Работа молочного магазина на Стейшен-роуд, кажется, возвращается в нормальное русло. Я прихожу в школу с запиской для моего классного руководителя, мистера Лоу, написанной матерью. Мама умеет писать очень убедительные объяснительные записки для учителей о том, что я болел. В этой записке она писала, что у меня был «разлив желчи», хотя на самом деле я отсутствовал на занятиях, потому что помогал отцу. Ей было проще написать, что я болел. Она считает, что слово «желчь» звучит очень по-медицински и весьма убедительно. Этот диагноз мама будет упоминать во всех других записках, которые напишет для объяснения моего отсутствия в школе, хотя я не припомню ни одного случая, когда чувствовал себя плохо, не говоря уже о том, что у меня был разлив желчи. Причины, заставляющие маму врать учителям, достаточно запутанные, в них присутствует стыд, убежденность, что семейные проблемы не стоит предавать излишней огласке. Я становлюсь соучастником этого вранья, но даже самому себе не могу до конца объяснить, как это происходит.
Иногда я просто не хочу идти в школу. Мне там скучно, и я с легкостью убеждаю маму разрешить мне остаться дома. Мне кажется, что она рада моей компании, и после обязательного периода, в течение которого я должен полежать в кровати, она разрешает мне встать и помочь ей с домашними делами или просто сидеть и смотреть на огонь. Иногда я задергиваю занавески так, чтобы осталась узкая щель, и смотрю, как в солнечном луче, словно галактики, кружатся пылинки.
Викторианское здание, в котором мы живем, большое, и у него достаточно сложная планировка для того, чтобы в нем можно было найти много уголков, в которых можно спрятаться. Стоящий под лестницей комод превращается в келью священника, а пространство за трюмо – в пещеру отшельника. Я сижу на покатой черепичной крыше нашего дома, как часовой, и представляю себе, что здание находится в осаде. Я – мечтатель, и мама это понимает. Она сама любит помечтать, это видно по ее потерянному взгляду, которым она смотрит в окно, представляя себе нечто за далью горизонта. Я появляюсь в школе на следующий день с очередной объяснительной запиской от мамы в кармане.
Иногда с реки Тайн приходит такой густой туман, что ничего не видно на расстоянии полуметра. В такое туманное утро, когда мир исчезает и разрушенные стены домов кажутся кораблями-призраками, мне нравится идти в школу. Люблю, когда луна еще белеет на синем небе, словно полукругом отрезанный ноготь. По пути в школу я прохожу через несколько разбомбленных кварталов. Всего пятнадцатью годами ранее пилоты Люфтваффе по ошибке сбросили бомбы на жилые кварталы, а не на верфи. В этих руинах видны разбитые, ведущие в никуда деревяные лестницы, открытые всем ветрам спальни, грустно поникшие и отошедшие от стен обои, проваленные полы и открытые перекрестные стропила, похожие на распятия. Рядом с руинами витает затхлый запах разложения.
Мне нравится тайна и романтика разбомбленных домов, хотя иногда появляется неприятное ощущение, что бренность и разрушение могут вырваться из периметра воронок авиабомб и окутать своим отравленным облаком все вокруг.
Скоро выборы, и правительство тори во главе с премьер-министром Гарольдом Макмилланом обращается к избирателям с плакатом с текстом: «Вы никогда не жили лучше» / YOU’VE NEVER HAD IT SO GOOD.
Местные лейбористы тоже создали ряд плакатов с точно таким же текстом, как и у тори, только без двух последних слов: «У вас никогда не было» / YOU’VE NEVER HAD IT.
Отец на работе. Сегодня учебный день, и я проснулся рано. Я одеваюсь и спускаюсь на первый этаж, чтобы зажечь камин в одной из комнат в задней части дома. На лестничной клетке между двумя этажами я слышу шум в конце коридора, ведущего к небольшой веранде и входной двери. Я сажусь на корточки и вижу сквозь матовое стекло веранды тени двух людей. Стараясь не издать ни звука, спускаюсь по лестнице. Держусь за перила, чтобы не скрипели половицы. Из-за двери с матовым стеклом слышу стоны и учащенное дыхание, вижу силуэты двух прижавшихся к стене голов. Медленно и беззвучно, затаив дыхание, крадусь по коридору. Стоны становятся громче, в их звуке есть оттенок боли. Испуганный и одновременно забывший о страхе, я протягиваю руку к ручке веранды. Что-то, может, всего лишь любопытство, подталкивает меня открыть ее. Я не до конца понимаю, что происходит, но очевидно, что мне хочется спасти маму. Я поворачиваю ручку веранды, и по другую сторону двери начинается паника. Я успеваю лишь слегка приоткрыть дверь, как ее резко захлопывают.
«Все в порядке, все в порядке», – слышу я мамин голос с притворными успокоительными нотками. Мне видится, что мы обреченная семья, летящая в падающем самолете. Мама пытается успокоить меня, хотя едва сдерживает охвативший ее страх.
Я ничего не увидел в щелку, но убегаю, слыша, как за моей спиной громко хлопает входная дверь. Когда мама поднимается в мою комнату, меня там нет. Я спрятался в своей пещере под лестницей. Теперь я знаю секрет, смысл которого не понимаю.
Я не знаю, как именно отцу стало известно о романе матери и стало ли вообще. Может быть, он что-то почувствовал и нашел вескую причину, чтобы уволить Алана. Никто ничего не говорит по этому поводу, все словно воды в рот набрали. Мне кажется, что наша жизнь может вернуться в более или менее нормальное русло, но как ни крути, в эмоциональном смысле не чувствую себя стабильно. Становлюсь закрытым и замыкаюсь в себе. Думаю, что сам виноват в сложившейся ситуации, но так как ни с кем ее не обсуждаю, убедить меня в противоположном просто некому.
Я начинаю все больше времени проводить в доме деда и бабушки. Я не могу поделиться своим секретом ни с Агнес, ни с Томом, но в их уютном доме я чувствую себя в большей безопасности. Все дело в сложившейся годами атмосфере постоянства в отношениях дедушки и бабушки. Мне нравится лупить по клавишам стоящего в гостиной пианино, над которым висит изображение Святого Сердца – портрет Иисуса с этим самым светящимся, полным сострадания сердцем, изображенным в кругу колючего тернового венца. Я скучаю по пианино, которое увезли из нашего дома, поэтому с удовольствием выражаю свой гнев и невысказанное непонимание при помощи какофонии звуков. Когда-то в более счастливые времена моя мама аккомпанировала на нем папе, певшем Goodnight Irene. Я закрываю дверь гостиной, задергиваю занавески, вдавливаю обе педали в пол и совсем уж немузыкально луплю по клавишам. Быть может, в моем потерянном состоянии я и стремлюсь к сладкой гармонии, но из-под моих неумелых пальцев выходит инфернальная музыка, которая, как ни странно, действует на меня успокоительно.
Если бы у меня тогда не было пианино, то для выпуска пара и излишков агрессии я мог бы стать хулиганом, ломать автобусные остановки, воровать всякую ерунду в Woolworth’s и совершать другие мелкие преступления. Видит бог, у меня тогда были все необходимые для этого связи. Возможно, это могло бы утешить слушающих мою какофонию Агнес и Тома, если бы они знали, что меня тогда мучило. Но они не знали. Никто не знал.
Я вижу, как дверь гостиной медленно открывается. В проеме появляется лицо бабушки в очках для чтения в черепаховой оправе. Я перестаю играть, словно меня застали за чем-то постыдным.
«Сынок, ты можешь сыграть что-нибудь помелодичней… что-нибудь такое, – бабушка пытается найти слова для описания моих экзерсисов, – только не вот эту сломанную музыку?»
Я наклоняю голову. Я боюсь на нее посмотреть.
«Да, бабушка, я попробую».
Весной найти замену для Алана оказалось несложно. Атмосфера в нашем доме стала не такой напряженной, как раньше. По крайней мере, родители ведут себя вежливо по отношению друг к другу, а иногда даже чересчур мило. Мама больше не может встречаться с Аланом на веранде нашего дома, и ее социальная жизнь теперь ограничена посещениями дома Нэнси по четвергам. Во всяком случае, так она нам говорит. По четвергам мама берет машину и уезжает. Отец в мрачном настроении остается дома. Думаю, что мать неоднократно пыталась закончить свою тайную связь с Аланом, но ее чувства и романтическая связь с этим мужчиной оказались слишком сильны, чтобы эти попытки увенчались успехом. Она нашла любовь всей своей жизни и до самой смерти будет разрываться между этой страстью и семейными узами.
Перед Пасхой 1962 года я узнаю, что меня приняли в среднюю классическую школу[12] в Ньюкасле. В моем классе сорок одиннадцатилетних учеников, но по статистике в этот элитный эшелон образования тех времен, то есть в средние классические школы, попадает всего четыре мальчика и десять девочек. Например, моего друга Томми Томпсона в такую школу не берут, хотя, как мне кажется, он умнее всех нас вместе взятых.
Мой отец не любит делать необоснованно щедрые подарки, но мама убеждает его, что мою академическую успеваемость надо как-то поощрить и отметить. В глубине души я подозреваю, что она чувствует свою вину за ту сцену и отношения с Аланом в целом и хочет ее загладить, не говоря напрямую. Я уже несколько раз как бы невзначай говорил, что видел в витрине спортивного магазина новый велик – с загнутыми вниз красными ручками, белыми шинами и четырьмя скоростями. Он стоит пятнадцать фунтов, совершенно запредельные деньги. Я понимаю, что могу и не получить такого королевского подарка, но, с другой стороны, не хочу упустить возможность. Не без некоторых колебаний отец все же идет со мной к веломагазину возле Хай-стрит и бюро похоронных услуг. Велосипед выставлен в витрине, словно приз телевикторины. Взглянув на него, отец как бывший инженер оценил легкость рамы, тормоза и систему переключения скоростей. Я держу велосипед за руль и вдыхаю его свежесть. Хромированные детали блестят на солнце, обещая светлое будущее.
«Спасибо, пап».
«Только поосторожнее».
«Да, папа!»
Я опробовал велик по пути к Томми, живущему в микрорайоне, застроенном муниципальными домами, в полутора километрах от нас. Весна, все свежее и новое, а мой велосипед – это символ приключений и побега. Я ставлю обновку у стены дома Томми рядом с кухонной дверью с облупившейся краской.
Захожу на кухню.
«А Томми дома?»
«Томми смотрит телевизор, – отвечает его мать. – Он сегодня не в лучшем расположении духа».
Предупреждение меня не останавливает, и я вхожу в гостиную. В комнате темно, шторы задернуты, Томми сидит в кресле, уставившись в растр, телевизионную испытательную таблицу. Это набор черно-белых диагональных и горизонтальных линий. Днем по ТВ показывают только его, это, как я подозреваю, нужно только телевизионным техникам для настройки современных технологий, несущих новый мир в наши гостиные.
Томми не отвечает и продолжает напряженно смотреть на экран. Его губы плотно сжаты. Потом я обращаю внимание на его красные глаза и опухшие веки.
Из кухни в гостиную входит его мать.
«Томми, в чем дело? Поздоровайся со своим другом».
«Заткнись!»
Я морщусь. Очень неприятная сцена. Его мама поворачивается в мою сторону.
«Этот крутой парень плакал, потому что не получил стипендию и не пойдет в среднюю классическую школу».
«Заткнись, я сказал!» – орет Томми.
Обстановка накаляется, все может закончиться рукоприкладством, но его мать не собирается молчать, потому что теперь у нее есть публика.
«Ага, сам виноват: в школу не ходит, изображает из себя пижона, сигареты курит и бог еще знает чем занимается. Но расплакался, когда получил результаты. Ведь так?»
«Заткнись, бл. дь».
«Не наглей, ты еще не настолько большой, чтобы я не смогла тебя ударить!»
«Да отъ. бись от меня!»
С этими словами Томми вскакивает из кресла и стремглав пересекает комнату. Он кинематографично останавливается в дверном проеме на кухню и медленно поворачивается в мою сторону.
«Ну, ты идешь или что?»
Понурив голову, я иду за ним, мечтая о том, чтобы стать невидимым.
«Хм… До свидания, миссис Томпсон».
«До свидания, сынок, – отвечает она безразличным тоном и потом кричит вслед Томми: – И возвращайся до темноты, а то отец всыплет тебе ремня!»
Но Томми уже вышел за дверь, я иду следом.
Он замечает новый велосипед, но ничего не говорит. Мне кажется, что мы заключили негласный договор: он не говорит о новом велосипеде, а я не донимаю его насчет красных глаз.
«Куда поедем?» – спрашивает он. Томми меня удивил – обычно он сам предлагает программу дня и маршрут.
«Давай в Госфорт-парк?» – предлагаю я.
«Хорошо, поехали».
Он входит в стоящий рядом с домом деревяный сарай и выводит старый велосипед, доставшийся от своей сестры. У него женская рама, немного кривое переднее колесо и не хватает нескольких спиц. Но самое главное – для Томми он слишком мал. Велик перекрашен черной краской из баллончика. В общем, это сплошное позорище. Но вот этого я не собираюсь ему говорить, хотя чувствую, что он был бы не против услышать такое от меня… Томми еще никак не отреагировал на мою обновку. Я начинаю подозревать, что он придумал для меня какой-то тест. Я ужасно обрадовался стипендии и, возможно, предполагал, что ее дали и Томми, ведь он достаточно умен для этого. К тому же я совершенно позабыл, какой у Томми велосипед. Мой приятель оправился после конфуза, и, несмотря на разницу между нашими велосипедами, я не осмеливаюсь поднимать этот вопрос. Все это напоминает сцену появления Клинта Иствуда верхом на осле в картине «Хороший, плохой, злой». Да, велик Томми действительно стремный, но я не собираюсь рисковать и сообщать ему это напрямую.
Госфорт-парк находится приблизительно в семи километрах к северу от Ньюкасла. Там есть ипподром, и вообще это ближайшее к городу место, напоминающее деревню. Мы пускаемся в путь, я впереди, Томми на своем позорище сзади.
Мы проехали совсем чуть-чуть, и я понимаю, что так не годится: велик Томми совсем плох, и мне приходится ждать его на каждом углу. Я вижу, как он начинает злиться и уставать. Когда я в очередной раз жду его, то вижу, как он останавливается и с ненавистью сталкивает свой велик в канаву со словами:
«Гребаное дерьмо собачье».
Я возвращаюсь к нему. Мой байк – великолепный красный цвет и сплошной блеск хромированных деталей.
«На что ты, бл. дь, уставился?» – разъяренно спрашивает Томми.
«Томми, такими темпами мы никогда не доедем до Госфорт-парка, – нетерпеливо говорю я и, чуть подумав, твердым голосом добавляю: – Давай ты пересядешь на мой велик, а я возьму твой».
Результат не заставил себя ждать. Томми смотрит на мой велосипед и с подозрением косится на меня.
«А кто его тебе купил?»
«Отец», – коротко отвечаю я.
«Да у тебя вроде не день рождения?»
Я не знаю, что ему на это сказать.
«Ты что, стипендию получил?»
Я не отвечаю на его вопрос. Вместо этого спрашиваю: «Ты пересаживаешься на мой велик или нет?»
Томми переводит взгляд на велосипед и внимательно его осматривает, задумчиво поглаживая пальцами подбородок.
«Давай попробую», – произносит он наигранно равнодушным тоном и пересаживается на мой велик. На нем он выглядит офигенно круто.
Я достаю из канавы его позорище, и мы трогаемся. Теперь Томми уезжает вперед, а я пытаюсь его догнать, проклиная в душе его древний велосипед с погнутым передним колесом и смешными педалями.
«Сдай эту хрень на металлолом!» – кричит мне какой-то шутник на углу. Я и так выбиваюсь из сил, а тут еще надо мной издеваются. Бессмысленно говорить прохожему, что тот красный велик с белобокими шинами на самом деле принадлежит мне и я просто делаю одолжение приятелю.
Очень скоро я сам пинком отправляю позорище на двух колесах в канаву, громко проклиная тех, кто сделал этот велосипед.
«Хочешь, чтобы я вернул тебе твой велик?» – спрашивает Томми.
Мы все-таки умудряемся добраться до Госфорт-парка и вернуться домой до темноты. Последний отрезок маршрута Томми едет на новом велосипеде. Он едет «без рук» и нарезает вокруг меня опасные круги.
Мы расстаемся на углу Стейшен-роуд и Уэст-стрит. Я беру у него свой велосипед и отдаю ему его позорище.
Перед тем как разъехаться по домам, он произносит:
«Это… спасибо».
«Не за что», – отвечаю я.
Томми был моим лучшим другом почти шесть лет. В течение последующих пары лет наши пути, увы, разойдутся навсегда. Но именно в тот период жизни мне было суждено найти друга на всю жизнь.
Многие члены нашей семьи музицируют: мама играет на пианино, папа поет, даже дедушка Том задумчиво перебирает струны своей мандолины. Все это приводит меня к смелому выводу о наличии у меня музыкальных генов.
Младший брат Агнес, мой двоюродный дедушка Джо, раньше играл на аккордеоне. Он часто в шутку говорил, что джентльмен – это тот, кто умеет играть на аккордеоне, дедушка Джо делал театральную паузу и заканчивал мысль: «Но не делает этого!»
Во время войны дядю Джо упоминали в «сводках с фронта». Его батальон окопался на пляже на острове Крит и несколько недель ждал эвакуации на кораблях ВМФ Англии. Все это время их безжалостно бомбили немецкие «Штуки» – бомбардировщики Ju-87. Как стало известно из фронтовых сводок, дядя Джо играл на аккордеоне, «поддерживая высокий моральный дух бойцов в тяжелой ситуации».
Дядя Джо точно не был героем в стиле Рэмбо. Он боялся бомб точно так же, как и все остальные солдаты на том пляже, но я понимаю, зачем дядя тогда играл на аккордеоне, и я его за это обожаю. Дядя Джо пережил войну и потом еще долго, даже уже выйдя на пенсию, играл на органе в клубе для рабочих.
Свою первую гитару я получил от другого дяди, который, правда, не был моим родственником. Это был один из старых друзей отца, который иммигрировал в Канаду и перед отъездом оставил у нас на чердаке часть своих вещей, среди которых оказалась старая акустическая гитара с пятью заржавевшими струнами. Я впиваюсь в гитару пальцами, как изголодавшийся человек в корку хлеба. Я скучаю по пианино. Я перестал травмировать бабушку своими атональными музыкальными экспериментами. Мама ни словом не обмолвилась о пианино с тех пор, как музыкальный инструмент увезли на синем фургоне, но я точно знаю, что она по нему скучает.
Гитаре нужны новые струны, и мне надо понять, как на ней играют. Рядом с кинотеатром Gaumont находится магазин музыкальных инструментов Braidford’s Music Shop. Мистер Брэйдфорд – мужчина с диковато торчащими в разные стороны седыми волосами, очками с толстыми, как донышко пивной бутылки, линзами и весьма специфическим говором. Разобрать, что он говорит, отнюдь не просто. Такое ощущение, что в словах он произносит одни гласные. В его магазине я видел, как несколько тедди-боев в длинных, отороченных бархатом пиджаках, галстуках-селедках, ботинках с высокой подошвой из «манки», так называемых «бордельных тихоступов», пытались над ним посмеяться. Тедди-бои делали странные для музыкального магазина заказы и прыскали от смеха, зажимая рты ладонью.
«Можно полфунта сосисок и два батона сервелата, мистер Брэйдфорд».
Старик долго собирается с силами, слова медленно поднимаются из его груди к губам. Проходит, как кажется, вечность, но потом не без раздражения он произносит:
«Эоо маааа ууузыкаальных ииин…»
«Что-что? Старик, а ты на нормальном английском можешь объяснить?»
Мне очень хочется, чтобы я был достаточно смелым для того, чтобы сказать им: «Он говорит, что это магазин музыкальных инструментов, гребаные идиоты».
Но я молчу. Мне стыдно за то, что я – трус и слишком маленький, чтобы связываться с этими парнями. Я боюсь их, и они даже не замечают моего присутствия.
«Хорошо, тогда банку краски шотландской расцветки и пакет дырок от гвоздей».
Вскоре парням надоедает это развлечение, и они толпой выходят из магазина, хихикая в рукава пиджаков и наслаждаясь иллюзией собственного остроумия.
Мне нравится мистер Брэйдфорд и его магазин. Для меня это просто пещера сокровищ Аладдина. В витрине выставлены обложки новых пластинок на 33 оборота и синглы сорокопяток. Над дверью висит механический звоночек, и, войдя в магазин, сразу видишь список Melody Maker из двадцати самых популярных синглов: The Springfields, Дел Шеннон, Everly Brothers, Билли Фьюри. На стене висят акустические гитары, банджо и мандолины. За стойкой – несколько труб и тенор-саксофон. На мой взгляд, самым завидным экспонатом в магазине является гитара фирмы Burns, такая же, как у Хэнка Марвина из The Shadows. Не представляю, кто в Уолсенде в состоянии позволить себе купить такое чудо, но люди из самых разных мест приезжают полюбоваться на этот музыкальный инструмент. Я еще не очень в курсе того, как устроена система звукоусиления, поэтому думаю, что гитару включают в розетку в стене и волшебным образом начинают литься чудесные звуки. Я представляю себе, что стою на платформе над морем сухого льда на передаче Thank Your Lucky Stars[13] и девчонки визжат от восторга.
В выдвижном ящике за стойкой с кассой мистер Брэйдфорд хранит гитарные струны. За две монеты достоинством пять шиллингов я покупаю струны Black Diamonds, а еще за выклянченные у мамы пять шиллингов самоучитель игры «Первые шаги игры на гитаре» (First Steps in Guitar Playing) Джеффри Сислея. Информация в этой книге поможет мне настраивать старую гитару, а также расскажет о том, как играть некоторые аккорды и читать музыку с нотного листа.
Я с головой погружаюсь в изучение игры на инструменте и провожу за этим занятием все свободное время. Глядя в голосник или резонаторное отверстие, играю одни и те же аккорды.
Мне в голову часто приходила мысль о том, что игра на музыкальном инструменте – это признак того, что у тебя обсессивно-компульсивное расстройство или что ты плохо адаптирован в социальном смысле. Но я так и не могу с уверенностью сказать, делает ли игра на инструменте человека социально неадаптированным или он уже изначально является социопатом и играет на инструменте для того, чтобы как-то себя утешить. Ясное дело, после появления гитары я начинаю еще меньше общаться с семьей, мне нравится мой герметично закрытый мир.
Пройдя конкурс в среднюю классическую школу, я полностью теряю интерес к тому учебному заведению, в котором пока нахожусь. Я практически перестаю учиться, что ужасно расстраивает мистера Лоу, ведь я один из четырех мальчиков в классе, переходящих в новую школу. «Это просто наглость», – говорит учитель о моем поведении перед всем классом.
Это далеко не последний раз в жизни, когда меня назовут наглецом. Но это не так, мне просто лень. В любом случае в этой школе ужасно скучно, и скоро я перейду в другую.
После всех перипетий любовного романа моей матери у меня сложилось ощущение, что секс теперь повсюду, буквально лезет из земли, словно дикие крокусы весной. Заголовки газет пестрят словами: «Скандал», «Килер» и «Профьюмо»[14] Кажется, что правительство Гарольда Макмиллана может уйти в отставку. Киноафиши в одночасье превратились в рекламу половой распущенности с текстом наподобие «распутства и оргии» и «похабные похождения». В газетном киоске на Хай-стрит на обложках журналов и книг появились фотографии соблазнительно улыбающихся полураздетых женщин. У меня дома есть альбом Джулии Лондон, на обложке которого она изображена в платье с очень глубоким вырезом. Если прикрыть ладонью часть фотографии, то кажется, что она совсем голая. Все это вызывает в моих чреслах такое брожение, что мне приходится выбежать на улицу и забраться на фонарный столб в переулке за домом. Я могу провести на столбе несколько часов, но лучше мне от этого не становится. Мои ночные эксперименты не прекращаются (ведь я уже знаю, что на простынях не кровь), а мама стесняется или чувствует свою вину, но ни словом не упоминает о постельном белье со следами моей бурной активности. Я же считаю, что в этом смысле являюсь уникальным, и не обсуждаю эту тему с друзьями, включая Томми, которые, как мне кажется, не смогут меня понять. Я никому ни в чем не собираюсь сознаваться, поэтому и дальше прозябаю в своем грехе. У меня появляется весьма завышенная самооценка, и я начинаю считать себя одним из падших ангелов.
В школе кроме Томми (он нечасто балует учебное заведение своим присутствием) из ребят своего класса я подружился с рядом начинающих малолетних преступников. Сделал я это главным образом для того, чтобы заручиться защитой и поддержкой этих парней, а также по причине своего искреннего преклонения перед миром андерграунда, в котором ругаются, курят и воруют по мелочи. Я не принимаю участия ни в одном из перечисленных времяпрепровождений, которым мои ближайшие друзья уделяют много времени. Я часто составляю им компанию в качестве нейтрального наблюдателя или иностранного корреспондента, когда они идут на дело в «Вулворт», расположенный на углу Стейшен-роуд и Хай-стрит, – Мекку ловких пальцев и глубоких карманов. За кинотеатром Ritz мои приятели практикуют искусство кручения самокруток сначала руками, а потом при помощи машинок Rizla. Они много ругаются и метко плюются. Единственным занятием, в каком я мог быть замечен, были драки. Правда, дрался я без особого желания. Со времен начала учебы в школе я всегда был на голову выше ребят моего возраста. Хотя это нисколько не волновало драчунов в моем классе, для хулиганов из старших классов, и в особенности тех, кто был ниже меня ростом, я представлял большую проблему. После школы мне без особого желания приходилось драться за Ritz с этими идиотами. Я с семи лет поднимал тяжелые железные ящики в фургон для доставки молока, поэтому наши силы были явно не равны, и побеждать этих идиотов лишь немного менее болезненно, чем проигрывать драку.
Ritz также связан и с более приятными воспоминаниями. В этом кинотеатре я увидел Фесса Паркера в роли Дэйва Крокетта и Дорис Дэй в фильме «Пожалуйста, не ешь маргаритки!». Мы с братом часто ходили сюда, когда мама хотела, чтобы мы не сидели дома. В те годы не все фильмы называли «картинами». Были времена, когда в нашем городе было шесть кинотеатров, но к концу 1950-х гг. осталось всего два: Gaumont и Ritz. Именно в Ritz мы с Филипом смотрели «Пушки острова Наварон» с Грегори Пеком и Дэвидом Нивеном. Мы даже видели запрещенную для детей драму «Воротилы», потому что попросили взрослого в очереди сказать, что он нас ведет на сеанс. По утрам в субботу в Ritz шли мультфильмы и сериалы для детей. Эти сеансы нам очень нравились, но меня почему-то переклинило, и я решил, что на них допускают только детей шахтеров. В течение нескольких недель мы с братом посещали эти сеансы, изображая из себя детей шахтеров, но потом брат, склонный к громким спорам и пререканиям, устроил скандал во время просмотра «Малыша Сиско», и нас на эти сеансы больше никогда не пускали. Больше всего среди всех увиденных фильмов мне запомнился цвет Technicolor, от которого серые монохромные улицы казались еще более мрачными, чем они были на самом деле. Я начал верить в то, что мир за пределами железно-серой реки Тайн с бесцветным небом, похожим на серую расцветку военного корабля, существовал в совершенно другой цветовой гамме: канареечно-желтой, кобальтово-синей и пурпурной. Для нас же эта вселенная существовала только в целлулоидных сказках, занимавших наше воображение длинными дождливыми днями.
Хотя большинство учителей, включая мистера Лоу, который меня не особо жаловал, считали меня весьма неглупым, я думаю, что узнал о мире благодаря кино не меньше, чем в школе. Вместе с другими «юными дарованиями» меня пересадили в правую часть класса. Таким образом я оказался вдали от своих приятелей, в анклаве, в котором по большей части были девочки. Я сижу рядом с Брайаном Бантингом, милым и умным парнем, у которого есть «проблемы с гландами». Это выражается в том, что Брайан очень толстый, за что сидящие слева обычные ученики его ужасно третируют. Я очень высокого роста и, следовательно, тоже считаюсь в некоторой степени фриком, поэтому между мной и Брайаном появляются интеллектуальное понимание и эмпатия, которых нет с другими одноклассниками.
Единственный школьный предмет, который мне нравится, это пение. Мы заучиваем народные и религиозные, а также рождественские песни, которые распеваем хором под аккомпанемент пианино. У меня, оказывается, неплохой голос, но, когда мистер Лоу просит каждого из нас немного попеть соло, я пою не своим настоящим голосом, а как пролетарий. И лишь для того, чтобы не потерять уважение своих хулиганистых приятелей. Иногда, когда с задних рядов хора звучит чистое сопрано, на лице мистера Лоу появляется удивленное выражение, но ему так и не удается узнать, кому принадлежит этот голос.
Брайан, я, еще два парня и девять девочек вскоре переходят в среднюю классическую школу. В результате я все сильнее чувствую отчуждение от остальных учеников, включая Томми Томпсона, обреченных остаться в этой общеобразовательной богадельне для бедных, в которой уровень образования, а также возможностей учеников после окончания школы находятся ниже плинтуса. Это понимают все ученики, наши учителя и мы сами, то есть все те, кто переходит в новую школу. Мы будем ходить в школьной форме, учить латынь и вариационное исчисление. Мы будем думать по-другому, от нас будут ждать, что мы начнем вести себя по-другому, и мы будем воспринимать факт того, что мы – другие, как свое неотъемлемое право. И шрамы от этой считающейся нормой жестокости останутся в душах всех, вне зависимости от того, какую школу они закончили.
К тому времени, когда я начну обучение в новой школе, произойдет Карибский кризис из-за расположенных на Кубе советских ракет, и короткий период разрядки напряжения в доме № 84 на Стейшен-роуд подойдет к концу. Будет казаться, что мир находится на грани ядерной катастрофы и хаоса, а в доме над молочной лавкой начнутся отвратительные и мерзкие сцены.
Практически во всех разговорах родителей присутствует сарказм, слышны едкости и колкости. Отец с матерью стремятся ранить и уколоть друг друга. Мы с братом узнаем ужасный язык разрушения. Идет затяжная окопная война, и мы с братом сидим в траншее, над нашими головами нависли ядовитые облака взаимных обвинений, которые неизвестно когда рассеются. Когда у матери не хватает слов, она бросает в голову отца первым попавшимся под руку предметом. Отец никогда не занимается рукоприкладством, лишь мрачно смотрит на нее, говорит что-нибудь саркастическое и снова молчит, что раздражает мать еще сильнее. Возможно, мама бессознательно стремилась к физическому разрешению спора и отец подсознательно об этом догадывался, но не поддавался на провокации. В любом случае я был рад, что дело ни разу не дошло до драки и не пролилось ни одной капли крови.
Сегодня родители ругаются по поводу драгоценной машины Vauxhall Victor. Четверг, мама должна ехать к Нэнси, но отец по какой-то причине отказывается разрешить ей взять автомобиль.