© Станислав Федотов, 2023
© ООО «Издательство АСТ», 2023
Огромный беркут на вершине высокой скалы расправил могучие – в размахе на полторы сажени – крылья, готовясь к полету, и обозрел свои охотничьи владения. От голого вздыбившегося камня под ним они простирались вниз по склону сопки, настолько крутому, что на нем не удерживались большие деревья – только густо переплелись кедровый стланик, лимонник, бузина и жимолость, укутав толстым пологом основание скалы.
Этот полог надежно скрывал разную пернатую и шерстистую мелочь, и потому беркут здесь не охотился. Не пользовался он и летающей и бегающей дичью из таежного чернолесья, захватившего менее крутые склоны сопки: среди елей и пихт ему просто негде было развернуться. Его угодья были ниже, там, где тайга постепенно переходила в степную широкую долину, усеянную пятнами березово-осиновых и черемушно-ольховых колков, и где в изобилии водились зайцы, тарбаганы, лисы-корсаки, фазаны и дрофы и прочая живность, пригодная для пищи.
Но сегодня беркуту хотелось поймать и принести что-то особенное в семейное гнездо, сооруженное правее и ниже на недоступном никакому зверю карнизе – там его самка впервые села высиживать птенцов.
Склонив голову набок, беркут посмотрел на гнездо, встретился взглядом с самкой, моргнул, и одновременный их клекот просыпался эхом в кедровый стланик.
Пора!
Беркут снова распахнул свои широкие крылья, на которых только прошлой осенью исчезли белые пятна – знак неопытной и беззаботной молодости, теперь он стал зрелым орлом, – оттолкнулся от камня и легко набрал высоту. Ему хватило всего двух взмахов – крылья поймали теплые потоки воздуха, идущие из долины, и понесли гордую птицу по восходящей спирали – над просторной землей, на которой светлыми блескучими извилистыми лентами сливались две реки, давая начало новой – полноводной, дышащей весенним холодом. Дыхание ее было таким мощным, что струи его достигали высоты парения беркута и заставляли трепетать, выравнивая полет, большие перья полукруглого хвоста.
Острые глаза беркута схватывали любое движение на земле и на воде. Они видели караваны лодок и плотов на обеих сливающихся реках, а на той, что справа, – попыхивающий дымком пароходик. На плотах и больших лодках – горы грузов, палатки, животные: лошади, коровы и козы в загонах-загородках – и конечно, люди, занятые утренними делами. Кто-то умывался, стоя на коленях на краю плота, кто-то готовил еду на очажках, кто-то что-то мастерил…
Все это беркуту было непонятно и не стоило внимания. Но вот его глаза уловили на одном плоту нечто более привлекательное: бородатый человек вынес из палатки большой кусок мяса, положил его на колоду и начал топором рубить на куски. Беркут наполовину сложил крылья, оттянул их назад и ринулся вниз с нарастающей скоростью. Как вихрь налетел на человека – тот от неожиданности уронил топор и упал на спину. Беркут схватил мясо – широко расставленные когти зацепили все куски – и взмыл в воздух.
Всецело устремленный к своему гнезду, он не увидел, как упавший острый топор перерубил смоленый канат, связывающий плот, и бревна начали расползаться. Быстрое течение раздвигало их еще сильнее. Лопались одна за одной другие связки, трещали прибитые к бревнам доски, выдирались железные скобы, падали в воду люди и грузы…
Николай Николаевич Муравьев, генерал-губернатор Восточной Сибири, очнулся ото сна, лежал с раскрытыми глазами и все еще видел реку, плоты, лодки, суматоху людей и себя, сбрасывающего мундир, прежде чем прыгнуть в ледяную воду – спасать людей.
Черт побери, опять этот сон! Он уже видел его не однажды. Каждый раз немного по-другому, но в целом – одно и то же. Куда, в какое будущее заглядывает его неспокойная душа? В том, что это – будущее, он нисколько не сомневался. Глазами беркута он увидел место слияния Шилки и Аргуни, начало могучего Амура, караваны лодок и плотов – это сплавы, как он их себе представляет, он даже узнал того, кто рубил мясо – Степан Шлык. Тот самый столяр из Тулы, который с сыном Григорием пошел в Сибирь за интересным делом, а теперь они вместе ищут девушку-каторжанку, приглянувшуюся Гриньке.
Тут мысли Николая Николаевича расслоились на две, и каждая пошла своей дорогой, почти не мешая другой.
В первой он по-прежнему думал об увиденном. Ну почему, почему это снится?! Кто этот беркут, укравший мясо и устроивший крушение? И вообще, так ли все будет, или это – иносказание, вызванное его непреходящими мыслями об Амуре? Если да, то о чем оно говорит?
Во второй – устыдился своей забывчивости: вот ведь пообещал простым хорошим людям помочь отыскать эту самую девушку – как ее? – да, Танюху, Татьяну Телегину, а руки не дошли. И с девушкой знаком (еще бы не знаком – в прошлом году спасла его если не от смерти, то уж точно от тяжелой раны), и где Шлыки обретаются – знает, а вот сделать ничего не сделал. И некогда было, и по-честному не знал, чем Татьяне помочь: Омская судебная палата на его письмо по пересмотру ее дела даже не откликнулась.
Рядом пошевелилась и глубоко вздохнула во сне Катрин. Катюша… Катенька… Бедная, как она устала от их бесконечного путешествия! Хотя бодрится, весела и оживлена как никогда: за месяц ожидания ледостава на Лене познакомилась чуть ли не со всем женским обществом Якутска и организовала целых четыре виолончельных концерта в сопровождении фортепьяно, сегодня вечером как раз был четвертый. Муравьев с нежностью посмотрел на жену: ее тонкий профиль обрисовывался лунным светом, льющимся в окно маленькой спальни; поправил одеяло на чудной обнаженной груди. Катрин и здесь не отменяла правила, установленного ею после свадьбы – спать всегда вместе безо всяких там ночных рубашек. Он не знал, откуда оно взялось, столь удивительное для русского человека правило, да, собственно, никогда и не задавался этим вопросом, просто принял новинку с тихим восторгом и потом не раз убеждался, какую замечательную роль она играет в их с Катюшей любовных отношениях.
Вот и сейчас – только подумал, и сразу же возникло желание, казалось, все внутри пришло в движение, и захотелось разбудить любимую ласковыми поглаживаниями и легкими поцелуями – а она откликнется мгновенно, он в этом нисколько не сомневался, – но он тут же устыдился своего эгоизма: она же была такая усталая после выступления!
Он грустно усмехнулся, вспомнив эти концерты.
За неимением общественного помещения их давали в канцелярии областного правления, в двух смежных комнатах. В крохотном кабинете областного начальника располагались с инструментами исполнительницы, в соседнем, чуть побольше, размещались слушатели, всего человек двадцать – двадцать пять, но и те битком. Теснотища, духота, но les musiciennes были великолепны – Элиза показала истинное мастерство, Катрин за фортепьяно старалась изо всех сил, да и публика им соответствовала: чиновники, городовые казаки, купцы, и не только русские, но и якуты слушали как завороженные и потом бурно выражали свои чувства. Но больше всех, как заметил генерал-губернатор, восторгались молодые офицеры «Байкала» во главе со своим командиром Геннадием Ивановичем Невельским, которые как раз накануне прибыли в Якутск. Они задержались в Охотске, сдавая свой транспорт и подготавливая отчет об открытиях, сделанных в Амурском лимане, для начальника Главного морского штаба светлейшего князя Меншикова, да и путь до Якутска одолели не за семнадцать дней, как генерал-губернатор со своим штабом, а за четыре недели. Они после каждого музыкального опуса хлопали так, что со стены даже посыпалась штукатурка.
По окончании первого концерта старшина купеческого сообщества Платон Колесов и молодые якутские купцы братья Захаровы пригласили почетных гостей города на ужин.
– Ваше превосходительство, – обратился Колесов к Муравьеву, стоявшему с женой и Элизой Христиани в окружении офицеров, – нам известно, что вы не приветствуете и даже отвергаете обеды и ужины в вашу честь, но этот наше сообщество устраивает по случаю редкостного в Ленском крае музыкального праздника, да еще с участием иностранной артистки. Не откажите, ваше превосходительство, и не гневайтесь – мы от чистого сердца.
Муравьев с невозмутимым лицом выслушал речь седовласого скуластого и узкоглазого негоцианта в аккуратной английского сукна с черной бархатной отделкой поддевке и неожиданно улыбнулся, слегка встопорщив рыжеватые усы:
– А вы знаете, милейший, не откажу. По случаю праздника не только можно, а и нужно. Вряд ли когда в Якутске был такой концерт.
– Не было, ваше превосходительство, – дружно ответили три брата Захаровы – Константин, Тихон и Федор, а старший, которого уже называли Петр Илларионович, добавил: – Только жаль, много страждущих осталось без праздника.
– А мы повторим концерт, – сказала вдруг Екатерина Николаевна. – Правда, Элиза?
– Да, да, – закивала Христиани. – Повторьим. Спасьибо!
– Спасибо вам! – с чувством сказал Петр Илларионович и зааплодировал. Все присутствующие – а никто из слушателей не ушел – подхватили аплодисменты. Они бы, наверное, длились еще долго, но генерал-губернатор поднял руку и остановил излияния.
– Достаточно, господа, – он снова улыбнулся, заранее намекая на несерьезность своих слов, – а то наши les musiciennes загордятся пуще меры, и придется их спускать с небес на землю.
Екатерина Николаевна первая засмеялась, оценив шутку, ее деликатно поддержали. Колесов и Захаровы широкими жестами пригласили всех на выход, и вскоре участники концерта почти в полном составе (по разным причинам отстали несколько человек) переместились на второй этаж каменного магазина Платона Колесова, где было подготовлено застолье.
После первых благодарственных тостов начальник Якутской области Волынов обратился к генерал-губернатору с прочувствованной речью. Рассказав о более чем двухсотлетней истории первого русского города на севере Восточной Сибири, он обратил внимание главноначальствующего в крае на более чем бедственное положение якутского острога, от которого остались лишь часть стены и одна проездная башня.
– Великой державы не может быть без великой истории, – говорил Петр Игнатьевич, поворотившись всем корпусом налево, где во главе длинного стола сидели Муравьевы, Христиани и капитан-лейтенант Невельской (сердечный друг виолончелистки Вагранов счел неуместным садиться рядом с Элизой и нашел место среди морских офицеров). Бокал с шампанским, который он держал в приподнятой правой руке, явно его стеснял, не позволял наполнить речь необходимой силой и выразительностью, а ему этого очень хотелось. – Якутский острог, – говорил он, – еще живой памятник нашей истории, и его обязательно надо сохранить для потомков, а еще лучше – восстановить, хотя бы частично.
Видел Николай Николаевич этот острог, вернее, то, что от него осталось. Башня, конечно, впечатляла. Где-то четыре на четыре сажени, рубленная в лапу, шатровая крыша со сторожевой площадкой наверху – вид грандиозный, особенно вблизи. Правда, вызывали недоумение выступающие над проездом на две противоположные стороны навесные часовни – для чего они? Если там прятались охранявшие въезд казаки-стрелки – это понятно, а вот представить в них молящихся сложновато.
Волынов закончил здравицей в честь замечательных исполнительниц бессмертной музыки, которые, без сомнения, оставят свой след в истории города, чем заслужил долгие аплодисменты. После чего все выпили, Волынов сел и выжидательно посмотрел на Муравьева: что, мол, скажете, ваше превосходительство?
Не собирался Николай Николаевич говорить, но – ничего не поделаешь, придется. Он взглянул на Екатерину Николаевну, увидел в ее глазах всегдашнюю поддержку и встал. Гомон за столом, начавшийся было после первой рюмки, моментально стих.
– Дамы и господа, – сказал Муравьев, глядя, словно в даль, в пространство над столом, – мне нечего сказать о концерте, кроме того, что прошел он в ужасных условиях как для исполнительниц, так и для слушателей. А потому обращаюсь к представителям торгово-промышленного сословия: пустите, господа, шапку по кругу и постройте в Якутске хорошее здание Общественного собрания, где и вам можно было бы встречаться после трудов праведных, и артистам заезжим давать концерты или представления. Придет время, и наладится пароходное сообщение по Лене и другим рекам нашего необъятного края – и торговля веселей пойдет, и промышленность будет расти, и артисты сюда поедут с охотой. Тогда и деньги найдутся для восстановления острога, а пока, Петр Игнатьевич, не обессудьте. Сохранять сохраняйте, на это средств много не требуется, можно где-то и сэкономить, а восстанавливать предоставим потомкам. Если они будут не дураки, на что я очень надеюсь, то сделают все в лучшем виде.
Вспомнив эту речь, Муравьев поморщился, недовольный своей излишней склонностью к пафосу – уж сколько раз корил себя за это, а все неймется, закинул левую руку за голову и задумался. Глаза привыкли к голубому полумраку, созданному в спальне ровным светом луны, даже то, что, казалось бы, скрывалось в тени, обрисовывалось четкими линиями, ни во что не надо было вглядываться, и это настраивало на меланхолические размышления.
Да-а, потомки… Какими-то они будут, оценят ли в полной мере труды во благо Отечества своих предков, да вот хоть Геннадия Ивановича Невельского со товарищи, приумножат их или, напротив, профукают ни за хрен собачий? Добро-то, оно ведь наживается трудно – мозолями, потом и кровью, а по ветру развеивается в одночасье: р-раз – и нету его, а потом ищи-свищи!
Геннадий Иванович, Геннадий Иванович… А ведь на него теперь канцлерская псарня спустит всех собак: ну как же, посмел нарушить высочайше утвержденные инструкции! А это, при умелой подаче обстоятельств, грозит разжалованием, если не чем похуже. Надо немедленно писать императору правду и обязательно использовать придумку Миши Корсакова насчет левого берега Амура. Как там было в решении Амурского комитета? Муравьев помнил почти дословно: «…желательно, чтобы левый берег устья Амура и находящаяся против него часть Сахалина не были заняты никакою постороннею державою…» Невельской все выполнил в точности, и государь должен об этом знать, прежде чем канцлер граф Нессельроде вывернет сведения в свою пользу. Поэтому Геннадия Ивановича с его офицерами следует немного придержать в Иркутске, а Мишу Корсакова, наоборот, с письмами и отчетами отправить вперед, в Петербург, как можно скорее. Аллюр три креста!
Катрин разбудил свет из соседней комнаты. Несильный, от двухсвечового шандала, он тем не менее не давал снова заснуть. Она встала, выглянула из-за дверной портьеры, нет ли кого постороннего, и, не прикрывая наготы, неслышно подошла сзади к задумавшемуся в кресле мужу. Он сидел, откинувшись на спинку, голые ноги выглядывали из распахнувшегося халата. На столе перед ним стоял раскрытый походный письменный прибор – чернильница-непроливайка, песочница, ручка-вставочка со стальным пером – и лежало недописанное письмо.
Катрин взглянула на ходики: ужас, пять часов утра! Она уже хотела так же неслышно вернуться в спальню – привыкла не мешать мужу работать, а часто и помогала, пиша бумаги под его диктовку, как вдруг Николя развернулся, ловко ухватил ее за талию, и Катрин в мгновение ока очутилась у него на коленях, а их губы соединились как бы сами собой.
– Как ты догадался, что я тут стою? – оторвавшись, почему-то шепотом спросила она.
– Я думал о тебе, – тоже шепотом откликнулся он. – В три часа проснулся – сон опять увидел про сплав, а ты рядом, раскрылась – такая желанная!
– Ну и пришел бы ко мне. Ты же знаешь – я всегда тебе рада.
– Жаль было твой сон нарушать. Вот встал и взялся за письма.
– И все желание пропало, – грустно произнесла Катрин.
– Ошибаешься, – озорно блеснул глазами Николя. – Оно у меня никогда не пропадает.
– Так что же ты медлишь?!
В ожидании прочного льда на Лене Муравьев и Невельской почти все свободное время проводили в беседах. Вернее сказать, Невельской выкраивал время для этих встреч, потому что у него было очень много работы по подготовке материалов экспедиции к представлению в Главный морской штаб, да еще и доклад хотел сделать для Императорского Географического общества. Муравьев же не спеша знакомился с управлением Якутской областью, изучал местные промыслы, принимал жалобы – а их было немало, главным образом на неправедный пушной торг, который захватили несколько торговых домов. Разговор с купцами по этому поводу прошел весьма жестко, а когда тот же Платон Колесов намекнул на законы гостеприимства, генерал пришел в ярость.
– Меня, уважаемый, обедами и ужинами не купить! – рявкнул он так, что все присутствующие заметно сжались. – Несправедливости и беспредельщины в отношении к беззащитным не потерплю ни от кого, даже от друга и родственника. Так что извольте исправляться и впредь подобного не допускать. Иначе… – Муравьев не договорил, но все и так поняли, чем может обернуться неисполнение.
В меру своих сил и умений трудились адъютанты, Вагранов и Енгалычев. Генерал поручил им обследовать службу и быт местных казаков; урядник Аникей Черных с товарищами тоже не остались в стороне.
Доктор Штубендорф с утра до вечера вел прием больных в городской лечебнице; в гостиничку, куда определили офицеров, возвращался усталый, голодный, но – довольный. За время путешествия он соскучился по своей работе, которую любил до самозабвения.
Екатерина Николаевна и Элиза поначалу репетировали, но потом Элиза напросилась к Ивану Васильевичу – хотела своими глазами увидеть, как живут казачьи семьи. Ей это было тем более интересно, что службу здесь несли не только русские, но и якуты, и тунгусы, и довольно много было смешанных семей. Вагранов, конечно, с радостью включил ее в свою маленькую группу. Его musicienne оказалась на удивление дотошной: что ни возьми – повинности ли казаков, права ли, снабжение продуктами и оружием или обучение детей, – во всем старалась докопаться до возможных глубин и самой сути.
Екатерина Николаевна поскучала пару дней и присоединилась к подруге.
В общем, все оказались при делах, чему Николай Николаевич был весьма рад. Он сам не терпел праздности и другим не позволял. Исключение мог делать только женщинам, но Екатерина Николаевна не желала, чтобы ей оказывали снисхождение и давали поблажки. Она стремилась во всем соответствовать мужу, что, между прочим, весьма понравилось Невельскому, который однажды в разговоре с Муравьевым даже выразился в том духе, что очень желал бы иметь супругу, похожую на Екатерину Николаевну.
– За чем же дело стало? – засмеялся Николай Николаевич. – Есть у нас в Иркутске такая девица на выданье, племянница губернатора Владимира Николаевича Зарина. Тоже, кстати, Катенька, Екатерина Ивановна. Вот-вот семнадцать стукнет. Вам в самый раз.
– Да я для нее уже старый, – сконфузился Невельской. – Двадцать лет разницы…
– Ерунда, дорогой мой, сущая ерунда! Вы для нее будете един в двух лицах: и муж любимый, и отец родимый. А это необыкновенно приятно – по себе знаю. Так что приедем в Иркутск, на первом же обеде вас и познакомим.
Разговор этот случился как бы между прочим; ни тот, ни другой из собеседников даже не предполагали, что именно этот момент изменит как судьбу Геннадия Ивановича, так и грядущие их отношения друг с другом.
Но это еще только будет, а пока что два мужественных офицера, не раз показавших отвагу и стойкость – один в сражениях с врагом, другой в схватках со стихией, два смелых первопроходца – и по духу, и по делам, наконец, просто два честных, благородных, абсолютно бескорыстных человека сидели за вечерним чаем с рюмочкой коньяку и трубочкой хорошего табака и беседовали о делах насущных.
– Вы, Геннадий Иванович, не раз бывали в Англии – что вы можете сказать об англичанах?
– Об англичанах? – Невельской отхлебнул чаю, затянулся трубкой и пустил колечко дыма, которое, почти не расползаясь, воспарило к потолку. Проследил за ним и только тогда ответил: – Вот мы с вами пьем английский чай, курим английский табак, а ведь ни то, ни другое в Англии не выращивают. И чай, и табак они берут в своих колониях, которые открывали искатели приключений, а прибирали к рукам предприимчивые дельцы. Вот в этом, по-моему, суть их народа – в сочетании авантюризма и сугубого прагматизма.
– Пожалуй, я с вами соглашусь, – задумчиво сказал Муравьев. – И ведь именно это сочетание может подвигнуть их на крайне опасную для России операцию – захват Авачинской бухты. Для России это была бы невосполнимая потеря! А в столице некоторые знатоки, – последнее слово Муравьев произнес с неприкрытой издевкой, – вполне могут посчитать: ну и пусть, мол, захватывают – понадобится, мы ее потом с суши освободим. А того не сообразят, что, пока мы будем двигать туда войска по суше, захватчики так укрепятся, что их ничем будет не выковырять оттуда даже за десяток лет.
– Да, по суше, наверное, надобно не меньше года для доставки войск от Иркутска до Петропавловска, – сказал Невельской, попыхивая ароматным дымком.
– Какое там не меньше года, Геннадий Иванович! – с неожиданной обидой воскликнул Муравьев. Невельскому показалось, что генерала задело его спокойствие. – Три лета для солдат и три зимы для артиллерии. И по тысяче рублей на человека – если не больше – на пропитание и прочие расходы! А англичане все, что нужно для обороны, завезут морем за несколько недель из Индии или Гонконга. И базу для флота оборудуют за милую душу, там для этого все условия имеются. – Муравьеву уже не сиделось. Он вскочил и заходил кругами по маленькой комнате. Невельской молчал, думал, следя глазами за метаниями генерала. – Я все больше убеждаюсь, Геннадий Иванович, что надо как можно быстрее укреплять Петропавловский порт, перенести туда Охотский и, пока не решен вопрос с Амуром, для обустройства сухопутной дороги от Якутска до Аяна создавать вдоль нее земледельческие поселения.
– Аян, Аян! – с нескрываемым раздражением вдруг воскликнул Невельской. – Вот перенесли порт из Охотска в Аян, теперь дорогу надо туда обустраивать, а какая особая разница между Охотском и Аяном? Да никакой! И тот и другой для нормальной стоянки кораблей непригодны. Я вообще подозреваю, что Завойко затеял эту историю с Аяном из чисто личного интереса.
– Какого? – поднял руку Муравьев, останавливая напор капитан-лейтенанта. И остановился сам, сел за столик. – В чем, по-вашему, его личный интерес?
Генерала насторожила горячность Невельского, в ней он увидел обычную человеческую ревность: ну как же, Завойко всего-то на год старше, а уже капитан первого ранга, утвердят губернатором Камчатки – станет контр-адмиралом. И последующие слова Геннадия Ивановича только подтвердили его предположение.
– В Охотске он был всего лишь лейтенантом, а, основав новый порт, сразу пошел вверх…
– Извините, Геннадий Иванович, но вы понимаете, что значит – основать новый порт? Вы ведь были в Аяне, видели целую улицу добротных домов, портовые постройки, а ведь пять лет назад там ничего не было. Ничегошеньки! Все сделал Василий Степанович своими руками, своей командой! Мало того что своими руками – так и своими средствами, найдя на месте и строевой лес, и глину для кирпичей. Представляете? Рамы, двери и даже мебель начальник фактории делал сам. И кирпичи выжигал. И жену свою, беременную и с малыми детьми, не побоялся перевезти на голое место. А почему? Да потому, что был уверен в своих силах, в своих способностях. Они приехали в палатки, а к осени уже были жилые дома. И ни копейки средств на это не истратил, за исключением железа и стекла, привезенных из Америки.
Наступила пауза. Николай Николаевич устал от своей возбужденной речи, а Геннадий Иванович раздраженно курил и молчал.
Муравьев вспомнил свое посещение дома Завойко. Рубленный из лиственничных бревен, с высоким крыльцом (чтобы зимой не приходилось прокапываться сквозь сугробы) под коньковым навесом, он был пятым в ряду на улице, уходящей в долину между двух гор. Первый дом занимала контора отделения Российско-Американской компании, второй, значительно больший, – команда, третий – служащие Компании, четвертый – доктор со своим приемным покоем. За домом Завойко стояли жилище священника и церковь.
Василий Степанович, прибывший в Аян из Петропавловска сразу же после прихода туда Невельского, пригласил к себе на обед генерал-губернатора и офицеров транспорта «Байкал». В небольшой уютной гостиной их встретила жена Завойко Юлия Егоровна – молодая миловидная улыбчивая женщина в окружении детей. Три старших мальчика – семилетний Жора, пятилетний Степа и приемный сын Костя Криницкий (его отец, охотский доктор, пропал без вести, объезжая окрестности, а мать убили арестанты) – сразу же прилепились к морякам, двухлетняя Маша пряталась за юбку матери, а годовалая Катюшка спала на руках бородатого матроса Кирилы, который уже восемь лет служил в семье Завойко нянем и стал для них незаменимым и вообще родным человеком.
Обед был скромным, но довольно-таки изобильным: закуски из черемши и щавеля с вареной картошкой, морковью и мелко порезанной олениной, заправленные постным маслом и сметаной, густой суп из красной рыбы, жареная медвежатина, опять же с картошкой, черничные пироги и чай.
– Откуда здесь картофель и овощи? – удивился Муравьев. – И это чудо – сметана?!
– Свои, Николай Николаевич, – улыбнулся Завойко и посмотрел на зардевшуюся жену. – У нас тут у всех и огороды, и коровы есть. Юлия Егоровна с детьми этим занимается.
И сказал это с такой откровенной любовью к жене, что Муравьев, до того оценивший лишь его деловую хватку, вдруг почувствовал в нем родственную душу и порадовался, что не ошибся в выборе кандидата на пост камчатского губернатора.
– Не верьте ему, Николай Николаевич, – сказала Юлия Егоровна. – Это он сам всем успевает заниматься. А я больше по дому да с детьми.
«С детьми», – завистливо вздохнул про себя генерал и только теперь внимательнее пригляделся к хозяйке дома. Урожденная баронесса фон Врангель, дочь доктора права, вышла замуж за тридцатилетнего моряка и отправилась с ним на Охотское море. Ну ладно была бы старой девой, ну ладно пошла бы за богатого или получившего большой чин – так нет же, сама – юная красавица, а муж – семь лет в лейтенантах и только через четыре года жизни в Охотске станет капитан-лейтенантом. Кто для нее был примером? Жены декабристов? А может быть – и это скорее всего – родная тетушка Елизавета, поехавшая в двадцать лет аж в Русскую Америку со своим мужем Фердинандом Петровичем Врангелем, главным правителем этой самой Америки? А сколько других, безвестных женщин безропотно разделяют судьбу мужей, офицеров и чиновников, выполняющих свой долг перед Отечеством в диких, неизведанных землях! И судьба эта бывает много жесточе судеб декабристок.
Странно, подумал Муравьев, что владыко Иннокентий назвал лишь Марию Прончищеву женщиной, последовавшей за мужем в его подвижничестве. Ведь рядом с ним пятнадцать лет была на Уналашке его собственная супруга с детьми, делила тяготы апостольской жизни, все его радости и печали. Или он считает это повседневное самопожертвование самым обычным, не стоящим особого внимания явлением? Если так, то согласиться с ним невозможно!
А еще Николай Николаевич увидел в доме Завойко на специальной полочке награды Василия Степановича – четыре ордена и серебряную медаль, узнал, что первый орден – Святой Анны 3-й степени с бантом – он получил в пятнадцать лет за участие в Наваринской битве, где, будучи мичманом, командовал четырьмя корабельными орудиями. Узнал и с запоздалым стыдом вспомнил свое самоуверенное заявление в беседе с тем же Иннокентием о том, что только он, Муравьев, да еще Вагранов – люди военные и разумеют, где надо ставить батареи, а все другие пороха не нюхали.
Это тебе щелчок по носу, генерал, усмехнулся он про себя, не занимайся бахвальством.
– Вы, наверное, уже написали об этом в Петербург? – неожиданно угрюмо спросил Невельской, и Муравьев очнулся от воспоминаний.
– О чем, Геннадий Иванович?
– Да об этом треклятом Аяне!
– Написал, – медленно, словно нащупывая причину странного скачка настроения собеседника, сказал он. – Миша Корсаков увез две докладные записки. – Генерал разлил коньяк и сделал из своей рюмочки маленький глоток, жестом пригласив Невельского присоединиться, но тот не поддержал его. – Вас что-то встревожило?
– Вы меня простите, Николай Николаевич, но моряки – народ прямой, и я лавировать, перекладывать галсы не буду…
– Так-так, интересно, – протянул Муравьев. – Вы не согласны со мной?
– Насчет Завойко я, конечно, не прав – погорячился, взревновал. Самому неприятно. А вот в отношении Аяна как такового, уж не обессудьте, не согласен.
– И в чем же, соблаговолите ответить? – Генерал даже не пытался скрыть сарказма, но Невельской, казалось, его не заметил.
– Понимаете, дорогой Николай Николаевич, мы уже почти двести лет владеем Камчаткой и могли убедиться, насколько надежно она изолирована от Сибири – тундра, тайга, горы, полная безлюдность и никаких дорог! Считать дорóгой нынешний Охотский тракт, как и будущий Аянский, положительно невозможно. Неслучайно еще сто лет назад появился проект снабжения Камчатки и Охотска по Амуру, и даже был создан секретный Нерчинский комитет для организации сплава по Амуру.
– Вот как? – удивился Муравьев. – Значит, мы не первые? Не знал, не знал…
– Да, люди были не глупее нас. И Петр Великий, и Екатерина-матушка на эту реку поглядывали.
– А чего же со сплавом не получилось?
– Да бежал из Нерчинска один каторжанин, видимо, что-то знал и выдал китайцам. Те пригрозили прекращением торговли, вот Сенат и отступил. Но эти прошедшие сто лет показали, что земледелие на Камчатке не снабжает даже то ничтожное население, что имеется в Петропавловске. А это значит, что в случае достаточно продолжительной войны с той же Англией Петропавловский порт долгой осады не выдержит. Даже если мы успеем его укрепить. Для его поддержки нужна сильная эскадра кораблей, которой у нас там еще долго не будет. Перегонять ее из Кронштадта, чтобы держать здесь на голодном пайке, смысла нет.
Муравьев слушал внимательно, не перебивая, и только пальцы, крутившие пустую рюмку, выказывали его внутреннее напряжение. Геннадий Иванович четко осознавал, что вставать поперек уже сложившегося решения весьма и весьма опасно, но остановиться не мог – честь и совесть не позволяли.
– Поэтому затраты, – продолжил он, упрямо наклонив голову, – которые понесет казна вследствие переноса Охотского порта в Петропавловск, а также укрепления последнего и обустройства тракта от Якутска до моря, будут, на мой взгляд, бесполезными. Они не дадут нужного результата.