Тексты публикуются по изданию:
С. А. Толстая
Дневники в двух томах
Москва,
Художественная литература, 1978
8 октября. Опять дневник, скучно, что повторение прежних привычек, которые я все оставила с тех пор, как вышла замуж. Бывало, я писала, когда тяжело, и теперь, верно, оттого же.
Эти две недели я с ним, мужем, мне так казалось, была в простых отношениях, по крайней мере мне легко было, он был мой дневник, мне нечего было скрывать от него.
А со вчерашнего дня, с тех пор, как сказал, что не верит любви моей, мне стало серьезно страшно. Но я знаю, отчего он не верит. Мне кажется, я не сумею ни рассказать, ни написать, что я думаю. Всегда, с давних пор, я мечтала о человеке, которого буду любить, как о совершенно целом, новом и чистом человеке. Я воображала себе, и это были детские мечты, с которыми до сих пор трудно расстаться, что этот человек будет всегда у меня на глазах, что я буду знать малейшую его мысль, чувство, что он будет во всю жизнь любить меня одну и, не в пример прочим, мы оба, и он и я, не будем перевешиваться, как все перебесятся и делаются солидными людьми. Мне так милы были все эти мечты! Благодаря им я стала П. будто бы любить; одним словом, любя свои мечты, я сделала П. приложением к ним[1]. Увлечься и идти дальше было нетрудно, да и никогда я не стояла, а всегда шла, не задумываясь, вперед.
Теперь, когда я вышла замуж, я должна была все свои прежние мечты признать глупыми, отречься от них, а я не могу. Всё его (мужа) прошедшее так ужасно для меня, что я, кажется, никогда не помирюсь с ним. Разве когда будут другие цели в жизни, дети, которых я так желаю, чтоб у меня было целое будущее, чтоб я в детях своих могла видеть эту чистоту без прошедшего, без гадостей, без всего, что теперь так горько видеть в муже. Он не понимает, что его прошедшее – целая жизнь с тысячами разных чувств, хороших и дурных, которые мне уж принадлежать не могут, точно так же, как не будет мне принадлежать его молодость, потраченная бог знает на кого и на что. И не понимает он еще того, что я ему отдаю всё, что во мне ничего не потрачено, что ему не принадлежало только детство. Но и то принадлежало ему. Лучшие воспоминания – мое детское, но первое чувство к нему, которое я не виновата, что уничтожили, за что? Разве оно дурно было? Он протратил свою жизнь, свои силы и дошел до этого чувства, пройдя столько дурного; оно ему кажется так сильно, так хорошо потому, что давным-давно прошла та пора, когда он сразу мог стать на хорошее, как стала я теперь. И у меня в прошлом есть дурное, но не столько.
Ему весело мучить меня, видеть, как я плачу от того, что он мне не верит. Ему бы хотелось, чтоб и я прошла такую жизнь и испытала столько же дурного, сколько он, чтоб и я поняла лучше хорошее. Ему инстинктивно досадно, что мне счастье легко далось, что я взяла его, не подумав, не пострадав. А я не буду плакать из самолюбия. Не хочу, чтоб он видел, как я мучаюсь, пусть думает, что мне всегда легко.
Вчера у дедушки я пришла сверху нарочно, чтоб его увидать, и когда увидала, меня обхватило какое-то особенное чувство силы и любви. Я так любила его в ту минуту, хотела подойти к нему, но мне показалось, что если до него дотронусь, то мне уж так хорошо не будет, что это будет святотатство. Но я никогда не покажу и не могу показать, что во мне делается. У меня столько глупого самолюбия, что если я увижу малейшее недоверие или непонимание меня, то всё пропало. Я злюсь. И что он делает со мной; мало-помалу я вся уйду в себя и ему же буду отравлять жизнь. И как жаль мне его в те минуты, когда он не верит мне и слезы на глазах и такой кроткий, но грустный взгляд. Я бы его задушила от любви в ту минуту, а так и преследует мысль: не верит, не верит.
И стала я сегодня вдруг чувствовать, что он и я делаемся как-то больше и больше сами по себе, что я начну создавать себе свой печальный мир, а он свой – недоверчивый, деловой. И в самом деле, показались мне пошлы наши отношения, и я стала не верить в его любовь. Он целует меня, а я думаю: не в первый раз ему увлекаться. И так оскорбительно, больно станет за свое чувство, которым он не довольствуется, а которое так мне дорого, потому что оно последнее и первое. Я тоже увлекалась, но воображением, а он – женщинами, живыми, хорошенькими, с чертами характера, лица и души, которые он любил, которыми любовался, как и мной пока любуется.
Пошло, правда, но не от меня, а от его прошедшего. Что же мне делать, а я не могу простить Богу, что он так устроил, что все должны, прежде чем сделаться порядочными людьми, перебеситься. И что же мне делать, когда мне горько, больно, что мой муж попал под эту общую категорию. А он еще думает, что я не люблю его; так что же мне бы за дело было, если бы я не любила его, кто и что занимало его прежде, нынче или будет занимать когда-нибудь потом.
Дурно, безвыходное положение; как доказать любовь человеку, который с тем женился, что «я иначе не могу, а она меня не любит». А есть ли минутка в моей жизни теперь, где бы я вызвала что-нибудь из прошедшего, чтоб пожалела о чем-нибудь, или есть минутка, когда бы я не только не любила его, но могла бы подумать о возможности разлюбить его? И неужели в самом деле хорошо ему, когда я плачу и начинаю чувствовать сильнее, что у нас есть что-то очень непростое в отношениях, которое нас постепенно совсем разлучит в нравственном отношении? Вот, кошке – игрушки, а мышке – слезки. Да игрушка-то эта непрочна, сломает – сам будет плакать. А я не могу выносить того, что он меня будет понемножку пилить, пилить. А он славный, милый. Его самого возмущает всё дурное, и он не может переносить его. Я, бывало, как любила всё хорошее, всей душой восхищалась, а теперь всё как-то замерло; только что станет весело, пристукнет он меня.
9 октября. Вчера объяснились, легче стало, совсем даже весело. Хорошо мы нынче верхом ездили, а все-таки тесно. Такие я сегодня видела тяжелые сны, не помню их всякую минуту, а тяжело на душе. Опять мама сегодня вспоминала, ужасно стало грустно, а вообще хорошо.
Прошлого не жаль, всегда, однако, его буду благословлять. У меня в жизни было много счастия.
Муж, кажется, покоен, верит, дай бог. Я вижу, это правда, что я ему даю мало счастия. Я вся как-то сплю и не могу проснуться. Если б я проснулась, стала бы другим человеком. А что надо для этого – не знаю. Тогда бы он видел, как я люблю его, тогда я могла бы говорить, рассказать ему, как я его люблю, увидела бы, как бывало, ясно, что у него на душе, и знала бы, как сделать его совсем счастливым.
Надо, надо скорей проснуться. Сон этот напал на меня с тех пор, как я выехала летом из Покровского в Ивицы. Потом на время я проснулась, потом, как переехали в Москву, опять заснула – и с тех пор почти не просыпалась. Надо мной что-то тяготеет. Мне всё кажется, что я скоро умру. Теперь это странно, потому что у меня муж. Я слышу, как он спит, а мне одной страшно. К себе он меня не подпускает, и мне это грустно. Так противны все физические проявления…
11 октября. Ужасно, ужасно грустно. Всё более и более в себя ухожу. Муж болен, не в духе, меня не любит. Ждала я этого, да не думала, что так ужасно. Кто это думает о моем огромном счастии? Никто не знает, что я его не умею создавать ни для себя, ни для него. Бывало, когда очень грустно, думаешь: так зачем жить, когда самой дурно и другим нехорошо? И теперь страшно: всё приходит мне эта мысль. С каждым днем он делается холоднее, холоднее, а я, напротив, всё больше и больше люблю его. Скоро мне станет невыносимо, если он будет так холоден. А он честный, обманывать не станет. Не любит, так притворяться не станет, а любит – так в каждом движении видно.
И всё меня волнует. Стал сегодня Гриша говорить про папашу, и так мне жаль его стало, что он не настоящий его сын, даже плакать хотела[2]. И про своих всё вспоминаю, как легко жилось, а теперь, боже мой, вся душа разрывается. Никто не любит: тетенька[3] – по какому-то долгу, а муж совсем перестает любить. Мамаша милая, Таня, какие они славные были, зачем я их оставила! А Лизу, бедную, измучила, так меня и точит, так грустно, ужас.
А Левочка отличный какой, я чувствую, что я во всем, кругом виновата, и я боюсь показать ему, что я грустная, знаю, как этой глупой тоскою мужьям надоедают. Бывало, утешаешься, всё пройдет, обойдется, а теперь нет, ничего не обойдется, а будет хуже. Папа пишет: «Муж тебя страстно любит». Да, правда, любил страстно, да страсть-то проходит, этого никто не рассудил, только я поняла, что увлекся он, а не любил.
Как я не рассудила, что за это увлечение он же поплатится, потому что каково жить долго, всю жизнь, с женой, которую не любишь. За что я его, милого, которого все так любят, погубила; эгоистически поступила я на этот раз, что вышла за него замуж. Смотрю я на него и думаю то, что он про меня думал: «Хотел бы я ее любить, да не могу больше».
Вот уж прошло, как сон, это всё время. Подразнили меня, сказали: видишь, как бывает хорошо, да не думай об этом. И всё, что сначала было у меня, – энергия на занятия, жизнь, хозяйство, – всё пропало. Сидела бы себе целый день сложа руки, молчала бы да думала горькие думы. Работать хотела, но не могла; ну что рядиться в глупый чепчик, который только давит меня.
Ужасно хочется поиграть, да тут так неудобно, наверху со всех сторон слышно, а внизу фортепьяно плохое. Сегодня предложил остаться, а он в Никольское поедет. Надо бы было согласиться, избавить его от своей особы, а у меня не хватило сил.
Он, кажется, наверху играет с Ольгой в четыре руки. Бедный, везде ищет развлечения, чтоб как-нибудь от меня избавиться. Зачем я только на свете живу.
13 ноября. Дурное число – первое, что пришло в голову. А мне всегда легче, когда я с ним поговорю. Легче, как эгоистке, чтоб получить его и успокоиться.
Правда, я не умею дела себе создать. Он счастливый, потому что умен и талантлив. А я – ни то ни другое. Одною любовью не проживешь, а я так ограниченна, что покуда только и думаю о нем. Ему нездоровится, думаю: ну как умрет, и вот пойдут черные мысли на три часа.
Он весел, я думаю: как бы не прошло это расположение духа, и так наслаждаюсь сама им, что опять ни о чем больше не думаешь. А нет его или он занят, вот я и начну опять о нем же думать, прислушиваться, не идет ли, следить за выражением лица его, если он тут. Верно оттого, что я беременна, я теперь в таком ненормальном состоянии и имею не много влияния и на него. Дело найти не трудно, его много, но надо прежде увлечься этими мелочными делами, а потом заводить кур, бренчать на фортепьяно, читать много глупостей и очень мало хороших вещей и солить огурцы. Всё это придет, я знаю, когда я забуду свою девичью, праздную жизнь и сживусь с деревнею. Не хочу попадать в общую колею и скучать, да и не попаду.
Я бы хотела, чтоб муж имел на меня больше влияния. Странно, я его ужасно люблю, а влияния еще чувствую мало. Бывают светлые минуты, когда я всё понимаю, вижу ясно, как хорошо жить на свете, сколько обязанностей на мне, и весело, что есть они, а потом пройдет, забудешь всё. Знаю я и жду, что, когда эта светлая минута придет и останется, тут заведется машина, а я начну жить, то есть жить деятельно. Странно, смотрю на это точно как на приходящее что-то, как смотришь на то, что праздники придут, что будет лето и проч.
Я опять заснула теперь так, что даже поездка в Москву, будущий ребенок – всё это не производит во мне никакого волнения, никакой радости, ничего. Хотела бы знать средство, которое могло бы меня освежить, разбудить.
Я давно не молилась. Прежде меня забавляла даже внешность в религии. Я, бывало, тихонько ото всех зажигала восковую свечку перед образом, клала цветы, а потом запру дверь, стану на колена и молюсь час, два. Теперь всё это смешно и глупо, а вспоминать хорошо. Так всё стало серьезно, а впечатления девичьи живы, расстаться еще трудно, а воротиться к ним нельзя. Вот так-то через несколько лет я создам себе женский, серьезный мир и его буду любить еще больше, потому что тут будет муж, дети, которых больше любишь, чем родителей и братьев. А пока не установилась. Качаюсь между прожитым и настоящим с будущим. Муж меня слишком любит, чтоб уметь сразу дать направление, да и трудно, сама выработаюсь, а он тоже чувствует, что я не та. Вот терпение, я буду прежняя, но не дева, а женщина, опять проснусь, и он, и я – мы будем довольны мной.
Я уверена, что в Москве я освежусь в своей прежней жизни и пойму ясно настоящую, конечно, с хорошей стороны, потому что всё, что дурно, происходит от меня же. Только бы он перенес терпеливо мое несносное, переходное время… Вот сейчас я одна, смотришь кругом – грустно. Одна – это ужасно. Я не привыкла. Столько жизни было дома, а как мертво здесь, когда его нет. Он, всегда почти одинокий, не понимает этого. Привык быть один и утешаться не людьми близкими, как я, а делом. Ну, да и я привыкну. А теперь голоса веселого никогда не слышишь, точно умерли все. А он еще сердится, когда я не люблю оставаться без него. Несправедлив он в этом, но он и не может понять, у него семьи не было. А я буду всё делать, что ему хорошо, потому что он отличный, я гораздо хуже него, и потому еще, что я люблю его и для меня ничего, ничего не осталось, кроме него. И мне бывает скучно, потому что я бедная натура и не нахожу в себе ressource и потому что я привыкла к шумной жизни, а тут тишина, тишина мертвая. Привыкну, ко всему привыкают люди. А со временем и я заведу веселый, шумный дом и начну жить жизнью детей и своею, серьезною, деловою, радуясь на молодость детей.
23 ноября. Он мне гадок со своим народом. Я чувствую, что или я, то есть я, пока представительница семьи, или народ с горячею любовью к нему Л. Это эгоизм. Пускай. Я для него живу, им живу, хочу того же, а то мне тесно и душно здесь, и я сегодня убежала, потому что мне все и всё стало гадко. И тетенька, и студенты, и Наталья Петровна, и стены, и жизнь, и я чуть не хохотала от радости, когда убежала одна тихонько из дому. Л. мне не был гадок, но я вдруг почувствовала, что он и я по разным сторонам, что его народ не может меня занимать всю, как его, а что его не могу занимать всего я, как занимает меня он. Очень просто. А если я его не занимаю, если я кукла, если я только жена, а не человек, так я жить так не могу и не хочу.
Конечно, я бездельная, я еще не знаю, не убедилась, в чем и где дело. Он нетерпелив и злится. Бог с ним, мне сегодня так хорошо, свободно, потому что я сама по себе, а он, слава богу, был мрачен, но меня не трогал. Я знаю, он богатая натура, в нем много разных сил, он поэтический, умный, а меня сердит, что это всё занимает его с мрачной стороны. Иногда мне ужасно хочется высвободиться из-под его влияния, немного тяжелого, не заботиться о нем, да не могу. Оттого оно тяжело, что я думаю его мыслями, смотрю его взглядами; напрягаюсь, им не сделаюсь, а себя потеряю. Я и то уж не та, и мне стало труднее.
Теперь всё буду уходить или уезжать куда, когда станет скучно. Выйдешь, и вдруг станет так свободно. И то всё думала о нем: бегал, искал, может, беспокоится, ну и мне стало тяжело, домой ушла. А он мрачный, я чуть-чуть не стала плакать. Ничего мне не говорит. Страшно с ним жить, вдруг народ полюбит опять, а я пропала, потому и меня любит, как любил школу, природу, народ, может быть, литературу свою, всего понемногу, а там новенькое.
Пришла тетенька, спрашивает, зачем, куда ходила; я хотела ее позлить, говорю, от студентов, потому что она их защищает. А совсем неправда, я на них ни капельки не злюсь, а по старой привычке браню и жалуюсь. Я просто ушла, мне скучно всё на месте сидеть, я никогда дома долго не сидела. А тут всё тетенька, Наталья Петровна, опять тетенька, опять Наталья Петровна, студенты в перемешечку. Муж не мой и немой сегодня. Стало быть, его нет. Так бы ушла, ушла куда-нибудь далеко, посмотрела бы, что дома, а потом опять пришла бы сюда домой. Пойду еще поиграю. Он в ванне, он мне нынче чужой.
16 декабря. Мне кажется, я когда-нибудь себя хвачу от ревности. «Влюблен как никогда!» И просто баба, толстая, белая, ужасно![4] Я с таким удовольствием смотрела на кинжал, ружья. Один удар – легко. Пока нет ребенка. И она тут, в нескольких шагах. Я просто как сумасшедшая. Еду кататься. Могу ее сейчас же увидать.
Так вот как он любил ее. Хоть бы сжечь журнал его и всё его прошедшее.
Приехала – хуже, голова болит, расстроена, а душу давит, давит. Так хорошо, привольно было на воздухе, широко. И думать хочется широко, и дышать широко, и жить. А жизнь такая мелочная. Любить трудно, а любишь так, что дух захватывает, что всю жизнь бы, душу положила, чтоб не прошла она ни с чьей стороны. И тесен, мал тот мирок, в котором я живу, если исключить его. А соединить нам мирки наши в один – нельзя. Он так умен, деятелен, способен, и потом это ужасное, длинное прошедшее. А у меня оно маленькое, ничтожное.
Меня нынче испугала поездка в Москву. Я сделаюсь еще ничтожнее и чувствую, что если у меня будет жизнь, мир, которым я буду довольна, то он будет здесь, в Ясной, без людей, в семье, со всем, что я сама себе создала.
Читала начала его сочинений, и везде, где любовь, где женщины, мне гадко, тяжело, я бы всё, всё сожгла. Пусть нигде не напомнится мне его прошедшее. И не жаль бы мне было его трудов, потому что от ревности я делаюсь страшная эгоистка.
Если б я могла и его убить, а потом создать нового, точно такого же, я и то бы сделала с удовольствием.
9 января. Никогда в жизни я не была так несчастлива сознанием своей вины. Никогда не воображала, что могу быть виновата до такой степени. Мне так тяжело, что целый день слезы меня душат. Я боюсь говорить с ним, боюсь глядеть на него. Никогда он не был мне так мил и дорог, и никогда я не казалась себе так ничтожна и гадка. И он не сердится, он всё любит меня, и такой у него кроткий, святой взгляд. Можно умереть от счастия и от унижения с таким человеком. Мне очень дурно. От причины нравственной я больна физически. У меня была такая боль, что я думала, что выкину. Я стала как сумасшедшая. Я целый день молюсь, как будто от этого легче будет моя вина и как будто этим я могу возвратить то, что я сделала.
Мне легче, когда его нет. Я могу и плакать, и любить его, а когда он тут, меня мучает совесть, мучает его милый взгляд и лицо его, на которое я уже не смотрела со вчерашнего вечера и которое так мне мило. И как я могу только делать ему что-нибудь неприятное!
Всё думала я, как бы мне загладить (или не загладить, это глупое слово) и как бы мне сделаться лучше для него. Любить его я не могу больше, потому что люблю его до последней крайности, всеми силами, так, что нет ни одной мысли другой, нет никаких желаний, ничего нет во мне, кроме любви к нему. И в нем ничего нет дурного, ничего, в чем я хоть подумать бы могла упрекнуть его.
Он мне всё не верит, думает, что мне нужны развлечения, а мне ничего не нужно, кроме него. Если б он только знал, как я радостно думаю о будущности, не с развлечениями, а с ним и со всем тем, что он любит. Я так стараюсь полюбить даже всё то, что мне и не нравилось, как Ауэрбах[5].
А вчера я была в ударе капризничать, прежде этого не было до такой степени. Неужели у меня такой отвратительный характер или это пошлые нервы и беременность? Пускай так лучше будет, потому что я знаю, что теперь буду беречь наше счастие, если я еще не очень испортила его. Это ужасно, могло бы быть так весело и хорошо. Он теперь здоров; что я наделала. Таня, Саша, Кузминский приехали, а я всё не могу не плакать. Я им ни за что не покажусь, они дети и не любили. Как я жду его! Господи, если он ко мне охладеет? Ну всё, решительно, теперь держится на нем. А я какая ничтожная, как тяжело это нравственное ничтожество. Он спохватится, наверное, какая я перед ним жалкая и гадкая.
11 января. Я немножко успокаиваюсь, потому что он делается лучше со мной. Но еще так свежо всё горе, что малейшее воспоминание производит во всей моей голове и теле сильную боль физическую. Физическую оттого, что я чувствую, как она проходит по всем жилам и нервам.
Он ничего не говорил и не намекал даже о моем дневнике. Не знаю, читал ли он его. Я чувствую, что дневник был гадок, и мне неприятно его перечитывать.
Я совсем одна, мне жутко, и оттого хотела писать много и искренно, а мысли пропадают от страха. Боюсь испуга, потому что беременна. Ревность моя – это врожденная болезнь, а может быть, она оттого происходит, что, любя его, не люблю больше ничего, что я вся ему отдалась, что только и могу быть счастлива от него и с ним и боюсь потерять его, как старики боятся потерять единственного ребенка, на котором держится вся их жизнь и которого они не могут более иметь. Говорили всегда, что я совсем не эгоистка, а ведь это самый большой эгоизм. Ни в чем другом я не эгоистка, а в этом – ужасная. Я так люблю его, что и это пройдет. Но терпение страшное и сила воли, иначе ничего не сделаешь.
Бывают дни и часто, когда я его люблю до болезненности. Сегодня так. Это всегда, когда я неправа. Мне больно глядеть на него, слушать его, быть с ним так, как неловко быть со святым. Когда я сделаю что-нибудь для него приятное, за что он будет опять любить меня по-прежнему, тогда я опять буду с ним в более простых отношениях. А теперь заслуги не равны, оттого и отношения не равны. Заслуги никогда не равны – ну хоть поменьше дурного с моей стороны. Я прежде любила его смело, как-то самонадеянно, а теперь слава Богу и ему за всякое его доброе слово, за ласку, за снисхождение и добрый взгляд.
Вот теперь живу, живу и только одного этого и выжидаю, этим и довольна. Была во мне какая-то гордость, что ребенка ношу и на свет скоро произведу, да это судьба, закон природы. И этого утешения нет. Только и есть муж, то есть Левочка, который всё, в котором и заслуга моя, потому что я его люблю ужасно, и ничто мне не дорого, кроме него.
14 января. Я опять одна, и скучно опять. Но между нами всё опять уладилось. Не знаю, на чем он помирился и на чем – я. Устроилось само собой. Только я одно знаю, что счастие опять воротилось ко мне. Мне хочется домой. У меня такие планы иногда, мечты, как я буду жить в Ясной с ним. Какое-то грустное чувство в душе, что я совсем, и телом и душою, отшатнулась от своих кремлевских[6]. Ужасно сильно чувствуешь, что мир мой переменился, а любовь к ним усилилась, особенно к мама, и иногда жалко, что я не член их больше. Живу вся в нем и для него, а часто тяжело, когда чувствуешь, что я-то не всё для него и что, если теперь меня не стало бы, он утешился бы чем-нибудь, потому что в нем самом много ressource, а я очень бедная натура: отдалась одному чему-нибудь и никогда бы не сумела найти себе, помимо этого, другой мир.
Жизнь в гостинице меня тяготит. Если я чем-нибудь бываю довольна здесь, то когда я сижу в Кремле со своими и непременно с Левочкой. Я бы могла скоро уехать домой, я знаю, от меня много зависит, но не хватает духу прощаться опять со своими, да и лень подниматься.
Я сегодня видела такой неприятный сон. Пришли к нам в какой-то огромный сад наши ясенские деревенские девушки и бабы, а одеты были все как барыни. Выходили откуда-то одна за другой, последняя вышла А. в черном шелковом платье. Я с ней заговорила, и такая меня злость взяла, что я откуда-то достала ее ребенка и стала рвать его на клочки. И ноги, голову – всё оторвала, а сама в страшном бешенстве. Пришел Левочка, я говорю ему, что меня в Сибирь сошлют, а он собрал ноги, руки, все части и говорит, что ничего, это кукла. Я посмотрела, и в самом деле: вместо тела всё хлопки и лайка. И так мне досадно стало.
Я часто мучаюсь, когда думаю о ней, даже здесь в Москве. Прошедшее мучает меня, а не настоящая ревность. Не может он мне отдаться вполне, как я ему, потому что прошедшее полно, велико и так разнообразно, что если б он теперь умер, то жизнь его была наполнена достаточно. Только не испытал он еще отцовского чувства. А мне теперь вдруг жизнь столько дала, чего я прежде не знала и не испытала, что я хватаюсь за свое счастие и боюсь потерять его, потому что не верю в него, не верю, что оно продолжится, благо не знала его прежде. Я всё думаю, что это случайное, проходящее, а то слишком хорошо. Это ужасно странно, что только один человек своею личностью, безо всякой другой причины, исключая его личные свойства, мог бы так вдруг взять меня в руки и сделать полное счастие.
Мама правду говорит, что я подурела, то есть, пожалуй, только еще ленивее стали мысли. Это неприятное чувство, когда чувствуешь эту апатию. От физической происходит и нравственная. Мне жаль своей прежней живости, которая прошла. Но, я думаю, воротится. Я чувствую, что эта живость действовала бы лучше на Левочку, как, бывало, действовала на моих кремлевских. Первое время я и в Ясной была еще жива, а теперь совсем пропала. И Левочка тогда любил, когда я бесилась.
Левочка как будто спит нравственно, хотя я знаю, что в душе он никогда не спит, а всегда происходит в нем сильная нравственная работа. Он очень похудел, и меня это мучает. Я бы дорого дала, чтоб влезть в его душу. Он даже журнал не пишет, что мне очень горестно.
У меня бывает иногда глупое, но бессознательное желание испытывать свою власть над ним, то есть просто желание, чтоб он меня слушался. Но он всегда меня в этом осадит, чему я очень рада; и это пройдет.
17 января. Москва. Я только что была не в духе и сердилась за то, что он всё и всех любит, а я хочу, чтоб он любил меня одну. Теперь пришла и одна рассудила, что я капризничаю опять; он и хорош своею добротою и богатством чувств. И подумаешь: всё один у меня источник моих капризов, горя и проч. – этот эгоизм, чтоб он и жил, и думал, и любил – всё для меня. Себе я почему-то это поставила за правило. Как я только подумаю: вот я люблю того-то или то-то, сейчас оговорюсь, что нет, люблю одного Левочку. А надо любить непременно еще что-нибудь, как он любит дело, чтоб в те минуты, когда он ко мне остывает, я умела бы заняться тем, что люблю.
А минуты эти будут повторяться всё чаще; незаметно как-то, это так и было до сих пор. Я вижу это ясно, потому что где же Левочке следить за ходом наших отношений до таких тонкостей, как я слежу, благо ничем больше не занимаюсь. И благодаря этому я учусь, как вести себя с ним, учусь не оттого, что поставила себе это задачей, а так, невольно. Не могу приложить еще эту науку к делу, но всё со временем.
Скорее в Ясную, там он больше живет для меня и со мной. Все – тетенька да я, больше уже никого. И мне ужасно мила эта жизнь, ни на какую не променяла бы. Для этой жизни я всё готова делать. Мало-помалу я буду стараться обставить ее лучше и очень буду довольна, если сумею. Только бы Левочка не нуждался в людях, этих негде мне там взять, и не люблю я никого. А если Левочка захочет, то я и принимать буду, кого он хочет, главное, чтоб он не скучал и был доволен, тогда он и меня любит, а мне-то уж больше ничего не надо.
Трудно жить и не ссориться, а я не буду все-таки, а то он правду говорит, что надрез. Мое несчастие – ревность. Вот что ему надо беречь, а мое дело – сдерживаться и беречь его. Ему не хочется брать меня с собой, шляпа, кринолины – всё его стесняет, а мне везде такая тоска без него. Навязываться страшно, а грустно, что в нем уже нет этой потребности быть вместе со мной, а не врозь. Во мне она всё усиливается.
Ждала, ждала его и опять села писать. Есть же люди, которые живут в одиночестве. Это ужасно – быть одной. Верно, мы уже не пойдем на лекцию. Может быть, я его стеснила. Вот эта мысль меня мучает часто, потому что в этом-то я всего чаще виновата. Я ужасно стала любить мама и боюсь, потому что нам ведь не вместе жить. Таню я стала любить немного свысока, а с какого права?
Расставаться с ними ужасно горько. Левочка не понимает – я умалчиваю. Тетеньку я рада видеть. Я ее эти дни очень люблю, потому что с Левочкой о ней не говорила. Он пристрастен. А я перед ней виновата, я должна больше ей угождать, хоть за то, что она Левочку вынянчила и моих понянчит. И ведь весело угождать – за это любят. То-то, что я боюсь льстить и фальшивить. А в сущности, ничего нет фальшивого в том, чтоб смиряться перед хорошей и доброй старушкой. Я стала односторонней. Меня только занимает жизнь наша и больше ничего; конечно, со всеми лицами и обстановкой.
Третий час – всё не идет. Зачем он обещает? Хорошо ли, что он неаккуратен? Должно быть, хорошо, значит – не мелочен. Я не люблю, как он сердится. Так и пристанет, провинчивает; скорее отступай, а то совсем проткнет. Зато сердце скоро проходит, и почти никогда не ворчит.
29 января. Жизнь здесь, в Кремле, мне тягостна, оттого что отзывается тягостное чувство бездействия и бесцельной жизни, как бывало в девичье время. И всё, что я вообразила себе замужем долгом и целью, улетучилось с тех пор, как Левочка мне дал почувствовать, что нельзя удовольствоваться одною жизнью семейною и женою или мужем, а надо что-нибудь еще, постороннее дело. Ничего не надо, кроме тебя. Левочка всё врет[7].
3 марта. Одна и пишу – всегда одна песнь. Но одна, и не скучно, привыкла. И потом это счастливое убеждение – любит, любит постоянно. И приедет, так славно подойдет ко мне, что-нибудь спросит, сам расскажет.
Мне так легко, хорошо жить на свете. Читала его журнал, радостно стало. Я и дело. Больше его ничего не занимает. Вчера и сегодня сосредоточен. Я боюсь мешать, он пишет и думает. Боюсь, что ему станет досадно и он вспомнит, что я не могу ему быть везде и всегда не несносна. Я рада, что он пишет.
Хотела нынче к обедне ехать, осталась и дома молилась. С тех пор как замужем, всё, что обряд, и всё, что фальшиво, мне стало еще противнее. Хочется изо всех сил хозяйничать и делать дело. Не умею и не знаю, как взяться. Всё придет. А хлопотать и обманывать себя и других, что занимаюсь — гадко. Да и кого обманывать, для чего? Иногда так мне сделается ясно, что делать, как полезно время проводить, а потом забудешь, рассеешься.
Как мне стало легко, просто жить! Так чувствую, что тут мой долг, моя жизнь, что мне ничего не нужно. И когда сделается тесно, то и тогда, если б спросили: чего тебе надо? – я не знала бы, что отвечать.
Тетеньку люблю, кажется, не искренно. Мне это грустно. Ее старчество меня реже трогает, нежели злит. Это дурно. Она часто сердится и часто неестественна.
Как на дворе светло и на душе так же! Я понемногу мирюсь со всеми. И со студентами, и с народом, и с тетенькой, конечно, – со всем, что прежде бранила. Сильно влияние Левы, и радостно мне чувствовать его над собой.