Потом он снова закурил сигарету, но уже не казалась она ему сладкой. Он была безразличной, серой, а затем прозрачной. В лифте, в который он снова забрался, ища союзника в этой ситуации неразделённой любви с сигаретой, он почему-то не нашёл друга. Вроде лифт опять скрипел, но скрип был бессмысленным, пустым, прозрачным.
Его встретила пустая замочная скважина и он зашёл в свою квартиру-пустую-коробку. Проходя по коридору, он шуршал ногами по местами прогнившему полу, разбросав за собой пару дырявых ботинок и потеряв один носок. Тоже дырявый, что неудивительно.
Он всё шёл и шёл по коридору, пока стены его растягивались и удлиняли путь Сиделкина к дверному проёму в зал.
А Сиделкин всё думал и думал о пустом: «Серые деревья – пустые… Люди прозрачные – пустые… И ты лифт, тоже пустой! И сигарета пустая! И кофе сладкий… Да чёрт с ним, уже не сладкий… пустой.» – руки его затряслись, плечи задёргались, внутри всё зашуршало ещё противнее, чем тогда, десять минут назад у этой мутной речки (к слову, тоже абсолютно пустой). И он, тяжело дыша, наконец схватился за дверной косяк зала, в который с такими усилиями пробирался. Взгляд его захватил кресло, стоящее в середине. Всё в таких же заплатках, ведь не изменилось ничего за этот пустой промежуток времени. Да и заплатки всё те же – ничего не изменилось. От этих кусочков ткани кресло казалось ещё более грязным и неотёсанным, неисправимым и стареющим, как чувства Сиделкина к сигарете.