Да кому какое дело!
Я покончил с работой и направился к выходу. Народ, толпившийся у палаты Желтого Человека вокруг австралийского эксперта, расступился, и оттуда выкатился Коротышка. Он выглядел еще хуже, чем за обедом. Я спросил, что происходит.
– Австралиец сказал, что надо попробовать замену плазмы. Это когда выкачиваешь старую кровь и закачиваешь новую.
– Это же никогда не работает! Новая кровь в любом случае проходит через печень, а она полностью выключена. Он умирает.
– Да, он сказал то же самое, но поскольку пациент молод и еще вчера еще ходил и разговаривал, они хотят попытаться. Они хотят, чтобы я это сделал это сегодня вечером. Я боюсь до смерти.
Из палаты доносились крики. Желтый Человек бился в конвульсиях, как огромный тунец на крючке. Мимо нас прошел уборщик, толкающий перед собой тележку, заваленную грязным бельем, робами, вещами из операционной и огромными полиэтиленовыми пакетами с надписью: «ОПАСНОСТЬ ЗАРАЖЕНИЯ». Старшая сестра сообщила Коротышке, что кровь для Лазлоу будет готова через полчаса и что только одна медсестра согласилась ему помогать – остальные отказались из-за боязни уколоться и подхватить смертельную инфекцию. Коротышка посмотрел на меня с ужасом в глазах, положил голову мне на плечо и заплакал. Уборщик, насвистывая, удалялся по коридору. Я не знал, что делать. Я бы вызвался помочь с заменой плазмы, но я ужасно боялся подхватить эту гадость, которая всего за один день превращает болтающего и флиртующего человека в тунца, бьющегося на крючке.
– Сделай доброе дело, – попросил Коротышка. – Если я умру, возьми деньги с моего счета и пожертвуй их ЛМИ. Учредите фонд и пообещайте награду первому студенту, который осознает безумие всего этого и согласится сменить специальность.
Я помог ему облачиться в стерильные причиндалы: завязать халат, надеть перчатки, маску и шапочку. Он неловко и осторожно, как астронавт, вошел в палату, стараясь ничего не задеть, подошел к койке и приступил к процедуре. Пакеты со свежей кровью прибывали. Чувствуя ком в горле, я направился к выходу. Крики, запахи, чудовищные образы пролетали через мой мозг, как пули. Хоть я и не прикасался к Желтому Человеку, я направился в туалет и как следует простерилизовал руки. Я чувствовал себя ужасно. Мне нравился Коротышка, который сейчас мог оцарапать себя зараженной иглой и заболеть разрывающим печень гепатитом, пожелтеть, биться в конвульсиях, как рыба на крючке, и в итоге умереть. И ради чего?
Я сидел словно в аквариуме, за толстым стеклом, отделяющим меня от мира, разговаривал с Берри и читал очередное письмо от отца:
«Теперь ты уже не новичок, и работа должна казаться рутиной. Тебе нужно еще столько узнать, и ты потихоньку разберешься. Врач – великая профессия, и это счастье – излечить ближнего. Я вчера прошел восемнадцать лунок на жаре, и это стало возможным, только благодаря галлону воды и трем ударам на лунке номер…»
В отличие от отца, Берри пыталась не сохранить мои иллюзии по части медицины, а понять, что я чувствую сейчас. Она спросила меня, на что все это было похоже, но я не смог описать, так как понял, что «это» не похоже вообще ни на что.
– Что же делает все это таким ужасным? Усталость?
– Нет. Мне кажется, это гомеры и этот Толстяк.
– Расскажи мне об этом, милый.
Я объяснил ей, что не могу понять, безумно ли то, чему нас учит Толстяк. Чем больше я смотрю вокруг, тем больше смысла вижу в том, что он говорит. И уже чувствую себя сумасшедшим – потому, что считал сумасшедшим его. Для примера я рассказал ей о том, как мы смеялись над Иной в ее футбольном шлеме, избивающей Потса сумочкой.
– Мне представляется, что называть стариков «гомерами» – это психологическая защита.
– Это не просто старики! Толстяк говорит, что любит стариков, и я ему верю, он только что не плачет, рассказывая о своей бабушке и тефтельках из мацы, которые они едят на лестнице, соскребая остатки супа с потолка.
– Смеяться над Иной – ненормально.
– Сейчас это действительно кажется ненормальным. Но не тогда.
– Почему же ты смеялся над ней тогда?
– Я не могу объяснить. Это казалось дико смешным.
– Я пытаюсь понять. Объясни!
– Нет, я не могу.
– Рой, попробуй разобраться со всем этим. Ну же, давай!
– Нет, я не хочу больше думать об этом сейчас.
Я ушел в себя. Она начала беситься. Она не понимала, что все, в чем я нуждаюсь сейчас, – это забота. Все изменилось слишком быстро. Всего два дня – но меня как будто уносит бурным потоком реки, и мой бывший берег уже на расстоянии вечности. И между нами – пропасть. Еще вчера мы с Берри жили в одном мире, за пределам Божьего дома. Теперь мой мир был там – мир, где были Коротышка и Желтый Человек, покрытые кровью; где у молодого отца, моего ровесника, на первой базе лопнула аневризма; где были частники, лизоблюды и гомеры. И Молли. Молли знала, кто такие гомеры и почему мы смеемся над ними. Мы с Молли пока еще не разговаривали. Были только прямые наклоны, вырезы и округлости, красные ногти и голубые веки, трусики с цветочками и сияние радуги и смех среди гомеров и умирающих. Молли была обещанием соприкосновений груди с рукой, Молли была спасительным убежищем.
Но в тоже время Молли была и бегством от всего того, что я любил. Я не хотел смеяться над пациентами. Если все настолько безнадежно, как утверждает Толстяк, мне лучше сдаться прямо сейчас. Мне не нравился этот разлад с Берри, и я думал, что если Толстяк и вправду чокнутый, а я поверю ему – то потеряю Берри. И я примирительно сказал: «Ты права. Это действительно ненормально, смеяться над стариками. Прости меня». В ту же секунду я представил себя настоящим врачом, спасающим жизни, и то, как мы с Берри вздыхаем и обнимаемся, и раздеваемся, и сплетаемся воедино, и предаемся любви – тесной, теплой и мокрой, и эта пропасть между нами затягивается.
Она спала. А я лежал без сна, в ужасе ожидая своего первого дежурства.
Когда я разбудил Чака следующим утром, он выглядел абсолютно разбитым. Его прическа в стиле афро сбилась на бок, на лице отпечаталась мятая наволочка, один глаз покраснел, а другой – опух и не открывался.
– Что с твоим глазом?
– Укус клопа. Долбаный клопиный укус! Прямо в глаз! В этой дежурке полно свирепых клопов!
– Другой глаз также выглядит не очень.
– Старик, это ты его вчера не видел. Я звонил уборщикам, чтобы принесли свежее белье, но ты же знаешь, каково здесь. Я тоже вечно не отвечаю на звонки, но этим можно было бы с тем же успехом слать открытки по почте. Я думаю, есть только один способ добиться чего-то от уборщиков.
– Какой же?
– Любовь. Их главную зовут Хэйзел. Огромная женщина с Кубы. Я уверен, что смогу ее полюбить.
Во время разбора карточек Потс поинтересовался у Чака, как прошло его дежурство.
– Прелестно. Шесть поступлений, самому молодому семьдесят четыре.
– Во сколько же ты лег?
– Около полуночи.
Потрясенный Потс спросил:
– Как? Как ты вообще успел написать истории болезни?
– Как? Естественно, дерьмово. Дерьмовая работа.
– Еще одна ключевая идея, – добавил Толстяк. – Важно понимать, что работа, которую ты делаешь, – дерьмовая. Тогда ты с этим смиряешься, просто идешь и делаешь ее, вот и все. Главное – делать. А поскольку считается, что у нас тут одна из лучших интернатур мира, в итоге окажется, что работа была что надо, просто отличная работа. Не забывайте, что четверо из десяти тернов в Америке вообще не говорят по-английски[25].
– То есть все было не очень плохо? – с надеждой спросил я Чака.
– Плохо? О нет, это было ужасно. Старик, прошлой ночью меня поимели.
На самом деле еще худшим предвестником ожидающего меня кошмара оказался Коротышка. Когда я утром вошел в Дом, опустошенный самим фактом перехода из солнечного и бушующего красками июля в тусклый неоновый свет и круглогодичную вонь отделения, мой путь проходил мимо палаты Желтого Человека. Снаружи стояло два мешка с надписью: «ОПАСНОСТЬ ЗАРАЖЕНИЯ», заполненных окровавленными хирургическими формами, масками, простынями и полотенцами. Палата была залита кровью. Медсестра, похожая на космонавта в своем костюме химзащиты, уселась как можно дальше от Желтого Человека и читала журнал «Лучшие дома и сады». Желтый Человек был неподвижен, абсолютно неподвижен. Коротышки нигде не было видно.
Увидел я его только во время обеда. Он был пепельно-серым. Эдди Глотай Мою Пыль и Гипер-Хупер тащили его за собой как собачку на поводке. На подносе Коротышки, кроме столовых приборов, не было ничего. Никто ему об этом не сказал.
– Я умру, – заявил Коротышка, доставая пузырек с таблетками.
– Ты не умрешь, – сказал Хупер. – Ты будешь жить вечно.
Коротышка рассказал нам про замену плазмы, о заборе крови из одной вены и вливании ее в другую:
– Все шло вроде бы неплохо, и я уже вынул иглу из его паха и собирался вставить в последний пакет с кровью, когда медсестра, эта идиотка Селия… Она в это время вынула из его живота другую иглу, и она… Короче, она ткнула меня в руку.
Его рассказ был встречен молчанием. Коротышка умрет.
– Тогда я почувствовал, что теряю сознание. Я увидел, как вся моя жизнь проходит перед глазами. А Селия сказала «ой, извини», а я сказал, что ничего страшного, это всего-навсего значит, что теперь я умру. Ну, Желтяку-Добряку двадцать один, и я уже прожил на шесть лет дольше него, и в последнюю ночь своей жизни занимался абсолютно идиотскими вещами и знал, что от этого не будет никакого толка, и мы теперь умрем вместе, и он, и я, но «ерунда, Селия, ничего страшного». – Коротышка остановился, но затем заорал: – ТЫ СЛЫШИШЬ МЕНЯ, СЕЛИЯ? Все нормально! Я пошел спать в четыре утра, и я не думал, что проснусь.
– Но инкубационный период от четырех до шести месяцев!
– И? Через шесть месяцев один из вас будет делать мне замену плазмы.
– Это все я виноват, – сказал Потс. – Я должен был вдарить по нему роидами.
После того, как все разошлись, Коротышка сказал, что он должен кое в чем признаться.
– Понимаешь, этот Желтый Человек должен был стать моим третьим поступлением. Он пришел в неотложку во время всего этого бардака. Я не мог этого вынести. Я предложил ему пятерку за то, что он просто уйдет домой. Он взял деньги и ушел.
Мой страх, казалось, подгонял стрелки часов. И вот время, когда меня оставили на дежурстве одного, настало. Потс передал мне своих пациентов и отправился домой, к Отису. Испуганный, я в одиночестве сидел у поста медсестер, глядя, как умирает грустное солнце. Я думал о Берри и мечтал быть рядом с ней и заниматься с ней тем, что молодые люди – такие, как мы, – должны делать до тех пор, пока позволяет здоровье. Мой страх рос как на дрожжах. Чак подошел, сообщил о состоянии своих пациентах и спросил:
– Эй, старичок, заметил кое-что необычное?
Я не заметил.
– Мой пейджер. Он выключен. Теперь они меня не достанут!
Я видел, как он удаляется по длинному коридору. Я хотел позвать его, попросить: «Не уходи, не оставляй меня здесь одного», – но я не стал этого делать. Мне было так одиноко! И хотелось разрыдаться. Днем, когда я начинал психовать на тему предстоящего дежурства, Толстяк пытался подбодрить меня, говоря, что мне повезло оказаться с ним в одну смену.
– К тому же сегодня будет великая ночь, – сказал он. – «Волшебник страны Оз» и блинчики!
– Волшебник страны Оз? Блинчики? – переспросил я. – О чем ты?
– Ты что, не помнишь? Торнадо, дорога из желтого кирпича, великолепный Железный Дровосек, пытающийся забраться к Дороти под юбку. Шикарный фильм. А на поздний ужин, в десять, будут блинчики. Устроим вечеринку.
Это меня не спасло. Я разбирался с бардаком в отделении, пытался угомонить накачанную физраствором и потому особенно злобную Ину Губер, ухаживал за Софи: ее лихорадило, и она была настолько не в себе, что даже напала на доктора Путцеля. Я ужасно боялся, что что-то произойдет. А когда оно произошло – чуть не задохнулся. Я сидел в туалете, и в эту минуту оператор пейджинговой службы, сидевший в своей комнатке шестью пролетами ниже, нанес мне удар под дых:
«ДОКТОР БАШ, ПОЗВОНИТЕ В ПРИЕМНОЕ ОТДЕЛЕНИЕ НЕОТЛОЖНОЙ ПОМОЩИ, ДОКТОР БАШ…»
Там кто-то умирал, и они требовали меня? Они что, не знают, что пациентам нельзя появляться в обучающей больнице в первую неделю июля? Они не увидят «доктора», они увидят меня. А что я могу сделать? Я был в истерике, сердце пыталось выпрыгнуть из груди, а в голове снова крутился Зловещий Гробовщик. Я отправился на поиски Толстяка. Он сидел в комнате отдыха, погруженный в «Волшебника страны Оз», жевал колбасу и самозабвенно подпевал героям фильма, идущим по дороге из желтого кирпича навстречу чудесам.
Оторвать его от телевизора оказалось непросто. Я был удивлен, что циничному Толстяку мог нравиться столь наивный и невинный «Волшебник страны Оз», но вскоре выяснилось, что, как и во многих других случаях, интерес его носил сугубо извращенный характер.
– Сделай это, – бормотал Толстяк, – сделай это с Дороти на пару с жестянкой! Натяни ее, Рэй[26], ну давай!
– Я должен тебе что-то сказать.
– Валяй.
– Там новая пациентка в приемнике.
– Ну что ж, пойди и осмотри ее. Ты теперь врач, забыл? Врачи осматривают пациентов. Ну же, Рэй, сделай с ней это, БЫСТРО!
– Я знаю, – пискнул я. – Но там же кто-то, наверное, при смерти, а я…
Толстяк оторвался от телевизора, посмотрел на меня и мягко сказал:
– Понятно. Струсил, да?
Я кивнул и рассказал, что все, о чем я могу думать, – это идиотский Зловещий Гробовщик.
– Да. Понятно. Значит, ты напуган. Ну а кто не напуган в первую ночь на дежурстве?! Я тоже был в ужасе. До ужина всего полчаса. Из какой она богадельни?
– Не знаю, – сказал я, направляясь к лифту.
– Не знаешь? Черт! Они же уже наверняка продали ее место в богадельне, так что нам не удастся СПИХНУТЬ ее обратно. Когда богадельня продает место гомерессы – это реально экстренная ситуация.
– Откуда ты знаешь, что это гомересса?
– Шансы. Просто прикидываю шансы.
Двери лифта распахнулись, и мы увидели интерна из северного крыла отделения № 6, Эдди Глотай Мою Пыль, толкающего каталку со своим первым поступлением. Три сотни фунтов обнаженной (не считая грязного белья) плоти; огромные грыжи на животе; гигантская голова с маленькими ямками глаз, рта и носа; бритый череп, весь в шрамах от нейрохирургических операций, выглядевший как банка собачьих консервов. И все это еще и билось в конвульсиях.
– Рой, – сказал Глотай Мою Пыль. – Познакомься с Максом.
– Привет, Макс, – сказал я.
– ПРИВЕТ ДЖОН ПРИВЕТ ДЖОН ПРИВЕТ ДЖОН, – ответил Макс.
– Макс повторяется. У него была лоботомия.
– Болезнь Паркинсона в течение шестидесяти трех лет, – прокомментировал Толстяк. – Рекорд Дома. Макса привозят с непроходимостью. Видите эти грыжи с выпирающими кишками?
Мы видели.
– Если сделать рентген, вы увидите, что он набит дерьмом. В прошлый раз на то, чтобы его вычистить, ушло девять недель. И это удалось лишь благодаря маленькой ручке японской виолончелистки, по совместительству – студентки ЛМИ. Ей дали специальные особо прочные перчатки и пообещали, что если она сделает ручную раскупорку, то получит любую интернатуру. Хотите услышать «ИСПРАВЬ ГРЫЖУ»?
Мы хотели.
– Макс, – сказал Толстяк. – Что ты хочешь, чтобы мы сделали?
– ИСПРАВЬ ГРЫЖУ ИСПРАВЬ ГРЫЖУ ИСПРАВЬ ГРЫЖУ, – ответил Макс.
Глотай Мою Пыль и его студент поднажали, и каталка с Максом, набирая скорость, отправилась к неоновому закату. Казалось, что их упряжка поднимается на гору, в чистилище. По пути в приемное отделение я более-менее пришел в себя и спросил у Толстяка, откуда он знает всех этих пациентов: Ину, Макса, мистера Рокитанского…
– Количество гомеров, попадающих в Дом, конечно, – пояснил Толстяк, – а так как ГОМЕРЫ НЕ УМИРАЮТ, они ходят по кругу Дом – богадельня – Дом по нескольку раз в год. Иногда мне кажется, что им, так же как и нам, в июле выдают расписание на год. Ты научишься различать их по крикам. Так, ну и что там с твоей гомерессой?
– Не знаю. Я еще ее не видел.
– Это неважно. Выбери орган. Любой.
Я молчал. Был настолько испуган, что все органы вылетели у меня из головы.
– Да что с тобой? Где они тебя нашли? По квоте? Теперь появилась квота на евреев? Что находится за грудиной и бьется?
– Сердце.
– Отлично. У нее застойная сердечная недостаточность. Что еще?
– Легкие.
– Прекрасно. Теперь ты начал думать. Пневмония. У нее пневмония и сердечная недостаточность, сепсис от постоянного мочевого катетера, она отказывается есть, хочет умереть, она слабоумна, а давление у нее настолько низкое, что ты не сможешь его измерить. Что надо сделать в первую в очередь? Что самое главное?
Я подумал о септическом шоке и предложил спинномозговую пункцию.
– Нет. Так учат в книжках. Забудь о них. Теперь я – твой учебник. Ничего из того, что ты вбил в свою голову в ЛМИ, тебе не поможет. Послушай, ПЯТЫЙ ЗАКОН: ПЕРВЫМ ДЕЛОМ РАЗМЕЩЕНИЕ.
– Слушай, а это не перебор? Серьезно, ты делаешь эти допущения, даже не увидев пациентку? И рассуждаешь о ней, как о чемодане, а не человеке.
– Да?! Я злой, жестокий и циничный, так?! Я не сочувствую больным? Так вот, я им сочувствую. Я плачу в кино. Я отпраздновал двадцать семь Песахов с самой нежной бабушкой на свете, такой, о которой бруклинский мальчик может только мечтать. Но гомересса в Божьем доме – она из другой реальности. Сегодня ночью ты поймешь это сам.
Мы стояли у сестринского поста приемного отделения. Там было еще несколько человек: Говард Гринспун, который сегодня дежурил здесь, и двое полицейских. Я знал Говарда по ЛМИ. Он был счастливым обладателем двух особенностей, оказавшихся очень полезными в медицине: он в упор не видел своих недостатков и плевал на окружающих. Не отличаясь большим умом, Говард прошел учебу в ЛМИ и практику в Доме, занимаясь какими-то исследованиями мочи: то ли он прогонял мочу через компьютер, то ли заставлял компьютер работать на моче. Это и сблизило его с другим любителем мочи, Легго. Хитрец и интриган, Говард также начал использовать компьютерные возможности для принятия решений в терапии. К началу интернатуры у него уже сформировался особый подход к пациентам, способный замаскировать его нерешительность. Говард попытался рассказать нам о пациенте, но Толстяк проигнорировал его и обратился к полицейским. Один из них был огромным, бочкообразным, с жирным красным лицом, заросшим рыжей бородой. Второй – худым как спичка, угловатым, бледнолицым и темноволосым, с острыми глазами и большим нервным ртом, заполненным торчащими во все стороны зубами.
– Я сержант Гилхейни, – представился бочкообразный, – Финтон Гилхейни. А это – офицер Квик. Доктор Рой Г. Баш, привет тебе и шалом.
– Вы не похожи на евреев.
– Не надо быть евреем, чтобы любить горячие бэйглы. К тому же евреи и ирландцы сходятся в главном.
– Это в чем же?
– Почитают семейные ценности и устраивают из своей жизни дурдом.
Говард, взбешенный тем, что его игнорируют, вновь попытался рассказать про пациентку. Толстяк заставил его заткнуться.
– Но вы же ничего о ней не знаете, – запротестовал Говард.
– Скажи мне, как она кричит, и я расскажу тебе о ней все.
– Как она… что?
– Она кричит? Визжит? Какие конкретно звуки она издает?
– Э… Она действительно визжит. Она визжит «РУДУДЛ».
– Анна О. – сказал Толстяк. – «Еврейский Дом Неизлечимых». Это ее приблизительно восемьдесят шестое поступление сюда. Начни со ста шестидесяти миллиграмм диуретика, и посмотрим, что будет.
– Откуда ты знаешь? – поразился Говард.
Продолжая его игнорировать, Толстяк обратился к полицейским:
– Очевидно, что Говард не сделал самого главного, смею ли я надеяться, господа, что это сделали вы?
– Хотя мы всего лишь скромные полицейские, которые патрулируют город в районе Дома, нам часто доводится беседовать и пить кофе с гениальными молодыми врачами, и в итоге мы знаем, что нужно делать, когда речь идет об экстренной помощи, и способны принять правильное с точки зрения медицины решение, – сказал Гилхейни.
– Мы люди закона, – добавил Квик. – И мы следуем ЗАКОНУ НОМЕР ПЯТЬ: ПЕРВЫМ ДЕЛОМ РАЗМЕЩЕНИЕ. Мы сразу же позвонили в «Еврейский дом неизлечимых», но, увы, койку Анны О. уже заняли.
– Жаль, – сказал Толстяк. – Ну, что ж, зато она отлично подходит для обучающих целей. На ней уже научилось медицине бессчетное множество интернов Дома. Рой, иди осмотри ее. У нас двадцать минут до ужина. Я пока поболтаю с нашими друзьями-копами.
– Прекрасно! – сказал рыжий с широкой ухмылкой. – Двадцать минут общения с Толстяком – дареный конь, у которого мы осмотрим все, кроме зубов.
Я спросил у Гилхейни, откуда им с Квиком известно о принятии правильных с точки зрения медицины решений, и его ответ меня озадачил:
– Полицейские мы или нет?
Я оставил Толстяка и полицейских: они оживленно болтали, склонившись друг к другу. Дойдя до палаты № 116, я снова почувствовал себя одиноким и очень напуганным. Глубоко вздохнув, я вошел. Стены палаты были покрыты зеленым кафелем, неоновый свет мерцал на никелированных поверхностях медицинского оборудования. Казалось, что я оказался в могиле: я не сомневался, что в этой комнате я каким-то образом соприкасаюсь со смертью. В центре палаты стояла каталка, на ней – Анна О. Она была неподвижна, а ее странная напряженная поза напоминала букву «W»: колени расставлены, спина согнута так, что голова почти упирается в бедра… Была ли она жива? Я окликнул ее. Никакого ответа. Я пощупал пульс. Отсутствует. Сердцебиение? Нет. Дыхание? Нет. Она умерла. Какая ирония! После смерти ее тело стало напоминать ее выдающийся еврейский нос. Что я почувствовал? Облегчение. Ведь забота о ней теперь не висела на моей шее. Я посмотрел на ее тонкие седые волосы, собранные в пучок. Такой же был и у моей бабушки в день ее похорон. И тут горечь утраты захлестнула меня. Я ощутил в груди ком, который медленно поднимался к горлу. Почувствовал то странное тепло, которое становится предвестником слез. Мои губы задрожали. Мне пришлось сесть, чтобы хоть немного прийти в себя.
Толстяк ворвался в палату:
– Давай, Баш, блинчики и… Да что с тобой?
– Она умерла.
– Кто умер?
– Эта несчастная, Анна О.
– Лабуда. Ты что, сошел с ума?
Я ничего не ответил. Возможно, я действительно сошел с ума, а полицейские и гомеры были всего лишь галлюцинацией. Почувствовав мое состояние, Толстяк присел рядом:
– Эй, я когда-нибудь обращался с тобой неподобающе?
– Ты слишком циничен, но все, что ты говоришь, в итоге оказывается правдой. Даже если это звучит безумием.
– Вот именно. Так что слушай меня, и я скажу тебе, когда плакать, потому что во время твоей тернатуры у тебя будет множество поводов для слез. И если ты не будешь плакать, то попросту спрыгнешь с крыши, и то, что от тебя останется, соскребут с асфальта парковки и погрузят в труповозку. Ты станешь пластиковым пакетом с месивом. Понял?
Я сказал, что да.
– Но сейчас я говорю тебе: еще не время. Поскольку Анна О. – настоящая гомересса. Она живет по ЗАКОНУ НОМЕР ОДИН: ГОМЕРЫ НЕ УМИРАЮТ.
– Но она мертва. Взгляни на нее!
– Ну да, она выглядит мертвой, тут я с тобой соглашусь.
– Она мертва! Я звал ее, я проверил пульс и дыхание. Ничего. Труп.
– Просто к Анне нужно применить принцип перевернутого стетоскопа.
Толстяк достал свой стетоскоп, засунул наушники в уши Анны О., а затем, используя головку, как микрофон, заорал: «Улитка, прием! Улитка, прием, как слышно, прием…»[27]
Комната внезапно взорвалась. Анна О. взлетела в воздух и приземлилась обратно на каталку, истошно вопя на высоких частотах:
– РРРУУУУУДЛ! РРРУУУУДЛ!
Толстяк цапнул стетоскоп, схватил меня за руку и вытащил из палаты. Крики Анны эхом разносились по всему отделению, и Говард с ужасом смотрел на нас. Увидев его, Толстяк закричал: «Остановка сердца! Палата 116!» Говард подпрыгнул и понесся, а Толстяк, смеясь, потащил меня к лифту – и мы направились в кафетерий.
Сияя, Толстяк сказал:
– Повторяй за мной: ГОМЕРЫ НЕ УМИРАЮТ.
– ГОМЕРЫ НЕ УМИРАЮТ.
– Пойдем, поедим.
На свете не так много вещей, которые столь же отвратительны, как Толстяк, глотающий блинчики и безостановочно говорящий обо всем подряд, от порнографических мотивов в «Волшебнике страны Оз» до достоинств той ужасной пищи, которую мы ели, а потом, когда мы остались наедине, – еще и о том, что он называл величайшим изобретением американской медицины. Я отвлекся, и вскоре мои мысли ускользнули на июньский пляж, где я был вместе с Берри, где нас обоих переполнял восторг разделенной любви. Английские ландшафты, глаза смотрят в глаза, морская соль на ласкающих губах…
– Баш, перестань. Если останешься там еще ненадолго, то потом рехнешься, вернувшись в эту помойку.
Как он узнал? Что они сделали со мной, столкнув с этим психом?
– Я не псих, – сказал Толстяк. – Просто я говорю вслух о том, что любой другой док чувствует, но запихивает глубоко в себя, и это в итоге съедает его изнутри. В интернатуре я похудел. Я-то! Поэтому я сказал себе: «Не гробь свой желудок, Толстяк, не за такую зарплату». И все, и никакой язвы. И вот я такой, каков есть.
Наевшись, он подобрел и продолжил:
– Пойми, Рой, у этих гомеров есть потрясающий талант – они учат нас медицине. Мы с тобой сейчас пойдем обратно к Анне О., и она за час научит тебя большему количеству нужных вещей, чем молодой и смертный пациент – за неделю. ЗАКОН НОМЕР ШЕСТЬ: В ОРГАНИЗМЕ НЕТ ПОЛОСТИ, В КОТОРУЮ НЕЛЬЗЯ ПРОНИКНУТЬ С ПОМОЩЬЮ ТВЕРДОЙ РУКИ И ИГЛЫ ЧЕТЫРНАДЦАТОГО РАЗМЕРА. Ты будешь учиться на гомерах, а потом, когда какой-нибудь молодой пациент придет сюда умирать… – мое сердце екнуло, – …ты уже будешь знать, что делать, сделаешь это хорошо и спасешь его. Это потрясающее чувство. Подожди, пока не почувствуешь радость плевральной биопсии вслепую, не поставишь диагноз и не спасешь молодую жизнь. Это просто фантастика. Пойдем.
И мы пошли. Под руководством Толстяка я научился делать плевральную пункцию, пункцию сустава и кучу других процедур. Он был прав. У меня все получалось, уверенность росла, я чувствовал себя отлично и поверил, что, может быть, я и впрямь стану неплохим доком. Страх начал покидать меня, и вдруг глубоко внутри я почувствовал пробуждающееся возбуждение, радость, интерес.
– Отлично, – сказал Толстяк. – Хватит диагностики. Теперь лечение. Что мы даем при сердечной недостаточности? Сколько миллиграмм лазикса?
Кто бы знал. В ЛМИ нас не учили таким вещам.
– ЗАКОН НОМЕР СЕМЬ: ВОЗРАСТ + УРОВЕНЬ МОЧЕВИНЫ = ДОЗА ЛАЗИКСА.
Что за ерунда? Хотя уровень мочевины и является косвенным маркером сердечной недостаточности, но я был уверен, что Толстяк опять издевается, и поэтому заявил: «Это какая-то чушь!»
– Конечно, чушь. Но зато всегда срабатывает. Анне девяносто пять лет, уровень мочевины – восемьдесят. Итого сто семьдесят пять миллиграмм. Добавим двадцать пять, на вырост, и получится ровно двести. Нет, ты делай, как знаешь, но мочиться она начнет только на ста семидесяти пяти. И Баш, ОТПОЛИРУЙ ее историю болезни, не забудь. Законники – гнусные люди, так что история должна сиять.
– Хорошо, – сказал я. – Советуешь ли ты для начала разобраться с сердечной недостаточностью или сразу начать полное обследование кишечника?
– Обследование кишечника? С ума сошел?! Она же пациентка не от частника, а твоя, личная. Никакого обследования кишечника.
Счастливый и благодарный за то, что этот кудесник от медицины поддержал меня, я спросил:
– Толстяк, знаешь, кто ты?
– Кто?
– Ты великий американец!
– Конечно! А если повезет, то вскоре буду еще и богатым. Так, все, Толстяку пора баиньки. Запомни, Рой: primum non nocere![28] И hasta la vista[29], ублюдок!
Конечно же, он оказался прав. Я ОТПОЛИРОВАЛ историю болезни, написал анамнез, попробовал дать Анне О. небольшую дозу лазикса, но ничего не произошло. Я сидел на сестринском посту, со всех сторон доносились клокотание гомеров и писк аккомпанирующих им кардиомониторов. Звуки складывались в колыбельную:
БИП БИП ИСПРАВЬ ГРЫЖУ
БИП БИП РРРУУУУДЛ РРРУУУУДЛ
УХАДИ РРРУУУУДЛ РРРУУУУДЛ
БИП БИП БИП…
Биг-бенд великих гомеров исполнял для меня серенады, а я ждал, когда же Анна О. начнет мочиться. После дозы в сто семьдесят пять миллиграмм закапало, а на двухстах полилось. С ума сойти. Но все равно я чувствовал гордость – как при рождении первенца. Я поспешил оповестить Молли об этом радостном событии.
– Здорово, Рой, просто замечательно. Ты поставишь эту старушку на ноги. Так держать. Доброй ночи. Я буду здесь, вместе мы обо всем позаботимся. Я в тебя верю. Счастливого Дня независимости!
Я посмотрел на часы. Было уже два часа ночи четвертого июля. Опять преисполнившись гордости и уверенности в себе, я шел по пустому коридору в дежурку. Я компетентен. У меня все под контролем. Я чувствовал себя интерном из книжки. Если бы!
Кровать в дежурке была не застелена, я сутки не переодевался, а на верхней койке спал Леви из ЛМИ. Но я так устал, что было плевать. Под бип-бип-бип мониторов я летел к сновидениям и размышлял об остановке сердца – и вспомнив все, что мне об этом известно, начал думать о том, скольких вещей я не знаю. Я занервничал. Я не мог заснуть, ведь в любую секунду меня могли вызвать на остановку сердца, и что я тогда буду делать? Я почувствовал толчок – и я увидел Молли. Она приложила палец к губам, призывая к молчанию, села на край моей кровати и сняла туфли, чулки и трусики. Затем она пробралась под одеяло, пробормотав, что не хочет измять свою форму – и села на меня сверху. Она начала расстегивать блузку, наклонилась и поцеловала меня, и я чувствовал запах ее духов, ласкал аппетитную попку…
Кто-то постучал меня по плечу. Запах духов… Я повернулся и уставился прямо на бедра Молли. Та, наклонившись, продолжала меня будить. Черт, то было сном, но это уже не сон. Сейчас все произойдет. Боже, неужели она собирается залезть ко мне в постель?
Но я ошибся. Она пришла по поводу пациентки. Одна из сердечниц Малыша Отто начала буянить. Пытаясь скрыть стояк, я неловко вышел в коридор, моргая от электрического света, и, следуя за дерзкой и упругой попкой Молли, вошел в палату. Там царил хаос. Мы увидели женщину: она стояла абсолютно голой и орала непристойности своему отражению в зеркале, а потом, закричав: «Вот, вот эта старуха!», схватила бутылку с внутривенным и бросила в зеркало, разлетевшееся на мелкие осколки. Увидев меня, она рухнула на колени и стала умолять: «Мистер, пожалуйста, не посылайте меня домой». Это было ужасно. От нее воняло мочой. Мы пытались ее успокоить, но в итоге снова пришлось привязать ее обратно к койке.
Это был лишь первый из серии фейерверков, которыми мы встретили День независимости. Я позвонил Малышу Отто, чтобы доложить о состоянии его пациентки, за что он наорал на меня, обвинив в том, что я ее будоражу: «Она такая милая женщина, а ты ее, видимо, раздражаешь своей навязчивостью! Оставь ее в покое!» Тут же двери лифта открылись, и из него выкатились Глотай Мою Пыль на пару со своим студентом – так стремительно, будто они хотели вырваться из очередного круга ада. Они везли каталку, на которой лежало очередное тело: скелетообразный человечек, из черепа которого выпирало что-то красное и узловатое. Он был напряжен и неподвижен как окоченевший труп и причитал: