– А щас, батя, я тебя зарежу.
Лезвие ножа серебряно блеснуло в татуированной руке. Длинное лезвие и узкое – селедку напоминает. И рука татуированная длинная и худая. Одним хорошим ударом такую руку перешибить можно.
Неприятно на руку эту в полумраке вечерней комнаты смотреть. Не только потому, что нож в ней зажат. Слишком уж густо она фиолетовыми наколками испещрена. И кажется в полутьме, что не наколки это, а грязь несмываемая.
Подрагивает лезвие-селедка, волнуется татуированный. Еще бы – не каждый день приходится отца родного ножом резать. А уж если видишь отца первый раз в жизни, то и подавно…
Скользнул отец взглядом по лезвию, поднял глаза на сына.
– Ну, режь, коли нож достал, – спокойным басом в ответ.
Странно, что отец так безропотно соглашается зарезанным быть. Нет возмущения в его словах, нет бравады. А еще странно, что не выбивает он нож из татуированной руки, хотя мог бы. Роста отец гренадерского, плечи чуть уже шкафа двустворчатого, ручищи огромные – жеребца такими ручищами за задние ноги ловить! А сын татуированный – росточка небольшого. Головка маленькая на худой шее болтается. Перебить бы ту шею одним ударом.
Молодой месяц в окошко глядит. Падает свет ночного светила в лицо сына. Зубы блестят, глаза в отца уперлись… И серебристая селедка ножа в руке подрагивает.
– Ты зачем убил ее?
Молчит отец. Понимает он, что любые слова тут излишни. А еще понимает, что должен он сыну единственному. Такой долг на нем, который ничем никогда не погасишь.
– Так получай, батя!
Охнул отец, осел на пол. Теплая кровь натекает на пол. Было время отдавать долги, было время давать взаймы. Главное – успеть перед смертью взыскать все и раздать. Чтобы в графах «Дебет» и «Кредит» только нули стояли. Чтобы совесть перед смертью была чиста.
Вот и заканчивается его жизнь тем, что никто никому ничего не должен.
А начиналось все так…
Дом культуры сожгли по пьянке. Здание ветхое, послевоенное, с бревенчатыми перекрытиями и дощатыми полами – чего ж ему не сгореть? Да еще внутри – мебель древесная, портьеры плюшевые, сцена захламленная, кружок кройки и шитья с клубками да выкройками, кружок «Умелые руки» с верстаками да фуганками. И пылищи везде кубометра четыре. Огнеопасно, как в сухом лесу июльской жарой. Короче, полыхнуло откуда-то с первого этажа, лизнул застенчиво алый язычок крышу, и уже спустя десять минут горел ДК ярко и весело.
Да хрен с ним, с Домом культуры-то! Стоял наш город без Дома культуры семьсот лет – и столько же простоит! Но в пожаре том выгорел почти весь Залинейный район, или, как его называют в городе, Залиния. Известное дело, что такое частный сектор: бревна, тес, дощатые заборы, сараи под хатами, поленницы во дворах. И все – вплотную друг к другу, словно крупинки сала в сервелате. С крыши ДК перекинулось пламя на пивнуху «Прохлада», с пивнухи – на дом участкового Семеныча, с дома Семеныча – на хату азербайджанца Мамеда. Не того Мамеда, который цветами торгует, а того, что водяру поддельную гонит… И пошло-поехало!
Минут через двадцать стало на Залинии светло, как в городе Санкт-Петербурге во время белых ночей. Гудит страшное пламя, лопается шифер на крышах, лишь треск по всей округе разносится: трах-тарарах! Один дом, второй, третий… Вот уже Поселковая улица огнем объята, за ней – Лесная, за ней – Железнодорожный тупик. Люди из хат выскакивают, добро свое норовят спасать. Кто-то телевизор под мышкой волочет, кто-то детишек сонных из окон выбрасывает, кто-то машину из гаража выгоняет. Участковый Семеныч, по случаю субботнего вечера добре поддатый, в семейных трусах, огонь потушить пытается. Кричит, суетится – мол, воды давайте, воды! Это он правильно догадался, что огонь водой тушить надо. Да куда там! Жар что из мартеновской печи: больше чем на пять метров подойти невозможно. Азер Мамед в истерике бьется, не по-нашему кричит. И без переводчика ясно о чем: деньги, мол, в доме остались. Сбережения, заработанные годами непосильного труда, пропадают! Да где уж их спасешь – скажи спасибо, что сам из огня успел выскочить.
При пожаре принято звонить 01.
Позвонили.
Прикатили пожарные через сорок минут и только на двух машинах. Не обессудьте, мол, граждане погорельцы, что так поздно, одна машина в ремонте, другая на консервации, и вообще – бензина нет. Размотали брандспойт, поливают черные головешки белой пеной… Да разве этими силами такой пожар потушить можно?!
Пожар – зрелище редкое, притягательное, и потому на Залинию сбежалась едва ли не половина города – поглазеть.
Первыми появился народ из центра. Этим – ближе всех, сразу за железной дорогой район начинается. Хорошая публика в центре живет: коммерсанты, начальники ментовские, чиновники из мэрии, инспектора налоговые. Некоторые даже на машинах приехали. Стоят у своих иномарок, головами качают, языками цокают. Самые умные советы дают, как пожар правильно тушить, да только в огонь вот никому лезть не хочется.
Мэр Лукьянов прибыл – несмотря на тяжелую продолжительную болезнь, стойкую утрату дееспособности и полную потерю чувства реальности. Тоже руководить пытается, да никто его в этом бардаке слушать не хочет.
И местный олигарх, депутат Государственной думы Петр Владимирович Хомуталин тоже приехал – но не руководить, а сочувствие электорату выразить.
Затем из Дмитриева Посада люд повалил. Дмитриев Посад – не центр, а бедная окраина. Там коммерсанты-чиновники не селятся, там простой люд обитает. Эти ребята попроще, подушевнее тех, кто на иномарках раскатывает. Некоторые даже в огонь бросались – помогать погорельцам вещи вытаскивать да детишек малых спасать.
Последними климовские прикатили. Климовка – это район такой на окраине, где в основном «черные» обитают: азербайджанцы, осетины, ингуши, адыгейцы. Но больше всего почему-то аварцев да лезгин из Дагестана. Потому Климовку иногда даже называют «дагестанской слободкой». Вот дагестанцы-то в основном и приехали – на «БМВ» с «Мерседесами», со своим паханом Булатом Амировым во главе. Стоят у открытых дверок, зубы крепкие скалят, бороды чешут, кричат по-своему… Горячий народ и очень страшный – боятся их в городе. А Булат так вообще вылитый террорист. Борода черная, зубы белые, взгляд терроризирующий. Потому никто «черных» не осадил – неча, мол, над чужим горем-то зубы скалить, а коль приехали, так помогайте пожар тушить.
А Залиния тем временем выгорела почти вся. Лишь один дом чудом уцелел – тот самый, который слева от ДК, между тем, что осталось от школы, и тем, что осталось от дома участкового Семеныча.
Город наш невелик: всего двести тысяч населения. Пятнадцать школ, два института, четыре фабрики и два завода, три рынка, шесть кинотеатров, пять церквей и семь кладбищ. Невелик наш райцентр, да очень показателен: эдакая Российская Федерация в миниатюре. Микромодель всей страны. Есть тут и своя верховная власть в лице мэра Лукьянова, как и повсюду в России, никем не любимая. Есть и свой «олигарх», владелец фирм, фабрик, заводов и рынков, он же – депутат Госдумы Хомуталин, даже более нелюбимый, чем мэр. Есть и свой кавказский бандит, дагестанский авторитет Булат. И все остальное – точно так же, как и по всей стране.
Зато несчастье народное, пожар на Залинии, показало, кто чего стоит.
Кто детишек малых из огня вытаскивал, кто, рискуя жизнью, вещи из пылающих домов выносил?
Мэр Лукьянов? Депутат Хомуталин? Бандит Булат?
Простые рабочие ребята из Дмитриева Посада.
То-то.
На следующий же день после пожара поползли по нашему городу слухи. И все – о Залинии, и все – о причинах беды.
Полнится земля слухами. Полнится слухами город. Разные слухи ходят. Взаимоисключающие, правдоподобные и вовсе фантастические. Но почти все в одном сходятся: водка всему причиной.
Одни говорят, что во всем виноваты пьяные облицовщики. Клали в тот день с утра кафель в туалете и, выложив к обеду три квадратных метра, утомились до чрезвычайности. Скинулись, послали к азеру Мамеду гонца – всего по пузырю на человека и вышло. Ясное дело, бутылкой на брата такие пьянки не ограничиваются, захотелось облицовщикам как минимум еще по одной взять. А распив по второй, решили они, что неплохо бы теперь и закусить. Снесли из бытовки старую мебель, разломали на части и костерчик на полу соорудили: картошку в золе печь. Ясное дело, чем такие костры заканчиваются.
Другие утверждают, что всему виной пьяные электрики. Мол, еще неделю назад меняли в актовом зале проводку, да что-то неправильно подсоединили. Короче говоря, субботним вечером, когда народ электричество жжет, перемкнуло что-то в сети, сыпнули искры – и на тебе! Пожар.
Самые смелые утверждали, что вовсе не по пьяни тот пожар произошел. Поджог, мол. Из-за чего обычно «красного петуха» запускают? Правильно – из мести. Кто в нашем городке к христианскому всепрощению не склонен? Тоже правильно – климовские. «Кавказкы мэст, панымаэш!» А кому и по какой причине мстить могли? А вот тут – непонятно. Заведующей ДК? Руководительнице курсов кройки и шитья? Или ведущему кружка «Умелые руки»?
Ходил, правда, по нашему городу еще один слушок. Тоже про поджог. Но не дагестанский. Другой.
Впрочем, конкретного имени никто так и не назвал.
Над страной ночь. Над страной мгла. От Москвы до самых до окраин мгла стелется. И над городом нашим мгла ночная – и над Центром, и над Климовкой, и над Дмитриевым Посадом. Несет ветер со стороны пожарища жирный пепел, стелет сажу по платформе вокзала. Блестят под холодным семафорным светом рельсы. Тяжелый тепловоз медленно вспарывает ночную мглу конусами фар, тащит за собой пассажирские вагоны. Заскрипели тормоза, лязгнуло железо буферов, дернулись вагоны, остановился состав.
Лишь один человек со всего поезда и вышел. Ступил на платформу тяжело и грузно. Осмотрелся, вздохнул и к вокзальному зданию зашагал.
Интересный пассажир из ночного вагона сошел. Лицо суровое и сосредоточенное. Чемоданчик в руках – старый, с углами, жестью обитыми; таких уже давно не выпускают. А кисти рук что клешни – наверняка баскетбольный мячик одной рукой взять сможет. Глаза черные, дикие, что у жеребца. Перешел через пути, вышел на площадь. Уселся на лавочке под фонарем. Щелкнул замочками чемоданными, достал общую тетрадь в фиолетовой клеенчатой обложке, раскрыл. Посередине – жирная поперечная линия. Слева от линии надпись «Дебет». Справа – «Кредит». И слева, и справа под словами бухгалтерскими – чьи-то фамилии. Напротив одних фамилий цифры стоят. Напротив других – крючочки какие-то непонятные. Напротив третьих – знаки вопросительные.
Прочитал мужик внимательно сперва те фамилии, что в «Дебете». Покачал головой, улыбнулся каким-то мыслям. Затем на «Кредит» перешел. Вновь покачал головой, но уже без улыбки.
– Вот я и дома… – пробормотал.
Поднялся и двинулся с привокзальной площади в сторону главной улицы.
Ни одного человека на ночных улицах. Окна не горят, фонари только через два на третий светятся. Словно вымер город. Словно газом невидимым жителей выморило. Даже котиков с собачками не видать. Лишь мошкара в конусах света фонарного суетится.
Прошел приезжий несколько кварталов, к ярко освещенному домику о двух этажах вышел. Бегают по фасаду огоньки разноцветные, переливаются, и неоновые буквы над дверями в половину человеческого роста горят: РЕСТОРАН «ЗОЛОТОЙ ПЕТУШОК». Половина третьего ночи, а жизнь у фасада так и кипит. Девки срамные у открытых дверей снимаются, улыбаются входящим-выходящим мужикам. Кавказцы косяки с анашой курят – дым конопляный так в нос и бьет. Милиционер с ноги на ногу переминается, от аромата наркотического прибалдел.
Остановился наш путник, отошел в сторонку, чтобы его не заметили. Смотрит.
А смотреть есть на что.
Открылась дверь ресторанная, и вышла из «Золотого петушка» хмельная компания. Сразу видно – небедные люди. Впереди – мужчинка в золотых очках, мелким барашком завит. Даже издали видно, как почтительно на него спутники поглядывают; стоит завитому лишь рот открыть, как замолкают они на полуслове, взгляд из-под золотых очков ловят.
Дошел очкастый до длинного-длинного «Кадиллака», открыл дверцу, уселся назад, бросил спутникам несколько слов на прощание и водителю личному командует, как Гагарин перед стартом:
– Поехали!
– Спокойной ночи, Петр Владимирович! – спутники вдогонку.
– Вот ты, сука, и вынырул. Вот мы и свиделись, – констатировал приезжий и взглядом лимузин проводил. Нехорошим взглядом, диким и злым. Постоял, подумал о чем-то и дальше пошел.
– Иван? Ты, что ли? – проблеял за спиной приезжего пропитый тенор.
Обернулся путник назад. Видит – идет навстречу какой-то ханыга. Джинсы грязные, свитер порванный, в небритом подбородке вчерашняя закуска.
Идет ханыга, улыбается слюнявыми губами, руки уже широко развел, чтобы обнять приезжего да облобызать его как следует. А перегарищем от ханыги так и разит – хоть закусывай.
– Обознался ты, братан! – упало веское.
– Да как же так обознался… – бубнит ханыга недоуменно. – Ты чё, друга детства не узнаешь? Валик меня зовут, а фамилия моя – Кучинский. А ты когда-то на Дмитриевом Посаде жил, еще дома наши через дорогу стояли… Иван ты. А фамилия твоя, значит, Зарубин…
– Обознался ты, Валик. Не Иван я вовсе и не Зарубин, – бросил Иван Зарубин и, развернувшись, зашагал прочь.
«Кадиллак» – машина-зверь. Длина – чуть меньше, чем у парохода класса «река – море». Ширина соответствующая. Хрустальные пепельницы с прикуривателями у каждого сиденья. Позади водительского сиденья – стеклянный бар с напитками и ЖК-монитор с Интернетом. Захотел в дороге расслабиться – нажал кнопочку, отъехал в кресле назад, взял из бара бухло, какое на тебя смотрит, – и цеди себе потихонечку под звуки отечественной эстрады. И командуй водиле, куда рулить надобно.
Хорошая машина «Кадиллак». Раскатывать на такой у нас в городе – все равно что в какой-нибудь Москве на ковре-самолете летать. В радиусе пятисот верст, наверное, одна лишь такая. Никого равнодушным не оставляет. На перекрестках водители колхозных «Жигулей» да «Москвичей» глаза пялят, шеи сворачивают. Да так со свернутыми шеями и остаются – о зеленом свете забывают, аварийные ситуации создают. У «Золотого петушка» девки срамные при виде лимузина заморского кипятком писают; на все согласные, лишь бы хоть десять метров проехать. Милиционеры уличные не то что остановить боятся – честь «Кадиллаку» норовят отдать.
Но хозяин сказочного лимузина на такие мелочи, как глупые колхозники, дешевые бляди да не менее дешевые милиционеры, внимания не обращает. Некогда ему. Распылялся бы он по пустякам – не было бы у него не то что «Кадиллака» – «Мерседеса» самого вшивого! А лимузин американский для него хоть и показатель статуса, но прежде всего все-таки – средство передвижения.
Богат Петр Владимирович Хомуталин, очень богат. Из четырех действующих у нас в городе фабрик – три под его контролем. Трикотажная, стекловолокна и искусственного меха. Контрольный пакет акций с правом решающего голоса. Из двух заводов ему самый выгодный принадлежит: завод пива и безалкогольных напитков, на котором, кроме всего прочего, еще и водяру гонят. А недавно, по слухам, решил всерьез и развлекательным бизнесом заняться.
Богат Петр Владимирович, очень богат. Но хочет стать еще богаче. Но не только богатство Петра Владимировича прельщает. Манит его мир большой политики. Наверное, потому и манит, что всей душой болеет он за судьбу Родины, за будущее сограждан. Ночи не спит, думу думает, валидол пачками ест – сердце за единую Россию щемит. Так он во время выборов в Государственную думу и заявил с трибуны: мол, я ведь свой, братья и сестры, в этом городе родился и вырос! Душа у меня за вас изболелась! Выберите меня депутатом от правящей партии, я-то дорогу к светлому будущему в натуре знаю! Так его и выбрали…
Разные слухи о Хомуталине в нашем городе ходят.
Одни говорят, что мир, мол, не видел еще такого хитрожопого подонка. И в депутаты, мол, он потому лишь полез, что в тюрьму сесть боится.
Другие утверждают, что человек этот городу нашему очень даже полезен: новые рабочие места создает, деньги иностранные привлекает, о культурном облике сограждан заботится. А то, что широкие народные массы безжалостно эксплуатирует, так это, мол, исторически закономерно; первоначальный этап накопления капитала.
Ну а третьи – и таких большинство! – Петра Владимировича просто ненавидят. Люто ненавидят, смачно, от всей души. За то, что богат без меры. За то, что людей откровенно презирает. За очки интеллигентские. За завивку барашковую. За тенорок жиденький. В конце концов – за «Кадиллак» навороченный.
Но все в одном сходятся: хитрый он, изворотливый и очень умный. А потому практически непотопляемый. А коли так – быть ему еще богаче, чем ныне…
Ходить мглистой ночью через старое кладбище – самое милое дело. Ресторанные вывески глаза не слепят. Машины заморские своим наглым видом на себя внимания не обращают. Людей никаких, с которыми встречаться не очень хочется. Лишь темные кроны высоко-высоко на ветру шумят, да кузнечики в сухой августовской траве стрекочут.
Неторопливо идет Иван главной аллеей, то и дело на правую сторону оборачивается, к памятникам присматривается. Дошел до приметного обелиска красного гранита, остановился, зажигалкой щелкнул.
Обыкновенное типовое надгробье. Правда, на две могилы. Слева – фотография уставшей пожилой женщины и надпись под ней: «Зарубина Мария Васильевна, 1932–2002». Справа – снимок моложавого мужчины, очень на Ивана похожего, и тоже надпись: «Зарубин Алексей Иванович, 1935–2007».
По всему видно, давно на этих могилах никого не было. Калитка металлическая внизу землей заплыла. Ограда, давно не крашенная, ржавчиной взялась – даже в неровном свете карманной зажигалки бурый налет заметен. На холмиках листва прошлогодняя, да крапива в человеческий рост.
Открыл Иван калитку, зашел за ограду. Сперва отцовской могиле поклонился, затем – материнской. Постоял молча минут пять и назад сквозь приоткрытую калитку попятился, чтобы к могилам спиной не оборачиваться…
Главная аллея насквозь кладбище прошивает. Если от главного входа шагать, никуда не сворачивая, минут через двадцать можно на Дмитриев Посад выйти. Вон он, Посад, уже заметен: сквозь темную листву огоньки редкие мерцают, машины по улице проезжают, вывеска гастронома синим неоном горит.
Вышел Иван с кладбища на дорогу и остановился. Взглянул налево, в сторону одноэтажной хибарки, – во всех трех окнах свет горит, несмотря на два ночи. Постоял Зарубин, улыбнулся каким-то мыслям – и влево свернул.
Не гори свет в хатенке о трех окнах – не пошел бы Иван туда этой ночью. В другой раз бы зашел. Но знает Зарубин, кто в том доме живет. И еще знает, что в доме этом ему всегда рады…
Три часа ночи. Дмитриев Посад. Хатенка о трех окнах. За мутными стеклами густая ночь колышется. Небогат интерьер домашний: кровать металлическая, комод допотопный, сервант с треснувшим стеклом, картина с голой тетенькой в простенке, стол да несколько стареньких табуреток.
За столом мужик сидит – плюгавый, в спортивных штанах и грязной майке. Многое его рожа физиономисту рассказать бы могла. Скошенный подбородок – о полном отсутствии воли. Маленькие глазки – о природной хитрости. Взгляд исподлобья – о лютой ненависти к окружающему миру. Оскал волчий – о коварстве. А вот нос плюгавого надо не физиономисту показывать, а наркологу. Красный-красный тот нос, будто кетчупом обмазанный. Даже кожа с носа островками слазит. Тут и первокурсник мединститута без сомнений диагноз поставит: алкоголизм. А то, что мужика плюгавого похмельный синдром мучит, так это и невооруженным глазом заметно.
Смотрит красноносый мужик на немолодую полную женщину с усталыми глазами, что в дверях кухни стоит, и бубнит ненавидяще:
– Слышь, Катька, коза драная, поллитру отдай!
– Да какую поллитру, Коля?
– А ту поллитру, что ты со своего дня рождения со стола заныкала! В моей-то хате от меня бухло ныкать, а?
По всему видно – не хочется Кате на скандал нарываться. Вид у нее очень утомленный. Паутинные морщинки в уголках глаз. Рот поджат. Руки красные, натруженные. Отдохнуть бы ей, отоспаться, а не вести с этим уродом ночые дискуссии о поллитре…
Стукнул красноносый Коля кулаком по столу, да так сильно, что дзинькнуло стекло сервантное.
– Куда-куда ты меня послала? Да я тебя, корова, на хер из своего дома выставлю! Щас же со своими манатками выметайся на хуль!
Схватил табуретку – и в Катю швырнул. Но, к счастью, дрогнула у него рука с похмелья: пролетела табуретка в нескольких сантиметрах от Катиной головы, в стенку гулко ударилась. И тут же из закрытых дверей спальни – плач детский.
– Да тише ты! – Катя, испуганно. – Сашку разбудишь!
– И выблядка своего с собой забирай! – вконец разъярился Коля и, вскочив, классическим жестом майку на себе обеими руками рванул.
Коля с ног до головы синий-синий. Аки амурские волны. На руках, животе, спине, ногах, затылке и шее – картинки да аббревиатуры вытатуированы. Решетки тюремные. Купола церковные. Свечи горящие. И прочие сюжеты, романтичные для детей и юношества.
Но Катю символами трудной жизни не запугать. Знать, не первый год с этим татуированным уродом живет. Выйдет из Коли дурная энергия, как воздух из проткнутого воздушного шарика, и завалится он спать. Если, конечно, перед сном за топор не схватится…
Подняла она табуретку, вздохнула, на место поставила. И – в спальню, где ребенок плачет. Покачала кроватку, пошушукала ласково, назад вернулась.
Наверное, не стоило ей в спальню ходить. Потому что за это время Коля татуированный уже успел в сени сбегать и топор принести.
Стоит у стола в разодранной майке, ухмыляется победно, древко татуированными руками сжимает.
– Ну так что, коза драная, – отдашь мне мою поллитру?
И угрожающе топором замахнулся.
Вздрогнула Катя и сделала шаг назад. Понимает: ой, худо ей сейчас придется! (Тем более что поллитры-то у нее действительно нету.) Зарубить-то, конечно, не зарубит – и так шесть судимостей, куда еще и седьмую! Но разгром в хате по полной программе устроит, ребенка разбудит да мебель попортит.
Ххха-а-ак!
Сверкнуло лезвие, просвистело у Катиного уха и со всего размаху в дверной косяк вонзилось.
И тут Катя не выдержала. Понимает она: велика Россия, а отступать некуда. Оттолкнула она татуированного со всей силы – тот, не ожидая такой прыти, спиной на сервант и полетел. Жалобный звон стекол заглушил Колину матерщину. Сашка в очередной раз в спальне заплакал. А Катя, не довольствуясь падением изверга, накинулась на него с кулаками. Уселась тяжело на татуированную спину, завернула левую руку назад – и ну колотить по башке кулачищем.
А женщина, надо сказать, она неслабая. Килограммов под сто в Кате живого веса. Сидит на Колиной пояснице, одной рукой синюю кисть назад заворачивает, а другой по голове с остервенением лупит. А потом за волосы нечесаные схватила – и носом в осколки:
– Это тебе за пьянство твое!
Хрясь – и мордой об пол.
– Это за то, что Сашку разбудил!
Хлоп – кулаком по загривку.
– Это, чтоб за топор никогда не хватался!
И руку татуированную почти до затылка вывернула – взвыл Коля:
– Не буду больше! Пощади!
– Это, чтоб кровушки моей больше не пил своим алкоголизмом!
Тут она в самую точку попала. Если и пьет у нее кто-то кровушку – так это он, Коля…
Тридцать семь лет Коле Михееву, а на свободе от силы лет пятнадцать проходил. Горд синий Коля своим зоновским прошлым. Мол, только тюрьма по-настоящему жизни научить может. И как человек, настоящей жизни вкусивший, считает себя бродягой «правильным» и «с понятиями».
Но одно понятие у Коли совершенно отсутствует. Не хочет Коля работать. Мол, пила железная, пусть она и работает. Такая вот у него жизненная позиция. И потому, откинувшись три года тому, существует татуированный идеалист исключительно за счет сожительницы Кати Ефимовой, скромной воспитательницы детского садика.
Поднялась Катя на ноги – гневная, раскрасневшаяся. И напоследок ногой в промежность врага саданула:
– А это – просто так! На добрую память!
Только последнюю фразу вымолвила – стук в дверь.
– Кого там нечистая принесла, – прошептала Катя, поправила сбившиеся волосы и – в сени.
Пока до входной двери шла, соображала, кто это в три ночи пожаловать может.
Наверняка не соседи. Знают они про буйство Колино, даже днем боятся сюда заходить. И наверняка не участковый – тот больше по понедельникам с утра появляется, а сегодня ночь со среды на четверг. Наверное, собутыльник какой-нибудь Колин… Ничего, пусть видят Колин позор, пусть потом по всему Дмитриеву Посаду разнесут, как того баба побила!
– Чего надо? – нарочито грозно спросила Катя.
А из-за двери басом густым:
– Катюша? Ты?
Обомлела Катя. Слишком уж знакомым ей голос показался. Только у одного человека такой бас густой. Но не видела она этого человека целую вечность… Ждала она такого полжизни: и стука в дверь, и вопроса «Катюша? Ты?» Ждала, да не думала, что в такой неподходящий момент это произойдет. Да и не верила, если честно, что вообще произойдет когда-нибудь.
– И…ван?
– Иван.
Открывает Катя дверь. Стоит на крыльце немолодой мужчина: роста гренадерского, плечи чуть шире шкафа, кудри волнистые, чуть сединой тронутые. Резанул Катю пронзительным взглядом – чуть дурно ей не сделалось.
– Ваня… – только и могла прошептать.
Стоит Катя как громом пораженная в сенях и не видит, что в зале происходит. А происходит вот что. Поднялся Коля с пола, весь в кровавых слюнях да соплях, на секунду в сени выглянул – и топор, в дверном косяке торчащий, схватил. Отошел за дверь, занес оружие…
Ревнив Коля, как мавр венецианский. А ревность, помноженная на похмельный синдром и унизительное поражение в драке с женщиной, до добра не доведет. Заметил Коля: какой-то мужик в хату заходит, и Катя за ним семенит. Сжал он рукоять покрепче, примерился, как бить лучше: острием или обухом…