© Виктор Суворов, 1996, 2011.
© ООО «Издательство «Добрая книга», 2011 – издание на русском языке, оформление.
– Минуту на размышление не даю. Требую мгновенный ответ без размышлений: вопрос – тут же ответ.
– Хорошо.
– Даже не мгновенный – требую, чтобы вы отвечали на мой вопрос, не дослушав его до конца.
– Ясно.
– Вопрос будет не совсем обычным, но я должен услышать ответ еще до того, как успею вопрос полностью высказать.
– Понимаю.
– Мне нужен первый душевный порыв.
– Хорошо.
– Готовы отвечать?
– Готова.
– Итак, вы хотели бы стать королевой Испа…?
– Да, товарищ Сталин.
Лужи он больше не обходит. Незачем. Ветер давно унес шляпу, а дождь вымочил его до последней пуговицы, до последнего гвоздика в башмаках. Вымочил сквозь плащ и пиджак. Вымочил так, что носовой платок в кармане – и тот выжимать надо. Хлещет дождь, а он идет сквозь ветер и воду. Он идет всю ночь, весь день и снова ночь. Вымок он не только сверху вниз от макушки до пояса и ниже, но и снизу вверх – от подошв до пояса и выше. Обходи лужи, не обходи – без разницы. Он идет из темноты в темноту. Он идет, нахохлившись, голову – в воротник.
Отяжелел воротник. Водой пропитался. С воротника за пазуху – струйки тоненькие. Если шею к воротнику прижать, то не так холодно получается. Вот он шею и прижимает к воротнику, согревая и ее, и воротник.
Ветру показалось мало одной только шляпы, потому норовит он еще и плащ унести. Терзает ветер сразу со всех четырех сторон. Нездешний ветер. Скандинавский. С запахом снега. Потому холодно. Потому зубы стучали-стучали, да и перестали: скулы судорогой свело, не стучат больше зубы.
Дождь тоже не здешний, не берлинский. Длинные перезревшие капли с кристалликами внутри. Капли – не типа «бум-бум», а типа «ляп-ляп». По черным стеклам домов так и ляпают. А попав под ноги – шелестят капли, похрустывают.
И только пропитав ботинок и отогревшись слегка, в обыкновенную воду те капли превращаются и чавкают в ботинках, как в разношенных насосах: чвак-чвак. Тяжелые, набрякшие штанины облепили ноги. Вода со штанов ручейками – какой в ботинок, какой мимо. А из мрака на него – страшные глаза: «Рудольф Мессер – чародей».
И с другой стены, из темноты, смотрят на вымокшего те же глаза: «Рудольф Мессер – чародей». И с третьей. Со всех стен Берлина чародеевы глаза темноту сверлят. Афиши в три этажа. Дождь по тем афишам хлещет. Рвет ветер водяные потоки с крыш, дробит их и в глаза чародею бросает, но только глаза притягивающие в тусклом свете фонаря смотрят сквозь воду, пронизывая ее.
Вымокший остановился во мраке – струи по лицу, как по афише. Посмотрел себе под ноги, потом решился и глянул в чародеевы очи.
У-у, какие.
– Товарищ Холованов, что вам известно о человеке по имени Рудольф Мессер?
– Товарищ Сталин, это всемирно известный иллюзионист и гипнотизер.
– Это я знаю, а кроме меня это знает каждый. Я не желаю слышать от вас то, что знает каждый. Ваша работа – сообщать мне то, чего никто не знает, то, что даже мне неизвестно.
– У меня такие сведения есть.
– А кто он по национальности, этот самый Рудольф Мессер?
– Он объехал весь свет. В любой стране – свой, везде – дома, любой язык ему родной. Происхождения он темного. Последние месяцы живет в Берлине, но немцы его немцем не считают.
– Кем же его считают?
– Поляком.
– А поляки кем его считают?
– Русским, товарищ Сталин.
– В этом случае, кем же его считают русские?
– Чистокровным немцем.
У огромных афиш «Рудольф Мессер – чародей» кое-где углы оторваны. Люди рвали, и ветер с дождем. И по огромным афишам то там, то тут – небольшие совсем афишки глянцевые: на алом фоне то же лицо, те же магнитного блеска глаза, только текст другой: «Рудольф Мессер – враг народа и фатерланда». А под портретом – цифра: единичка и много нулей.
Усмехнулся вымокший: дорого в гестапо людей ценят.
В Москве глухая ночь. В Москве тяжелый дождь. Дождь со снегом. Вернее – не дождь, не снег, а среднее между ними: толстопузые капли с кристалликами внутри. Казалось бы, если обычные капли лупят как в барабан, так эти, с кристаллами, и подавно должны дробь выколачивать. Так нет же – мягенько эдак по окну шлепают: шлеп-шлеп. Неестественных размеров капли, как мичуринские груши в учебнике ботаники для пятого класса.
Когда-то очень давно голодный, насквозь промокший Сталин уходил по воде, по лужам. Уходил в никуда. Скрипели, покачиваясь на ветру, редкие фонари. Он уходил в темноту, туда, где нет фонарей. По пятам неслись чужие тени, догоняли. И холодный дождь шлепал по Сталину. Не барабанил, а именно шлепал, потому что капли были с кристаллами. Тогда Сталин рвался, как волк, рвался из западни и мечтал вырваться, уйти от погони, а еще мечтал о теплом очаге, о сухих башмаках, о бутылке старого кавказского вина и хорошем остром шашлыке, чтобы рот горел. Тогда же мечтал он о холодном дожде со снегом, о пронизывающем до костей ветре, только чтобы он, Сталин, при этом был под крышей у печки, а дождь чтобы ляпал по стеклам и ветер чтобы свистел соловьем-разбойником в трубе…
Сбылась мечта: никто больше за Сталиным не гоняется. Передушил Сталин всех, кто за ним когда-то гонялся, и всех, кто не гонялся, но мог бы гоняться. Свистит-ревет над Москвой ветер, из бездонной темноты валят валами тяжелые капли-снежинки, шлепают-ляпают в огромные черные кремлевские окна, злобствуют, а Сталина достать не могут. Не пробить им стен твердокаменных, не проломить стекол – тут такие стекла, что их и пулей бронебойной не прошибешь. Свисти же, ветер, в кремлевских трубах, злобствуй, как враг в расстрельной лефортовской одиночке!
Тихо и тепло у Сталина. Спит Москва. Сталин не спит. По углам кабинета мрак. Но теплый мрак. Добрый. Приветливый. На столе рабочем – лампа зеленая, и на маленьком столике журнальном – тоже лампа зеленая: два островка света в приветливом мраке. И ужин на двоих. По-холостяцки. Бутылка вина с этикеткой домашней, самодельной. Название – одно слово химическим карандашом, грузинским узором. Шашлыки огненные: половина мяса, половина перца. А кроме перца в шашлыке еще много всего огнедышащего – ешь да слезы вытирай.
Разговор – лесным ручейком по камешкам. А камешки острые попадаются.
– Вам еще налить, товарищ Холованов?
– Нет. Спасибо, товарищ Сталин.
– Тогда к делу. Как идет подготовка испанской группы?
– Без срывов. Девочки усваивают программу вполне удовлетворительно.
– Выбор тринадцатого?
– Так точно, товарищ Сталин.
– Думаете, сможем выбрать достойную?
– Их шесть, а нам нужна только одна. У каждой свои сильные и слабые стороны, но одну из шести выбрать можно.
– А если группу увеличить?
– Учебная точка – на шесть кандидатов… В испанской группе – шесть…
– Пусть будет шесть… И одна запасная. А?
– Как прикажете, товарищ Сталин.
– Не приказываю. Смотрите сами. Мне достойный кандидат нужен…
– Запасную в группу ввести можно, но девочки в освоении программы далеко ушли. Сумеет ли новенькая догнать остальных?
– Эта сумеет. Вы же ее знаете.
Спит Берлин. Под желтыми фонарями – островки света, а вокруг мгла: не пробивается свет сквозь туман и дождь. Уснул огромный прекрасный город. Утих. Светофор зеленым светом открывает путь всем желающим двигаться вперед.
Но желающих нет.
Прекрасен зеленый огонек светофора в густом тумане. Туман свету другой оттенок дает, словами не выразимый. Грустно, что никому той красоты видеть не дано. Один он, продрогший-вымокший, ею любуется. И совсем грустно оттого, что идти вымокшему надо, а идти некуда. Плохо ему оттого, что весь город огромный для него вдруг чужим стал. Плохо ему оттого, что за мокрыми стенами – сухие, теплые комнаты, и там, в комнатах, под сухими простынями спят сухие люди, уткнув носы в пуховые перины.
Плохо человеку, у которого нет теплой, сухой комнаты и перины.
А еще вымокший знал: за этим скрипящим фонарем, за этой обклеенной мокрыми афишами тумбой, за этим углом облупленного дома его ждет беда.
Беда, с которой ему не совладать.
Где-то далеко скрипит по рельсам загулявший трамвай. Вымокший втянул в себя воздух, задержал дыхание, выдохнул глубоко и решительно повернул за угол. Он всегда шел беде навстречу. Сам.
Луч карманного фонаря ударил в глаза.
– Стой!
И второй луч сквозь частые капли:
– Кто такой? Документ!
У своей правой ладони ощутил он сквозь холодные капли горячее дыхание пса и клыкастую липкую пасть. Пес не коснулся его ладони, и пса он не видел, но всем своим существом понял: рядом. Не глядя на зверя (да и все равно не разглядишь ничего в темноте, когда два фонаря в очи), он однозначно определил: ротвейлер, сука.
Подоспел и третий фонарик, маленький, но яркий, и тоже в очи уперся:
– Как на Мессера похож! Мес-сер! Это сам Мессер! Ру-у-уки на стену!
– И в заключение, товарищ Холованов… Вы мне обещали рассказать что-то интересное про Рудольфа Мессера, что-то такое, чего я пока еще не знаю.
– Агентура докладывает: за Мессером охотятся американцы.
Встал Сталин, подошел к окну и долго смотрел на капли с кристалликами.
– Какие американцы?
– Военная разведка.
– И не могут поймать?
– Не могут. Его никто не может поймать.
– Вы сказали: никто… Разве кроме американцев за ним еще кто-то охотится?
– Британская разведка. Кроме того, абвер, гестапо, криминальная полиция.
– Странные вещи творятся у нас, товарищ Холованов. Американская разведка охотится за Рудольфом Мессером, британская разведка охотится за Рудольфом Мессером. А почему сталинская разведка не охотится за Рудольфом Мессером?
Раньше тут был монастырь. Теперь – Институт Мировой революции. Распахнулись стальные ворота. Въехала длинная черная машина. Вышел Холованов. Буркнул что-то. По монастырю пронеслось: Дракон был в Кремле, вернулся в состоянии повышенной лютости. Что сейчас будет…
Бросил Холованов мокрый портфель на стол, струйки с плаща – на каменный пол. Ходит из угла в угол. Плащ не снимает. Смотрит под ноги:
– Ширманова ко мне.
Длинные капли дождя вдруг стали короче, белее, их очертания обозначились четко, они сбавили неумолимую скорость, прервали отвесный полет к земле, закружились вокруг фонарей, превратившись в неторопливые лохматые снежинки, и на славный город Берлин налетел-навалился густой снегопад.
А на левой руке чародея, иллюзиониста и гипнотизера щелкнул браслет. Щелкнул и на правой. Узорчатая снежинка упала на рукав. Его втолкнули в узкий, обитый жестью коридор берлинского воронка, и снежинка исчезла там вместе с ним. Тут же ударом резиновой дубины в печень направление его движения было уточнено: в отсек! Руки в браслетиках – колечко. В это колечко пропихнули-пропустили цепь с замком. И этот замок тоже щелкнул. Цепь гремящая к мощной балке приварена, а балка в стальную стену врезана, ввинчена, намертво к ней присобачена. И пса посадили напротив: если гипнотизировать вздумаешь, так начинай с нашего песика.
Отсек-закуток не одной дверью запирается, а двумя. Первая – из стальных прутьев, прутья черной лаковой краской покрыты, но там, где руки арестанта, краска черная стерта, и предшествующий серый слой тоже стерт до самого металла, а металл отполирован до сверкания тысячами арестантских ладоней. Вторая дверь – стальной лист с окошечком. Решетчатая лязгнула за ним, а вторую, сплошную, с окошечком, они не закрывали, чтобы пес имел возможность арестанта всего созерцать, целиком. Чтобы лицо арестантское песьим дыханием согревалось.
Чтобы контакт не терялся.
Воронок – на шесть персон, не считая охраны. Но везут одного. Остальные пять камер-загончиков пусты: ради такого арестанта подали персональный транспорт. А ведь все берлинские воронки сейчас заняты, все переполнены-перегружены, все работают на износ, планы перевыполняя. Самая работа: между четырьмя и шестью утра. Самый сон потенциальным арестантам. Самый момент брать! И берут. И набивают воронки до отказа. До упора. Они разные бывают, воронки, – с общей камерой и без, с одной общей и десятком персональных, есть вместимости ограниченной, а есть – безграничной, беспредельной. Ограниченной вместимости – для особо важных. Такой для него и подали. Вообще это вовсе и не воронок, а полицейский автобус с вынесенным вроде тарана двигателем-дизелюгой, с мощным буфером, с колесами самосвальными, с броневым козырьком на кабине водителя. Впереди – места для полиции, сиденья настоящей кожи, желтые, задняя же часть – для арестантов. Входить можно через заднюю броневую дверь с малым оконцем и решеткой прямо в арестантский коридорчик или через переднюю часть, полицейскую, где сиденья мягкие.
Полицейскому автобусу для такого случая – три машины сопровождения.
Взвыли сирены. Замигали, ослепляя, синие фонари на кабинах. Рванул весело воронок в ночную метель, прокладывая след по снежной целине. И машины охраны – за ним. Под снегом – вода, потому полетели из-под колес фонтаны черной жижи, комья водой пропитанного снега. Потому за машинами колея: белый снег, черный след.
Если большую толстую половую тряпку хорошо вымочить в ведре и вытащить, не выжимая, то с нее потечет вода. Потоком. Так и с чародея текло – как с большой половой тряпки. И по узкому коридору воронка, по полу отсека, по жесткой полированной холодной скамейке – вода. Грязная вода. И пар к потолку. Горячий пар собачьей пасти. Холодный пар его дыхания. Обильный пар промокшей одежды. Все оконца воронка мигом туманом занавесило, и тусклая лампочка под потолком утратила свои стеклянные очертания, обратившись желтым расплывчатым пятном.
До этого момента, до ареста, вода с него стекала, и одновременно его одежда пропитывалась-наполнялась новыми тяжелыми килограммами воды, теперь же наполнение прекратилось, вода только текла с него, но больше не рушилась на голову и плечи обильными струями. Холодный пар окутал пеленой. Он стал согреваться. Нет, не согреваться – не то слово: на улице ему было так холодно, что он перестал себя ощущать, теперь же в воронке он стал отходить, его понесло из одного состояния замерзания в другое, из замерзания бесчувственного в более безопасное, но более мерзкое состояние замерзания ощущаемого. Он ощутил себя – жалкого и мокрого. Судорога отступила, отпустила скулы. И зубы снова застучали-загремели.
Жестяные стены каморки-загончика все разом каплями покрылись от его испарения. И скамейка тоже. Скамейка, как и стены, как пол и потолок, жестью обита. Скамейка тоже отполирована до сверкания тысячами арестантских задниц. Скамейка узкая и низкая – ноги чуть не к подбородку, потому сразу затекают.
Только он этого не замечал. Он шел слишком долго, он устал. Потому арест принял как давно желанный отдых. Ему давно хотелось присесть и посидеть. Посидеть, отдохнуть. Ему давно хотелось пить, ему хотелось сухой рубахи и чистых носков, ему хотелось горячей воды и мыла, ему хотелось бритвы, его душил голод. А еще ему хотелось спать. Черт с ним, с арестом! Даже хорошо, что арестовали! Каждый, кто ждал ареста, знает это чувство исцеляющего облегчения: все! свершилось! больше не надо бояться. Теперь можно спокойно спать.
Пока он не повалился на железную скамью, сознание его не сдавалось усталости, не признавало ее, а тут вдруг усталость навалилась холодным, лохматым, раненным в бок, вымокшим в ноябрьском болоте сибирским мамонтом и подмяла.
Потому ни взвывшая сирена, ни собачий рык, ни рывок воронка в белую черноту уже не могли разбудить его. Голова лишь чуть отвалилась от жестяной стенки и тут же об нее и стукнулась, не нарушив безмятежного сна ее владельца.
Ему снилась метель, миллиарды огромных резных снежинок в черном небе. Он знал и во сне повторял, что самая большая измеренная и официально зарегистрированная снежинка имела в поперечнике 132 миллиметра – шире человеческой ладони. Во сне он рассматривал снежинки и сортировал их по десяти основным типам. По типам сортировать легко, но внутри своего типа все они разные. Именно так основную массу людей легко разделить на расы, но внутри расы двух одинаковых попробуйте отыскать… Он искал две одинаковые снежинки, зная, что все они разные, как отпечатки пальцев.
Он искал две одинаковые в твердой уверенности, что таких не бывает.
Вы не пробовали будить чародея? Уставшего чародея. Вот и я не пробовал.
А берлинской полиции выпало. Это вовсе не просто. Чародей провалился в пучину сна. У него мозг не такой, как у нас с вами. Он живет рядом, но только в другом мире. И все у него наоборот, не как у нас, людей нормальных.
Он думает не так, на мир смотрит иначе, а уж спит, ясное дело, особым способом, набираясь магических сил и страстей.
Как его будить? Вылить на него ведро ледяной воды? Он и так водой пропитан. Бить палкой по плечам – не действует.
А бить его палкой по голове никто почему-то не решился.
Стены тюремные – полтора метра добротной кирпичной кладки. Хорошо раньше строили. Надежно. Пять тюремных коридоров – лучами от центра. Один надзиратель, не сходя с места, может видеть сразу все коридоры, все пять. И все четыре этажа. Каждый коридор – ущелье. Стеклянная крыша над ущельем (не беспокойтесь, стекло и снизу, и сверху стальными сетями прикрыто), стеклянный же купол над центром, к которому коридоры сходятся. Двери камер – рядами, вдоль каждого ряда – галерея, над нею еще одна и еще. Так что сразу все двери видно. На всех галереях. На всех этажах. И считать хорошо: один ряд – 25 камер, над ними галерея и еще 25, еще галерея и еще. Справа сто камер в четыре яруса и слева сто. Один коридор – двести камер. Пять коридоров – тысяча.
Чисто в тюрьме. Тихо. Гулко. Особенно к утру гулко, когда уборщиков к рассвету по камерам разогнали, когда надсмотрщики притомились, когда ночная смена следователей дежурство сдала, когда вопли подследственных попритихли. Полы – огромные красные и белые квадраты. Вырезаны аккуратно, до сверкания вымыты и натерты. И в уголках у плинтусов – ни пылиночки, ни сориночки, ни грязиночки. Какой-то кайзер тюрьму выстроил, не то Фридрих, не то Вильгельм. Денег не пожалел. Рассудил по-немецки: дешевая работа дороже обходится – если положить по коридорам какой-нибудь дрянной пол, то потом его каждые сто лет менять придется. Так уж лучше раз положить, но чтоб навсегда. И повелел так пол мостить, чтоб никогда не стерся, чтоб никогда новый не настилать. Потому и положили плиты гранитные. Все кончится, истекут все времена, а пол тот останется, не истереть его и миллиону поколений германских зэков. Вымрут люди, как динозавры и мамонты, а тюрьма еще долго стоять будет, чтобы воцарившиеся после людей обезьяны здесь, посреди развалин и выросшего на развалинах дремучего леса, устраивали бы свои сборища и водили по гранитным полам свои обезьяньи хороводы.
А пока тут обитают люди. Люди в черном. И люди в полосатом. Полосы по три пальца шириной: белые и серые. А на голове – шапочка элегантная, тоже полосатая. Очень даже красиво: огромные красные и белые плиты пола, хоть в шахматы играй, а по этим плитам скользят фигуры двух цветов, черные и полосатые. Если бы серые полосы с полосатой одежды убрать, то одежда стала бы белой, и полная аналогия получилась: пол в шашечку и фигуры двух цветов – черные и белые, двигай одних прямо, других – по диагонали, третьих – буквой «Г».
А если бы в тюрьме галереи обвить гирляндами цветов и в центре фонтан учредить, то очень бы она на огромный универсальный магазин походила, с лесенками, мостиками и переходами, без окон наружу, но со стеклянными крышами и куполом. «Если вы потеряли друг друга, встречайтесь в центре у большого фонтана». А если бы двери камер отпереть, если бы в камерах разместить маленькие магазинчики, если бы черных и полосатых переодеть в цветное…
Но не додумался никто двери камер отпереть и в центре фонтан устроить. Потому чародея волокли не мимо журчащего фонтана, а мимо будок надзирателей. Его тащили, как пойманного барса, на растяжках: кожаный ошейник и стальные тросики к одному надзирателю и к другому – если бросится на одного, другой удержит.
А по коридорам, по караульным помещениям и подсобкам, по кабинетам и камерам, сквозь полутораметровые стены скользнула весть: Мессера поймали! И через десятиметровую внешнюю стену, через колючую проволоку, через ролики, провода и трансформаторы высокого напряжения, мимо караульных вышек и наблюдательных постов, мимо прожекторов, недремлющих псов и бдительных часовых скользнула весть в огромный спящий город, укрытый снежной периной: гестапо не дремлет, Мессера поймали!
Вторым делом в берлинских тюрьмах – санобработка. Чтобы вшей в тюрьму не занести.
А первым делом – бьют.
Чародея толкнули в большую высокую камеру без окон. Стены – белый кафель, как в операционной. А пол – цемент. Удобно – после процедуры включил напор и водой из шланга кровь смывай.
По углам четверо. С дубинами.
Но они не учли двух моментов.
Во-первых, чародей Рудольф Мессер, пока его везли, спал. Он спал совсем немного, но даже небольшой отдых частично восстановил его силы.
Во-вторых, тут не было собаки. Чародея толкнули в центр камеры. Толкнули с умением, с годами отработанной точностью: двое из коридора толкают в дверь, третий внутри камеры подставляет ногу, и лети через ногу мордобойца прямо туда, где пол снижается к прикрытой решеткой яме. И четыре дубины взлетели над ним.
Но чародей успел в падении прикрыть лицо ладонью и крикнуть: «Не бейте меня!»
Крикнул чародей, чтобы не били.
И его не били.
Сел чародей на пол, потер ушибленный локоть, осмотрел искусанную собакой руку и приказал:
– Врача.
Побежали за врачом. Послали за дежурным надзиралой. Погнали машину за начальником тюрьмы.
Чародей сидел уже не на полу, а на кем-то принесенной табуретке и командовал:
– Позовите того, с собакой.
Позвали.
– Собаку убей. И возвращайся сюда.
– Есть!
Четверо с палками не скучали – чародей им приказал обработать того, который в воронке усердие проявил, чародея в печень двинул.
Четверо с палками уточнили: как бить?
Отвечал: как всегда новоприбывших обрабатываете.
Усомнились: так это же зверство!
Чародей успокоил: ничего, разрешаю…
И собаковода, прибежавшего с докладом о выполненном приказе, чародей на растерзание отдал тем четверым с дубьем, приказал собаковода обработать в соответствии с общепринятым стандартом: коротко, интенсивно, вкладывая душу.
Много отдал чародей приказов и, подчиняясь ему, был вскрыт следственный корпус, и в огромной тюремной кочегарке охранники метали в пламя тугие папки. Повинуясь приказу, главный надзиратель, гремя ключами, отпирал камеры, а внешняя охрана – тяжелые ворота. Правда, узники не спешили воспользоваться свободой. Так уж коммунисты устроены: если дали свободу, но не поступило приказа ею пользоваться – не пользуются. И коммунисты остались в своих камерах. Социал-демократы – тоже. Немецкая дисциплина не позволяет социал-демократу из гитлеровской тюрьмы бежать.
А вот урки берлинские себя просить не заставили, мигом сообразили, что Мессер берлинской полиции урок преподаст. Суть урока: не надо чародеев, гипнотизеров и фокусников в тюрьмы сажать, дороже обойдется. Преподать же урок в лучшем виде можно, отперев камеры и ворота. Потому, как только скользнула по сонной тюрьме весть, что Мессера поймали, урки встрепенулись, бросили карты, у дверей камер столпились в ожидании, когда ключи и двери загремят.
Ждать совсем недолго пришлось: замки щелкают, засовы-задвижки лязгают, двери гремят и каблуки арестантские стучат.
Разбегаясь, братва берлинская и общегерманская надзирателей не била и тюрьму спалить не норовила – скорее бы подошвы унести, кому знать, когда ворота захлопнутся. Потому – ухватить пальтишко в каптерке или шинель надзирателя, прикрыть на спине полосы тигриные и бегом в переулки, подвалы, притоны. До рассвета успеть. А там – ищи-свищи…
Но, пробегая мимо канцелярии, братва, звериным чутьем зная, что Мессер где-то рядом, орала ему благодарности и приветствия: «Чародей! Век не забудем! Чародей, если кого порезать надо, так только свистни!»