Окровавленный змейко выполз на свет, завозился, обтираясь об одежду убитого, потом вполз на колени Матвею, заскреб зубами по кандальному железу. Серые опилки посыпались вниз. Матвей ждал спокойно, словно и не с ним творилось этакое. Стряхнул разгрызенные наручники, бесстрашно подставил ладонь кристальному спасителю. Змейко свернулся прежним клубком и замер. Рубиновые глазки закрылись.
Змейку Матвей прибрал за пазуху, к самому сердцу. Не разбирая, ссыпал раскиданные камушки по двум сундучкам, задвинул обратно под полати. Мертвые тела вынес, уложил в сани. Неживой купец смотрел выпученными буркалами, словно напугать хотел. Каторжник щерился окровавленным ртом, даже в смерти не желая смириться.
Матвей впряг коня, которого сам же, встречая дорогих гостей, поставил в пустующем дворе. Хоть и холодно, а все под крышей, и сеном прошлогодним похрустеть можно. Косматый конек храпел, чуя мертвецов, шарахался. Тварь невинная… а что делать, ежели и он в разбойном промысле замешан?
В те же сани Матвей кинул разряженное ружье и сквозь вечернюю тьму погнал коня к заброшенным шахтам. Пустая гора хоть и называлась Пустой, но шурфов на ней набито немало. Не могли люди смириться, что гора есть, а копать в ней нечего. Выбирали по разным приметам местечко поудачливее и долбили шахту. Иная на двадцать саженей углублена, а ничего стоящего не нашли.
У одной из земных дыр Матвей остановил коня. Разжег масляную горную лампу, посветил в темный провал, потом одно за другим свалил туда оба тела. Два хряских удара донеслись снизу, и все стихло. Следом Матвей отправил разряженное ружье. Стегнул буланку: беги, бедолага, авось сподобит счастливый случай дойти к людям, минуя волчьи зубы.
Смолк спорый топот и скрип легких санок по рыхлому, но еще не глубокому снегу. Тишина наступила, так что слышно, как кровь в ушах стучит. А в шахте и того тише, беззвучно сочится со стен незамерзающая вода, омывает мертвые тела. Охолоните, гости дорогие, поуспокойтесь… Полежите нетленными мощами. Время пройдет, окремнеет плоть, обратится дорогим опаловым жиразолем, тогда и вы на дело сгодитесь. А покуда прикрыть надо неотпетую могилу от срама.
Жалея, что рано сбросил в шурф ружье, Матвей вырубил приличную жердину, уперся, собираясь скинуть вниз пару обломков, которыми земля кругом была богато усеяна. Поднатужившись, сдвинул угловатую, необвалянную каменюку и остановился, приглядываясь. Даже сейчас не мог не остановиться, увидав дельное каменье. Под бросовым обломком лежал кусок ценной породы – черного гематита. Вообще-то гематит – просто руда железная, его тысячами пудов ломают, но порой встречаются плотные места густо-черного цвета, из которых каменильщики режут всякие поделки – печатки, темные вдовьи бусы, броши, четки и прочую мелочь под цвет траурного наряда. А если такой камень в пыль истереть, то обнаружится в нем густо-красный цвет, за что гематит кличут в народе кровавиком. Невелика ценность, пуговичный товар, но если заметит кто вольно лежащую глыбку, то могут и заброшенную шахту оживить, и тогда первым делом сыщутся купец со своим подельщиком.
До дому такую находку в охапке не донесешь, лошадь с санями в вечернем сумраке сгинула, а возвращаться на худое место на другой день никакой охоты нет. Значит, и кровавику место в кровавой яме. Лишь бы находка не слишком велика оказалась… наружу-то не много торчит: ни дать ни взять шапка, бурлацкий шпилек.
Матвей уперся вагой, гематитовая шапка легко сдернулась с места, и под ней обнаружилось человеческое лицо, тоже резанное из морщинистого камня. Тяжелые веки приподнялись, пронзительные глаза глянули на Матвея. Скриплый голос произнес:
– Здравствуй, Матвей-старатель. С чем пожаловал?
Матвейка свою шапчонку стащил, отбил поклон.
– Прости, хозяин… Не знал я, что ты тут сидишь. Шапку с тебя скинул, дом мертвечиной осквернил…
– Какой это дом, это яма выгребная. Недругам твоим в ней самое место. А дом… пошли, покажу тебе мой дом.
Каменный старичок выбрался из расточины, сам ростом с аршин и поперек аршин. Борода белая, что прядельный асбест. Полукафтанье мужицкое, а на ногах сапоги; по горам ходить лаптей не напасешься. Вылез и пошел вразвалку, не оборачиваясь, словно знал, что никуда Матвей не побежит. Да и куда бежать старателю от горного хозяина? Захочет – так сыщет, разве что в черносошные мужики податься. Но такая жизнь для старательской души что чистая вода для кабацкой глотки: люди пьют, а у него душа не принимает.
Пришли к тому месту, где голый кряж из земли выпирает. Тут старичок в гору вошел, а Матвей за ним следом. А внизу гора и впрямь пустая, точь-в-точь как бабка Ненила сказывала. Речка Поднырка, что в гору уходит, здесь вольно течет, ветерок гуляет, и только что деревья не цветут. Зато камение самое разное, и все цветное: лунный селенит, мясная яшма, полосатый яспис, розовый орлец, из какого для царского дома вазы готовили.
Пришли в дом. У дома стен нет, – зачем стены, когда под землей сидишь? – а просто вроде горницы. Сверху свет льется жемчужный, а откуда – не понять. Старичок на каменную лавку уселся, Матвею место рядом указал. Матвейка присел с краешку, и вдруг открылась его глазам вся гора сразу, как она изнутри есть. Все богатые залы, все кладовки-занорыши, все скарны и россыпи. Вовсе неведомые тайнички узрел Матвей, и недоступные глубины, и те места, по которым ему промышлять доводилось, откуда, бывало, приносил домой редкостный кристаллик. И от той небывалой земной красы захватило у Матвея дух, захотелось разом петь и плакать.
– Что скажешь, рудознатец? – спросил гном.
– Стыдно мне, батюшка, – признался Матвей. – Я-то себя собирателем земных богатств полагал, а выходит, жил вроде мыши в чужой кладовой. Та тоже по зернышку из амбара в норку таскает и оттого себя рачительной хозяйкой мнит.
– Ладно, ладно… – остановил Матвея гном. – Я вот об ином с тобой говорить хотел. Мы, гномы, долго на свете живем, а все одно не вечны. Состарился я, помощник мне нужен. А лучше тебя никого нет. И змейко тебя признал, из моих россыпей в твою укладку уполз.
Каменная зверушка завозилась у Матвея за пазухой, выползла на свет, перетекла с Матвеевых колен на плечо горному старичку, ткнулась головкой в ладонь.
– Да не обижаюсь я, – успокоил гном встревоженного змейку. – Я же понимаю: ты тоже хотел посмотреть, что за человек наверху объявился, который по нашим кладовым как у себя дома гуляет. И кабы не пришелся старатель тебе по душе, то лежать бы ему сейчас вместе с гостями своими.
– По незнанию я, батюшка, камни к себе тащил… – взмолился было Матвей, а потом глянул вновь с чудесной скамьи на подгорную казну – и разом понял, что делать надлежит.
Гора послушно расступилась перед Матвеем, выпустив его в ночь. В полчаса Матвей к избе поспел, вздул светец, начал собираться. Обе укладки с натасканными камнями в короб устроил, взвалил на спину и поспешил к Пустой горе.
В темноте едва дошел, однако место сыскал безошибочно. Постучал, боясь, что не разомкнется камень, однако пустили и обратно.
– Вот! – сказал Матвей, поставив веский короб перед подгорным хозяином. – Все назад принес, до последнего самоцветика. Об одном прошу: дозволь хоть изредка приходить, хоть краем глаза на горную казну любоваться…
Готов был к любому ответу, но не получил никакого. А взглянув в лицо каменному старику, понял, что опоздал со своим покаянием. Уже не морщины, а трещины прорезали лицо, и камень был просто камнем.
Змейко плакал, роняя алмазные слезы.
Целый час Матвей со снятой шапкой простоял возле скамьи. Потом раскрыл укладку, достал принесенные камни, начал раскладывать их по тем местам, откуда взяты. Тем, что из иных гор добыты, новое место находил.
Есть у старух верное слово: кладовать. Значит оно – не сунуть куда попадя, а положить с пониманием, там, где оно всегда будет. До самого утра кладовал Матвей камни. Потом вернулся в залу, присел на скамью рядом с окаменевшим гномом, окинул все хозяйство рачительным взором.
Хорошо получилось, стройно…
Сверху стук донесся: старатели шурф бьют, никак успокоиться не могут. Матвей прислушался… нет, не там работу начали, пустую породу долбят и никуда не дороются. Успокоенно откинулся на полированную спинку, закрыл глаза отяжелевшими веками. Змейко вполз на колени, лизнул руку хрустальным язычком.
В доме ни корки, в амбаре ни зерна, а крысы расшумелись, словно свадьбу играть вздумали. Целую ночь за стеной, за печью, в кухонном углу – возня, писк, топотня. Пустой чугун с шестка уронили – то-то грохоту среди ночи! Ванятка проснулся, захныкал. Палей сунул сыну жеванку, не хлебенную, а с зернового овса. Хлеба в доме который день нет, сам Палей пустые крапивные щи хлебает, а мальцу – нельзя. И без того Ванятка не жилец, без мамки-то. Крысы было угомонились, а потом как щелкнет под карзиной[1], как запищит!
Под карзиной возле печи у Палея с давних времен валялся пружинный капканчик, крысобойка. На крючок сальца наживить, пружину взвести – и поставить в укромный угол съестного шкапа, куда коту хода нет. Крыса сало учует и с крючка сорвать норовит. Тут ее пружиной и прищемит, чтобы не шастала за чужим добром. А просто в кладовушке поставишь, то и своего кота словить можешь. Машинка железная, понятия в ней нет.
Но теперь крысобойка валялась праздная, и кот из дома сбежал. В кладовке шаром покати, из пустого дома и крысы ушли, а тут, гляди-ка, вернулись, да с шумом и писком. Говорят, к смерти… Еще примета есть, если птица в дом залетит – дрозд или синица. Ласточка не в счет, эта с человеком в одном доме живет; ласточка в избу влетела – что соседка в гости зашла, а иная птица – к беде.
Птицы к Палею в горницу не залетывали, а крысы – вот они. Вдобавок еще и капкан, невзведенный, щелкнул.
Палей последний раз качнул зыбку, высек огня и пошел в кухонный угол – смотреть. Возня под карзиной не утихала, и Палей прихватил полено, чтобы в случае чего пришибить удивительную крысу.
Под лавкою бился в капкане маленький зеленый чертеныш. Хвост с пушистой кисточкой на конце был зажат железной скобой, а бедолага беспомощно стукотил копытцами и, бурея от натуги, тщетно пытался разжать безжалостную пружину. Увидав занесенное полено, чертеныш пискнул и сжался в комок, прикрыв лапками мордочку.
– Ты чего? – спросил опешивший Палей.
– Бить будешь? – дрожащим голоском осведомился чертеныш.
– Погодь. Дурное дело никогда не опаздано. Да тебя, поди, и не убьешь поленом-то. Чтобы ты издох, тебя, наверное, закрестить надо.
– Поленом больно… – Чертеныш, не отрывая ладоней от мордочки, сдвинул их чуток, уставившись на Палея черной бусиной глаза. – А закрестить меня ты не сможешь, в тебе святости нет.
– А если попу снесу? Вместе с крысобойкой.
– К попу не надо! – быстро сказал нечистый. – В вашем попе святости с гулькин нос, и та душная, недобрая. Поп меня без толку замучает, начнет изгонять меня из меня самого.
– А тебе, значит, охота, чтобы тебя с толком замучили…
– Нет, что ты! – бесенок замахал ручонками. – Мне такого вовсе не хочется. Но у попа вдвойне противно.
– Между прочим, что ты, чертяка, у меня в избе делаешь? – допросил Палей.
– Я не чертяка, – обиделся зеленорылый. – Я злыдень. У нас, злыдней, с чертями ничего общего. Это только вы, люди, нас путаете.
– А по мне, так хрен редьки не слаще. Ну, отвечай, когда спрашивают, – Палей красноречиво поводил перед злыдневой мордочкой березовым поленом. – Признавайся, друг ситный, что ты у меня натворил.
– Ничего… – пробормотал злыдень, вновь принявшись дергать зажатый хвостик.
– Ой, темнишь! Думаю, без вашего брата здесь не обошлось. Бьюсь как рыба об лед, а толку чуть, впору в петлю лезть. Но теперь мне понятно, кто надо мной злые шутки шутит.
– Ты, дядечка, на нас не клепли. Мы хоть твари и зловредные, но таких шуток не шутим. По миру пустить можем, а чтобы смертоубийство – этого нет. По тебе, дядечка, смертное Лихо прошлось. Народец мы мелкий, Лиха сами боимся и такие места, как твой дом, за версту обходим.
– То-то я вижу, как ты мой дом стороной обошел…
– Так я ж не сам, – признался зеленый, с тоской глядя на зажатый хвост. – Меня мои же товарищи сюда притащили и хвост защемили в твоем капкане. Сам бы я ни в жисть в такую дурнотную ловушку не попался.
– За что ж тебя этак?
– Казнить хотят. Чтобы ты меня поленом зашиб, или фелшару снес для вивисекций, или попу отдал. Мне теперь, как ни повернись, все одно конец приходит.
– А хвост оборвать не пробовал? – поинтересовался Палей.
– Ты что?! – злыденек извернулся, прикрывая собственным телом пленный хвостик. – Злыдень без хвоста ничего не может. Меня первая же кошка съест!
– Сурово они с тобой… Что ж ты такого натворил, что свои же злыдни тебя казнить вздумали?
– То и беда, что ничего не натворил. Другие злыдни людям пакости устраивают, а у меня не лежит к этому душа, и все тут.
– Ишь ты какой! С виду бес, а в душе, выходит, хрустальный херувимчик?
– А ты, дядечка, не смейся. Видишь же, хвостик мне прикусило. У меня без хвоста даже соврать ничего не получается. И сбежать не могу, пружина вон какая тугущая… – Зеленый вновь попытался отжать железную скобу, но силенок не хватило, и злыдень чуть не плача опустился на деревянную подставку крысобойки.
– Да, парень, не повезло тебе, – посочувствовал Палей. – Может, ты, конечно, и врешь, ну да ладно, дураком родился, дураком помру. Ну-кася, пусти… Да не кусайся ты!..
– Хвост не тронь!
– Вот дурья башка! Как же я тебя, хвоста не трогая, выпущу? – Палей отжал пружину, которая и для человечьих рук была туговата, и злыдень освободил свой драгоценный хвостишко. – Ну беги, болезный. Да смотри больше хвоста не защемляй.
– Дядечка, ты меня взаправду отпускаешь?
– Понарошку такого не делают. Сам же говорил: Лихо смертное по мне прошлось. И по тебе навроде того. Что же я тебя за это в могилу сводить стану? Я не душегуб, хотя у тебя, наверное, и души нет.
– Есть душа, есть! Только маленькая и зеленая, – возразил злыденек. – А так я все понимать умею. Ты скажи, что у тебя приключилось? Смертью в доме пахнет, это я чую, а больше ничего не разберу.
– Жена у меня померла, – тихо сказал Палей. – А теперь вот сынишка чахнет. Два года ему, а он из люльки не встает. Ему бы молочка поесть, а я его жеванкой кормлю. Весь изнищал, а заработать негде, какие заработки с младенцем на руках? И оставить Ванятку не с кем.
– Я бы с ним посидел, – задумчиво произнес злыдень, – только дитя такому, как я, доверять нельзя. Я его всякому дурну научу, вырастет мальчишка злыдень злыднем. А молочка я тебе добуду…
Злыденек скрылся из глаз и в ту же минуту объявился в дальнем углу. За собой он тащил обливную миску, полную молока.
– Во, смотри, сливок-то поверху сколько! Токо тут одна закавыка имеется… – Злыдень замялся на мгновение, а потом, глядя в глаза Палею, продолжил: – Ты сам знаешь: я вредная нечисть. Я бы и хотел по-хорошему, а выходит – с издевкою. Чтобы совсем хорошо, без изъяна, – я не умею. Вот и это молоко, оно не совсем хорошее. Его барыня с вечера в собачью миску налила, любимой левретке Жоржеточке. А та, дура обкормленная, молока лакать не хочет. Я его у Жоржетки из-под носа уволок. Будете такое есть?
– Гадости никакой в молоко не налито? – спросил Палей.
– Нет, чистое молоко, только нанюханное. И миска собачья. А так с вечера парным было.
– Ну и давай его сюда. Все равно наша жизнь хуже собачьей. А река не погана, что собака налакала.
Палей перелил молоко в домашнюю миску, достал горшочек, где был замочен овес, задумался, делать ли жеванку, а потом развести молоком – или попробовать, покуда овес не закис, сварить кашку.
– Ты бы кисель затворил, – посоветовал злыдень. – Кисель с молоком – так хорошо! Молочные реки, кисельные берега.
– Киселя ждать долго, – пояснил Палей, – а Ванятку сейчас кормить надо. Я лучше кашку… А ты покуда собачью посудину назад снеси. Зачем зря Жоржетку бездолить?
– И то верно. Хозяйка мисочки хватится – шум поднимет.
Заново объявился злыденек только утром, когда Палей кормил Ванятку молочной кашей. Долго смотрел на бледное Ваняткино личико, потом заметил:
– Что-то он у тебя зеленый, мне под пару. Только я шустрик, а твой головы не держит. Боюсь, ему одного молока мало. Его хворь – от бессолья. Ты кашку-то хорошо посолил?
– Никак не посолил. Откуль у меня соли взяться? Соль только за деньги укупить можно, ни в долг лавочник не дает, ни в обмен.
– Беда с тобой. Что делать, пойду тебе соли искать. Только гляди, у меня и соль будет неисправная.
Палей молча кивнул: знаю, мол.
– Сам заняться чем думаешь? – спросил злыдень.
– Нам с Ваняткой землю пахать. Овес сеять пора.
– Давай, дело нужное. Только я к тебе на поле не приду. У нас с полевиком давние нелады. Он меня и зашибить может, если одного увидит.
Ванятку Палей оставил на солнышке у межевого камня, а сам взялся за пахоту. Как ни крути, а в поле работать надо, зеленый бесенок нанюханным молоком не прокормит. Лошадь, ослабшая с весеннего недокорма, тянула плохо, но потихоньку справились. Все время Палея не отпускала мысль, что Ванятка на меже один в полной власти полевика. О полевике он и прежде слыхал и сам байки баял, но вроде как не всерьез. Верил, но не слишком. А тут… одно дело – верить, совсем иное – знать.
Однако никто брошенному Ванятке не навредил, лежал себе парень спокойненько, мусолил с мухами наперегонки жеванку. Назад шли вместе – Ванька у отца на загривке, – а дома их встретил довольный злыдень.
– Соли достал, – сообщил он. – Во какой кусище. Только мокрый он и рыбой провонявши.
Кусок и впрямь был немаленький, с полкулака, и весь заляпан капустным крошевом.
– Попадья щи варила, – доложил злыдень. – Стала солить, и нет чтобы соли в ложку набрать, сколько потребно, да в варево кинуть – она всю солоницу над горшком наклонила и стала соль сгребать. Тут ее словно черт под локоть толкнул, дрогнула рука, так целый ком соли в горшок и ухнул. Теперь узнает, потепа неумная, что такое «пересол на спине». Кусок, пока он во щах не разошелся, попадья вытащила да в сердцах в помойное ведро кинула. Но я его туда не допустил, на лету перехватил. Так что соль щами обмочена, а помоями – нет.
– Что же за черт такой матушку попадью под локоть пихнул? – спросил Палей.
– Право, не знаю, – постно ответил злыдень.
– Не был ли ты у нее за спиной?
– Ну, не без того… Что же мне, век ждать, пока она сама соль во щи опрокинет?
Палей наклонился, нюхнул соляной ком.
– А щи у батюшки рыбные, никак с окушками…
– Круче бери: с лещом.
– И крошево по сю пору не приедено.
– И крошево тоже…
– Значит, буду Ванятку солью прикармливать со щаным духом.
– Ты киселька ему поставь. А то овес неотжатый колко есть.
Палей усмехнулся невесело:
– Овес завтра в землю пойдет. Он у нас семенной. И без того я его добрую меру на жеванку стравил. Не знаю, как и обойдемся с посевом.
– А есть что будете, пока новый хлеб не созреет?
– Бес его знает. Пропадать будем.
– Бес этого не знает, – строго сказал злыдень. – Бесу на землю хода нет, тут наши места – злыдней и другой мелкой нечисти. Бесы, ежели они вообще где-то есть, в аду истопниками работают. Так что они ничего в здешних делах понимать не могут.
– А вы понимаете?
– Мы оченно хорошо понимаем. Не только злыдни, но и домовые, овинники, гуменники, банники опять же… полевики тоже, только они тупые, спасу нет. Есть еще лешие, кикиморы, шишиги, водяные да омутинники, а из пропащих людей – русалки и игоши. Но это народ темный, по глухим углам ютится, и настоящей образованности в них нет. Настоящая образованность только в злыднях и упырях. Но упырю и грамота не впрок, ему бы крови напиться да спать завалиться. Смотрит в книгу, а видит фигу. Так что лучше нас, злыдней, никого нет.
– А люди?
– Что люди? Вы народ крещеный, правда жизни от вас скрыта. Вспомни, какой для вас самый страшный, первородный грех? Познание добра и зла! Так что вы самые темные и есть. Сквозь землю видеть не можете, птицей обернуться не умеете, зверей не понимаете да и себя самих не гораздо.
– Почему же тогда люди весь свет заполонили, а вашего народа от земли чуть?
– Потому и заполонили. Что вам еще делать, как не плодиться? Вот поумнеете, и начнется людскому роду перевод. Среди ученых и сейчас половина без семьи живет, а у прочих по одному сыночку, худому да бледному. Холят его, лелеют, а толку чуть. Понимать надо: откуда толку взяться, если сыночек уже и не человек почти, а нежить, немочь бледная вроде духа бестелесного или, напротив, игоши… – Злыдень посмотрел на Ванятку, почесал коготком промеж рогов и добавил: – К Ванятке твоему это не относится, по вам Лихо безглазое прошлось. Но теперь я появился, – злыденек выпрямился во весь двухвершковый рост, – так мы еще с Лихом поратуем, посмотрим, кто кого! Значит так: я пошел на промысел, а ты Ванятке кисельку поставь, а то он до нового хлеба не доживет. Еще бы ему курочку хорошо, бульонцу с белым сухариком…
– И дурак знает, что воскресенье праздник, – заметил Палей. – Было время, были у нас и курочки, да откудахтали.
– Ничего, не вешай носа, а там и курочкой разживемся! – крикнул злыдень, исчезая.