальник которой, Данила Борисович, получил в 1497 году прозвище Отрепьева, закрепившееся за его потомками.) В детстве он был отдан отцом, стрелецким сотником, в услужение Михаилу Романову, то есть попал в категорию так называемых детей боярских – сыновей не очень родовитых и богатых бояр, составлявших челядь более знатных вельмож. Юноша отличался тяжелым характером и распущенностью. После того, как хозяин прогнал его за дурное поведение, отец взял сына к себе. Но Григорий и здесь не оставил своих привычек. Он несколько раз пытался убежать из дома и в конце концов оказался замешан в каком-то тяжелом преступлении, за которое ему грозило суровое наказание. Чтобы избежать возмездия, он решил постричься в монахи в монастыре Иоанна Предтечи, что на Железном Борку в Ярославской области. Затем он перебрался в Москву – в Чудов монастырь, где показал себя искусным переписчиком, благодаря чему через два года сам патриарх Иов, посвятив его в диаконы, взял к себе на двор, для книжного письма. Однако вскоре он был уличен в распутстве, пьянстве и воровстве (в старорусском значении этого слова, то есть в государственном преступлении) и в 1593 году бежал из Москвы со своими товарищами, Варлаамом Яцким и Мисаилом Повадиным. Некоторое время он проживал в Киеве в монастырях Никольском и Печерском во дьяконском чине, потом скинул монашеское платье, уклонился в латинскую ересь, в чернокнижие, ведовство и, по наущению короля Сигизмунда и литовских панов, стал называться царевичем Дмитрием. Свидетелями его бегства оказались многие люди, которые дали знать о том патриарху. Первый свидетель, монах Пимен, постриженник Троице-Сергиева монастыря, сказал, что спознался с Гришкой и его товарищами Варлаамом и Мисаилом в Новгороде-Северском в Спасском монастыре и проводил их в Литву за Стародуб. Второй, чернец Венедикт, показал, что, убежав из Смоленска в Литву, жил в Киеве и там познакомился с Гришкой, проживал с ним в разных монастырях и был с ним у князя Острожского. Гришка потом ушел к запорожцам. Венедикт известил о том печерского игумена, и тот послал к казакам монахов для поимки вора, но Гришка убежал от них к князю Адаму Вишневецкому. Третий, посадский человек Степен Иконник, рассказал, что, торгуя иконами в Киеве, видел Гришку в своей лавке, когда тот, будучи еще в дьяконском чине, приходил к нему покупать иконы.
Система доказательств, призванная уличить Отрепьева (а точнее, брагинского Дмитрия) в самозванстве, не очень убедительна. Свидетельские показания Пимена, Венедикта и Степана мало чего стоят: можно поверить, что они опознали Отрепьева на его пути из Москвы в Киев, но ведь они не были в Брагине и не видели Дмитрия! Как же они берутся утверждать тождество этих двух лиц? Кроме того, сам патриарх, указывая социальное положение этих людей, называет их «бродягами и ворами». Не правда ли, прекрасная характеристика для свидетелей! И после этого нам предлагают довериться их показаниям!
Далее, обратим внимание на приводимую дату бегства Григория в Литву – 1593 год. Если даже предположить, что все безобразия, которые он успел натворить в Москве, могут уложиться в первые 20 лет жизни не теряющего времени подонка, то в 1603 году, в Брагине, Отрепьев должен был предстать перед Вишневецким зрелым 30-летним мужем. Но все очевидцы, видевшие Дмитрия не только в Брагине, но и спустя два года в Москве, единодушно свидетельствуют, что это был юноша не старше 22—25 лет. При этом, насколько можно судить, во внешнем облике и умственных и нравственных качествах Дмитрия не было ничего от истаскавшегося пьяницы с монастырским образованием. Рангони в 1604 году описывает его так: «Хорошо сложенный молодой человек, со смуглым цветом лица, с большой бородавкой на носу в уровень с правым глазом; его белые длинные кисти рук (здесь и далее курсив мой. – С. Ц.) обнаруживают благородство его происхождения. Говорит он очень смело; его походка и манеры, действительно носят какой-то величественный характер». В другом место он пишет: «Дмитрию на вид около двадцати четырех лет, он без бороды, одарен живым умом, весьма красноречив, безупречно соблюдает внешние приличия, склонен к изучению словесных наук, чрезвычайно скромен и сдержан». Маржерет считал, что манера Дмитрия держать себя доказывала, что он мог быть только сыном венценосца. «Его красноречие восхищало русских, – пишет он, – в нем блистало какое-то неизъяснимое величие, дотоле неизвестное русским и тем менее простому народу» (Маржерет, лично знакомый с Генрихом IV, разбирался в манерах королей). Еще один очевидец, Буссов, говорит, что руки и ноги Дмитрия выдавали его аристократическое происхождение, то есть были изящными и не ширококостными.
Кто решится отнести эти описания к человеку, о котором идет речь в грамоте патриарха? Отрепьевы никогда не принадлежали к аристократическим фамилиям и непонятно, в каких монастырях и кабаках Григорий мог набраться благородных манер. Мне возразят, что он, видимо, все же некоторое время посещал вместе с патриархом царский дворец, но если Отрепьев и подучился там учтивости, то вряд ли можно допустить, что патриаршему переписчику позволили там выработать величественные манеры. Если эти доказательства все еще не кажутся убедительными, то вот другие. Дмитрий был чрезвычайно воинствен, не раз доказал свое умение владеть саблей и укрощать самых горячих лошадей; он говорил по-польски, знал (впрочем, нетвердо) латынь и производил впечатление почти европейски образованного человека. Объяснить, откуда могли взяться все эти качества у Отрепьева, невозможно.
Интересно, что Пушкин, следуя в «Борисе Годунове» официальной версии о Самозванце, чутьем поэта гениально уловил его несхожесть с Отрепьевым. Фактически в трагедии Самозванец состоит как бы из двух человек: Гришки и Дмитрия. Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить сцену в корчме на литовской границе со сценами в Самборе: другой язык, другой характер!
По всей видимости, вопрос о том, был ли Дмитрий на самом деле Григорием Отрепьевым, не очень занимал Годунова. Ему важно было лишь доказать, что самозванец является русским, с тем, чтобы на этом основании требовать его выдачи. Поэтому Борис объявил его Григорием Отрепьевым – первым попавшимся мерзавцем, который мало-мальски подходил на эту роль. Еще не зная, что появившийся в Брагине претендент на престол едва вышел из 20-летнего возраста, Годунов и Иов отнесли его выход в Литву к 1593 году, между тем как более достоверной датой, как увидит читатель, следует считать 1601 или 1602 год. Впрочем, я имел случай показать, что московское правительство нетвердо помнило даже дату угличского происшествия и в своих грамотах польским властям отодвигало его на несколько лет назад.
В 1605 году Годунов почти признался в своей ошибке. Его посол Постник-Огарев, прибывший в январе этого года к Сигизмунду с письмом, в котором Дмитрий все еще назывался Отрепьевым, в сейме вдруг заговорил не о Гришке, а совсем о другом человеке – сыне не то какого-то крестьянина, не то сапожника. По его словам, этот человек, носивший в России имя Дмитрий Реорович (возможно, это искаженное в польском тексте отчество Григорьевич), и называет теперь себя царевичем Дмитрием. Помимо этого неожиданного заявления, Огарев удивил сенаторов другим замечанием: мол, если самозванец и в самом деле является сыном царя Ивана, то его рождение в незаконном браке все равно лишает его права на престол. (Сторонники Дмитрия отвечали на это: брак законный, мать царевича была венчана.) Этот довод, повторенный тогда же в письме Бориса к императору Рудольфу, отлично показывает цену, которую имела в глазах Бориса версия о тождестве Отрепьева с Дмитрием.
Вообще надо сказать, что в 1605 году, несмотря на авторитет патриарха, эта версия не получила широкого распространения: ей мало верили. После обнародования грамоты с биографией Отрепьева окружение Дмитрия в Польше даже как-то оживилось, словно противник допустил важный промах. В России, где имя Отрепьева было предано анафеме, народ, по сведениям властей, говорил: «Пусть себе проклинают расстригу – царевичу до Гришки дела нет!»
Но в царствование Василия Шуйского полузабытое имя Григория Отрепьева было вновь – и теперь уже на долгие годы – связано с именем Дмитрия. Летом 1606 года, спустя месяц-другой после смерти Дмитрия, Шуйский опубликовал «Извет», якобы принадлежавший перу монаха Варлаама Яцкого, случайного спутника Отрепьева в его странствиях. Это сочинение изобиловало новыми подробностями (и новыми погрешностями) из жизни расстриги и в то же время во многом противоречило грамоте Иова. Так, согласно этому повествованию, в феврале 1602 года Гришка бежал из Москвы; за год перед этим (в 14-летнем возрасте) он принял монашество. Но затем выясняется, что между этими двумя датами, он успел два года прожить в московском Чудовом монастыре и более года прослужить у патриарха. Вот что значит спешка в писательском ремесле! Эти огрехи вызваны, конечно, стремлением «омолодить» Отрепьева, исправив тем самым ошибку патриаршей грамоты, но попутно сочинитель «Извета» входит в противоречие с Иовом, ничего не говоря о службе Отрепьева на дворе у Романова и торопясь надеть на него схиму. Дальнейший рассказ не менее занимателен. Автор сообщает, что бежать из Москвы Григория вынудил донос на него патриарху о том, что он выдает себя за царевича Дмитрия. (Иов в своей грамоте ни словом не упоминает об этом важном обстоятельстве.) При этом остается неизвестным, кого Отрепьев старался уверить в своем царском происхождении; равным образом не поясняется, каким образом в его голову пришла столь безумная для москвича XVI столетия мысль. И еще одна странность: несмотря на царский приказ схватить еретика, один дьяк помогает ему скрыться; что заставило его рисковать своей головой ради самозванца, не поясняется.
Затем на сцену выступает автор повествования. В феврале 1606 года, в Москве, на Варварском крестце, он встречает некоего монаха. Это не кто иной, как Григорий Отрепьев, который, замечу, оказывается спокойно разгуливает среди бела дня по Москве, несмотря на тяготеющее над ним обвинение в государственном преступлении. Он зовет Варлаама совершить паломничество… в Иерусалим, и легкий на подъем Варлаам, впервые видящий перед собой этого человека, с радостью соглашается, хотя минуту назад он и в мыслях не имел совершить подобное путешествие! Они договариваются встретиться на следующий день, и назавтра в условленном месте встречают еще одного монаха, Мисаила, в миру Михаила Повадина, которого Варлаам видел прежде на дворе у князя Шуйского (здесь неосторожно выдается некоторая близость автора к тому лицу, которому адресуется вся басня). Мисаил ничтоже сумняшеся присоединяется к ним. Втроем они достигают Киева, где три недели живут в Печерском монастыре (печерский архимандрит Елисей, с которым автор забыл сговориться, впоследствии будет утверждать, что монахов было четверо), а затем через Острог добираются до Дерманского монастыря. Но здесь Григорий бежит от своих спутников в Гощу, откуда, сбросив монашескую рясу, бесследно исчезает следующей весной. После такого предательства Варлаам забывает о благочестивой цели своего паломничества и озабочен лишь тем, как вернуть беглеца в Россию. Он жалуется на него князю Острожскому и даже самому королю Сигизмунду, но слышит в ответ, что Польша свободная страна и в ней каждый волен идти, куда ему угодно. Тогда Варлаам храбро бросается в самое пекло – в Самбор, к Мнишекам, чтобы обличить самозванца. Но там его хватают и вместе с другим русским, боярским сыном Яковом Пыхачевым, преследующим ту же цель, обвиняют в злоумышлении на жизнь Дмитрия по приказу Бориса Годунова. Пыхачева казнят, а для Варлаама почему-то делают исключение и кидают в темницу. Впрочем вскоре происходит нечто еще более невероятное: Марина Мнишек выпускает его, – одного из главных обвинителей ее жениха в самозванстве! (Варлаам не замечает, что эта история, даже если она не выдумана, свидетельствует как раз о том, что в Самборе не видели никакой опасности в отождествлении Отрепьева с Дмитрием, будучи совершенно убеждены, что это два разных лица.) После воцарения самозванца обличительный пыл Варлаама почему-то пропадает и только воцарение Василия Шуйского вновь развязывает ему язык.
Таково вкратце содержание этого романа, за достоверность которого до сих пор готовы поручиться многие историки. Например, Скрынников, один из крупнейших советских специалистов по истории Смуты, настолько заворожен совпадением маршрута путешествия Отрепьева в Литву с пунктами, названными самим Дмитрием (Острог – Гоща – Брагин), что во всех своих работах приводит этот факт в числе одного из двух (!) «неопровержимых» доказательств того, что царевичем в Польше называл себя Гришка (не приводя впрочем ни одного доказательства того, что спутник Отрепьева, Варлаам Яцкий, и автор «Извета» являются одним и тем же лицом). Но признать данное доказательство «неопровержимым» можно лишь в том случае, если предположить вслед за уважаемым историком, что Варлаам (или кто бы он ни был), писавший свое сочинение в 1606 году, не знал рассказов Дмитрия о своих странствиях, которые уже два года назад были известны любому мальчишке от Кракова до Москвы.
Равным образом ничего определенного не говорит в пользу кандидатуры Отрепьева на роль Дмитрия и любопытная находка, сделанная на Волыни, в Загоровской монастырской библиотеке – другое «неопровержимое» доказательство Скрынникова. Надпись на одной из книг, хранящихся там, гласит: «Пожалована князем Константином Острожским в августе 1602 года монахам Григорию, Варлааму и Мисаилу»; рядом с именем Григория сделана приписка другой рукой: «Царевичу Московскому». Почерки, которыми сделаны надпись и приписка, не принадлежат никому из известных исторических лиц того времени. И пока нам не объяснят, кто, когда и зачем вывел эти строки, считать их доказательством чего бы то ни было вряд ли будет правильным. Но допустим, что сама надпись полностью достоверна (этого, разумеется, нельзя сказать о приписке, которая свидетельствует лишь о том, что ее автор читал или слышал манифесты Шуйского о Гришке). Тогда она, подтверждая некоторые места «Извета», опровергает его главную мысль – тождество Отрепьева с Дмитрием. Ведь, как мы помним, князь Острожский отрицал свое знакомство с претендентом. Почему? Потому что брагинский царевич, видимо, совсем не походил на одного из монахов, которым князь подарил книгу.
Дмитрий не был Григорием Отрепьевым. А вывод, следующий из этого утверждения, которое действительно представляется мне неопровержимым, сделал уже в прошлом веке историк Бестужев-Рюмин: если Дмитрий не был Отрепьевым, то он мог быть только настоящим царевичем.
***
И все-таки, почему ни у Годунова, ни у Шуйского не нашлось другого кандидата на роль самозваного царевича? Не значит ли это, что Отрепьев все же был каким-то образом замешан в это дело? Ведь судя по всему он был довольно известной личностью в Москве, его знали в Чудове монастыре, на дворе у патриарха и, возможно, во дворце, следовательно, возводить на него напраслину нужно было чрезвычайно осторожно, чтобы не быть в свою очередь самому уличенным во лжи.
Существует один документ, проливающий свет на действительную роль Отрепьева в деле о самозванстве. 22 марта 1605 года, то есть в то время, когда Дмитрий уже шел на Москву, старцы Сийского монастыря, Иринарх и Леванид, донесли Годунову о странном поведении старца Филарета, в миру Федора Никитича Романова, как мы помним, насильно постриженного Борисом лет пять назад. Старцы писали, что в ночь на 3 февраля Филарет на Иринарха лаял, да с посохом к нему прискакивал, и из кельи выгнал, и за собой ходить не велел. И живет-де он не по монастырскому чину, всегда смеется неведомо чему, и говорит про мирское житье, про ловчих птиц и собак, да как он в миру жил, на старцев же лает и бить их хочет, и говорит им: «Увидите, каков я впредь буду!»
Что это значит? С чего Филарет так воспрянул духом и помышляет о прежней мирской жизни, похваляясь стать даже более влиятельным, чем раньше? Его поведение и слова ясно говорят о том, что он надеется изменить свое положение после победы Дмитрия над Годуновым. Так выходит, они были как-то связаны?
А теперь вспомним сообщение патриарха Иова о службе Отрепьева у Михаила Романова, брата Филарета. Вспомним также внезапный разгром Борисом семейства Романовых по вздорному обвинению в намерении отравить его. Вспомним, наконец, летописное известие о том, что при первом известии о появлении Дмитрия в Польше, Годунов бросил в лицо боярам, что самозванец – их рук дело. Не следует ли из всего этого заключить, что мысль о самозванце была высижена в боярском кружке, группировавшемся вокруг Романовых и что Отрепьева действительно прочили на эту роль, – конечно, только затем, чтобы скинуть Годунова, не более. Обратим внимание на необъяснимый взлет его карьеры: бездельник, распутник и пьяница, лишившийся теплого места на боярском дворе, совершивший к тому же какое-то тяжелое преступление, вдруг после пострижения в монахи стремительно идет в гору и попадает в число доверенных людей самого патриарха. Создается впечатление, что его судьбой руководила чья-то невидимая рука. Может быть, именно Романовы, удалив его от себя, чтобы не афишировать свою связь с ним, устроили его затем на патриарший двор? Зачем это было сделано, догадаться нетрудно. Григорий служил у Иова переписчиком, то есть имел доступ к важным бумагам. Для той роли, которая ему предназначалась, он должен был ознакомиться в архивах с материалами угличского дела, и должность патриаршего секретаря обеспечивала доступ к этим документам. Одновременно заговорщики вступили в переговоры с Сапегой, прощупывая вопрос о польской подмоге. (Впоследствии Сапега называл Дмитрия обманщиком – не потому ли, что ему показывали в Москве Отрепьева?) Но Романовы и их сообщники – князья Черкасские и другие, из числа которых нельзя исключать Шуйского, – не успели использовать свое тайное орудие, Борис опередил их. Спустя некоторое время Григорий бежал в Польшу. И вот, слыша о появлении победоносного царевича, что должен был подумать Филарет? Он решил, что мина, заложенная им под Борисов трон, взорвалась!
Годунов знал или догадывался о заговоре Романовых. Однако более менее достоверные известия о брагинском царевиче смутили его, чем и объясняются его колебания в определении личности претендента. Бояре ждали появления в Москве Гришки, но к их изумлению в столицу въехал кто-то другой. Когда этот незваный другой был ими убит, Шуйскому не оставалось ничего другого, как провозгласить его тем, кем он должен был быть – Григорием Отрепьевым.