Но больше всего любил Торкель вытянутые в длину пологие бухты, усыпанные мельчайшим песком. Словно парники, высились тут гряды выброшенного морем фукуса и росли лиловато-розовая плакун-трава, золотисто-желтый вербейник, лиловые астры, катран с его белыми шапками цветов. Там под розовыми зонтиками валерианы ютились гадюки, и там же частенько искали прибежище морские птицы. В некоторых местах кромка воды у берега была недоступна из-за стены сплошных валунов.
Иногда крутой скалистый выступ перегораживал прибрежную полосу, и тогда приходилось подниматься и продолжать путь лесом.
Вот такой выступ и был до поры до времени целью странствий Торкеля. Разумеется, ему никак не возбранялось идти и дальше, но отвесная скала составляла такую непреодолимую преграду, что он не решался двигаться вперед. А кроме того, в бухте было столько интересного, что можно было развлекаться часами. Под скалой резвились рыбы, а в теплую погоду, если повезет, можно было с помощью силков поймать спящих щук. На горе росла мачтовая сосна, а на самой ее верхушке скопы свили гнездо, плоское и открытое, будто блюдо. Чтобы забросить в гнездо камень, требовался целый час, а то и больше. Зато когда громадные птицы с криком поднимались в воздух, он словно ощущал чувство собственного превосходства над разбойниками, властителями изобиловавших рыбой вод.
Сегодня, после всех необычных происшествий, случившихся у него дома, Торкель испытывал потребность уйти подальше, увидеть что-нибудь новое, разведать получше жизнь острова. Он знал, что там есть крестьянские усадьбы, виллы, торговые лавки, а по воскресеньям слышал, как в церкви, в которой он никогда раньше не бывал, звонят колокола. На другом конце острова, должно быть, жил пастор, да и ленсман тоже. Но чтобы попасть туда, нужно было сначала миновать дремучий бор, где бродили лоси, которые, разумеется, могли и напугать, хотя вообще-то были не опасны. Хуже обстояло дело с быком. Торкель слышал однажды, как он сопел за кустами, и это было куда страшнее обыкновенного мычания. Но желание узнать что-то новое одержало верх над сомнениями, и мальчик вступил в темную мглу леса. Однако он еще разок оглянулся, чтобы почерпнуть силы из бесконечного, открытого, светлого простора морских вод.
В лесу было темно и пахло сыростью. Повсюду росли грибы, похожие не то на медуз, не то на морских ежей. Торкелю казалось, что грибы вот-вот начнут втягивать и выпячивать свои шляпки и поплывут меж мачтовых елей; ели превратились в мачты, и ветер свистел в них, точно в корабельных снастях; гибкие же реи качались на зеленых топенантах… Мальчика не покидало ощущение, что он плывет по морю, сопутствуемый морскими преданиями и обычаями…
Но вот он вошел в сосновый бор; тут было светлее, а желтовато-красные стволы словно удерживали корой солнечный свет. Деревья стояли на покрытых низкой травой лужайках, а вокруг пней, особенно обгорелых, росла земляника.
Торкель взял курс на солнце, зная, что дорога по крайней мере не приведет его к дому, даже если солнце начнет склоняться к западу. Он пошел вперед и шел до тех пор, пока не очутился у озерца с фарфорово-белыми берегами, потому что это маленькое озерцо было устьем давным-давно заброшенного известнякового карьера. Мальчик направился вдоль берега и вышел к болоту, своими мшистыми, поросшими багульником холмиками походившему на кладбище. Прыгая по кочкам, он выбрался на твердую почву, сплошь покрытую можжевельником и боярышником. Здесь все напоминало парк, и на душе у него стало безмятежно и спокойно. Вдруг Торкель наткнулся на какую-то ограду, над которой высилась красная черепичная крыша. Вид черепичной крыши вызвал у него поначалу чувство уверенности в собственной безопасности, но он тут же отпрянул назад, подумав: «Здесь наверняка есть собаки и есть люди, которые спросят, куда я иду и что мне тут надо». И, пригнувшись к земле, он снова бросился в лес.
– Они непременно спросили бы и как меня зовут,– говорил он самому себе.– А когда бы я ответил: Эман, они сказали бы: «Ах, это тот самый!»
Крадучись он шел вдоль ограды, потом миновал небольшой клочок земли, засеянный рожью. Затем влез на покрытый мхом каменный уступ и отсюда, цепляясь за толстые и гибкие, как канаты, сосновые корни, стал взбираться наверх – лепешки мха скатывались вниз из-под его ног. И вот он уже стоит на вершине горы, у выкрашенного белой известкой землемерного камня, где ястребы и скопы оставили после своих пиров целую груду костей. А рядом – кучка пепла и уголья от костра Ивановой ночи.
И вдруг он разом, как на ладони, увидел весь остров и пролив, а на другом берегу Фагервик. Казалось, перед мальчиком впервые открылся мир. Суровый, мрачный, бедный, тянулся длинной бесплодной полосой до самой церкви остров Скамсунд.
И Торкель безо всякого сожаления отвернулся от своей родной земли и стал разглядывать мягкие контуры зеленеющей низменности Фагервика с его чернолесьем и лугами. Это был сплошной увеселительный сад; расцвеченные флагами виллы, снующие по всему проливу катера и шлюпки с белоснежными, словно только что отглаженные сорочки, парусами, прогуливающиеся на пристани девушки в светлых нарядных платьях и кадеты морского корпуса… Новый, куда более радостный мир, где жизнь – сплошной праздник с утра до вечера, мир, такой близкий и в то же время такой недоступный! Торкель сел на землемерный камень и смотрел, смотрел, смотрел… Всего лишь пролив отделяет его мрачную жизнь от этой – такой радостной и светлой! И вот он уже видит себя на борту белого катера, он сидит возле рулевого, следит за маневрированием судна и чувствует себя худо, когда катер слишком кренит направо… Еще бы чуть-чуть – и он бы упал за борт и утонул… Ну… теперь поворот оверштаг [3], хорошо… садись с наветренной стороны, нельзя плыть на катере стоя… Поглядим, смогут ли они подойти к пристани и причалить по всем правилам!
Так, отлично, они слишком близко подошли к берегу, толчок, грот [4] на гитовы, гик – натянуть, фок – пошел… Вот и пришвартовались, паруса убраны и зачехлены. Команда сходит на берег; он за нею; матросы поднимаются на террасу ресторана, садятся на диван, а на столе появляются бутылки и стаканы… Да, там можно жить и там можно зарабатывать денежки. Лоцманами на катера берут только тех мальчишек, у которых найдется приличная одежда, да и катать господ в шлюпках – тоже. Первые деньги обычно зарабатывают в кегельбане, и если бы только иметь что-нибудь для начала, дальше уж все пойдет само собой…
– Ну, мой мальчик,– послышался вдруг голос из-за сосны.– Что ты уставился на гору Эбал? Она манит тебя, точно грех… А знаешь ли ты, что такое Эбал? Разве ты не читал в писании об Эбале и Геризиме [5]? О двух горах, как эхо отражающих проклятие и благословение?… Мы с тобой стоим на Геризиме, горе благословения, а там, где, по-твоему, лежит земля обетованная, там на самом деле гора проклятия – на Эбале люди ведут разгульную жизнь, не думая о завтрашнем дне. Да, вот так-то!
А говорил с Торкелем бывший таможенный служитель – Викберг, такой же «бывший», как и многие из тех, что жили на задворках Скамсунда. Одна-другая оплошность по службе выбили его из седла, и Викберга прогнали с таможни. Видя бедственное положение своей семьи, Викберг ежедневно и ежечасно помнил о своих промахах и, чтобы восстановить равновесие в счетах с жизнью, начал с того, что стал подводить баланс: записывать дебет и кредит. Он совершил скверный поступок, значит, ему должно быть скверно. И Викберг отказывал себе во всем, изводя себя и не вылезая из церкви, где ему четко разъяснили, как обстоят его дела. Церковь была для него и карой и утешением.
– Тот, кто потерял ориентир на суше, должен поступать как капитан в открытом море: держать курс на небеса и плыть по звездам.
Это свое постоянное присловье Викберг приберегал для тех, кто поднимал на смех его веру.
Промучившись несколько лет, Викберг решил, что вина его искуплена. И поскольку он продолжал вести себя безупречно, то и счел, что отныне его место в книжке забранных из лавки товаров,– в графе «дебет» и что ему даже кое-что причитается. Он дошел до того, что простил самого себя. Ему казалось, что он никогда в жизни не совершал никаких проступков – совесть его чиста. «Произошло чудо»,– думал он. И ему хотелось внушить эту мысль и другим. А другие – они-то не забыли его ошибок и потому по-прежнему считали Викберга самодовольным и лицемерным святошей. Викберг недоумевал: он так любил свой забытый грех, ставший его спасением. Ведь и апостол Павел утверждает, что нужно радоваться несчастью, ибо в нем орудия и пути господни. И то, что люди называли злом и полагали порождением дьявола, исходит от самого бога: «Аз, дающий свет и созидающий тьму, Аз, ниспосылающий мир и созидающий зло».
Викберг последовательно развивал эту мысль и, когда слышал, что кто-то совершил неблаговидный проступок, улыбался и утешал:
– Все это – только к добру! Теперь этот человек спасен! И нечего печалиться о таких малостях! Он еще воспрянет!
Нынче же, застав врасплох сына грешника Эмана и увидев, что тот бросает жадные взгляды на соблазнительный Фагервик, Викберг не преминул воспользоваться случаем посеять семя, которое, однако, упало не на благодатную почву, ибо было брошено в юную душу.
Торкель не стал дожидаться продолжения душеспасительных речей, а, соскользнув с горы, которую новоявленный проповедник нарек Геризимом, исчез в подлеске; солнце пекло ему спину, когда он быстрыми шагами устремился к дому.
С вершины высокой горы он узрел землю обетованную и понял теперь, что все они, по эту сторону пролива, обитают в пустыне. А бывший таможенный служитель Викберг – пусть его мнит и толкует все так, как душе угодно.
Вернувшись домой, Торкель увидел: дверь их домика открыта. Он подумал, что отец уже вернулся, и вошел. На двери была наклеена серая почтовая марка, которую мальчик тут же принялся отковыривать.
– Не трогай! – произнес чей-то голос из домика.
Там стоял какой-то маленький серо-желтый человечек со впалыми щеками – казалось, у него во рту нет ни одного коренного зуба.
Держа перед собой серую почтовую марку, человечек лизал ее, устремив взгляд куда-то на северо-запад, что придавало ему сходство с собакой, которая, лежа на земле, грызет кость.
– Видишь ли, мой мальчик, это – казенная марка, а я – судебный исполнитель, понятно?!
И он прилепил марку прямо на дверцу шкафа.
– Видишь ли, не далее, чем завтра, здесь будет аукцион.
Вращая глазами, он снова лизнул марку.
Торкель понял, что ему тут делать больше нечего, и ушел.
Но нескоро забыл он человечка со впалыми щеками, который проглотил и дом его детства, и мебель, и всю утварь.
Внизу, у берега, отец возился с лодкой.
– Где ты был? – спросил он, видимо, не ожидая ответа на свой вопрос. – Залезай в лодку, пойдем в море!
Торкель поднял фок, отец сел к грот-шкоту и взялся за руль.
Под банкой лежали шлюпочный якорь-кошка и топор; тут же были одеяла, кастрюли и сковородки. Это означало дальнее путешествие. В лодке оказались также ружье, рыболовная леса и снасти, но ни сетей, ни невода не было.
Ветер дул попутный, и отец разжег трубку. А потом, не глядя на мальчика, заговорил.
– Мерзавцы, – сказал он, – невод тоже забрали! А знаешь, сколько тысяч петель в таком вот неводе? И сколько зим мы с матерью плели его? Знаешь ли ты это, старина?
Торкель давно свыкся с этим туманным обращением к некоему «старине»; он уже понимал, что имеется в виду вовсе не он, а какой-то другой «старина», да, кто угодно, только не он. Поэтому он и не отвечал. Ответь он – и отец по своей привычке станет искать взглядом на горизонте того неизвестного, невидимого, но надежного слушателя, который никогда не противоречит, а лишь позволяет разговаривать с собой.
– Мерзавцы – все до единого! Я пил, да, пил, но я никогда не крал. И я хорошо знаю, кто крадет – от власть имущих до самого низа!
Торкель почувствовал желание возразить отцу, но преодолел его. Потому что пока отец говорил, он оставлял сына в покое. Но стоило сыну надолго замолчать, как он начинал приставать к нему, словно обладал способностью слышать его мысли, и нередко поражал его тем, что проникал в сокровеннейшие тайники его души и безошибочно отвечал на безмолвные вопросы, которые мальчик задавал самому себе. Торкель сидел, строя планы, как бы ему перебраться через пролив на Фагервик и устроиться в кегельбан. Мысленно он уже подсчитывал те монетки по двадцать пять эре, которые мог бы заработать… Внезапно его молчание прервал голос отца:
– Там, у ресторатора, милок, одно баловство. Целых шесть часов болтаться без дела ради того, чтобы часок ставить кегли. Нет, надо бы отправиться на баркасе за рыбой к Аландским островам [6], вот это да, это…
И он замолчал, а Торкель ощутил чудовищный гнет этого человека, от которого не могла укрыться ни одна его тайная мысль, гнет этого ужасающего судии, видевшего его насквозь…
– Трави шкоты, а не то лодка повернет! – скомандовал лоцман – и снова продолжал свою речь: – Ты вот сидишь тут да думаешь, как бы удрать от меня и зажить самостоятельно! Но не тут-то было – ты мне и самому нужен! Матушка твоя была точь-в-точь как ты, никогда нельзя было на нее положиться: говорила одно, а в голове – другое!
Он как следует приложился к бутылке и через несколько минут целиком погрузился в назойливое брюзжание.
Необузданный во хмелю, он вонзался в душу бедного грешника, крепко к ней присасывался, искал беспричинной ссоры и буквально выворачивал наизнанку своего противника, потому что противник был ему необходим, чтобы сражаться с ним, приписывать ему свои злобные мысли, отвечать на подозрения, которые никто никогда не высказывал.
– Ты вот думаешь, что твой отец – бедняк, да? С тех пор как у него ни кола ни двора? Да? Видал в лачуге судебного исполнителя с казенными марками? Не видал? Соврешь – получишь трепку!
Торкель ни слова не проронил в ответ.
– Молчишь! Ты – хитрая лиса, но я-то на твоем лице читаю, о чем ты думаешь, ведь я всех людей вижу насквозь. Да, то-то! Ясное дело, думаешь, я пьян; нет, я не пьян! Я никогда, ни разу в жизни не был пьян, потому как еще никому не удавалось напоить меня допьяна; и еще вот что: к ответу-то меня призвали, да призвали несправедливо.