bannerbannerbanner
Пепел феникса

Татьяна Корсакова
Пепел феникса

Полная версия

Холодно…

Холод – вот единственный проводник в мире теней и шорохов. Ни боль, ни страх – только холод. Такой пронзительный, такой живой, едва ли не живее ее самой. Открывать глаза страшно, не открывать – еще страшнее. Может, если решиться, стряхнуть с себя наваждение, то окажется, что все это – и холод, и до костей пробирающий ужас – всего лишь сон, игры подсознания. Нужно сделать над собой усилие, потому что в противном случае она так и останется в этом стылом чужом мире, так и не узнает, что же с ней случилось.

Ну же!

Глубокий вдох – легкие полны колючей пыли, в горле дерет и в носу щекотно. Выдох – вместе с облачком пара изо рта вырывается кашель, рассыпается эхом в гулком пространстве, белыми хлопьями оседает на голых, содранных в кровь коленках.

Не страшно. Ей совсем не страшно. Только холодно. Холод окутывает плечи вуалью, тянет остатки тепла из заледеневшего позвоночника, мурлычет что-то ласковое, отвлекает от главного.

Главное. Главное – понять, где она. Остальное потом.

Босые ноги – босые?! – касаются каменных плит, стылых, припорошенных не то пеплом, не то пылью. Это только сначала кажется, что вокруг тьма кромешная, а если присмотреться…

Черные стены щерятся глубокими трещинами. Низкий, нависающий над головой потолок в клочьях паутины. А еще запах, вернее, мешанина запахов: пыль, свечной воск, кровь и тлен…

И то, на чем она лежит – нет, уже сидит, – тоже не из обычной человеческой жизни. Под ладонью камень и пыль, и, кажется, наплывы свечного воска, а еще острые сколы, от которых пальцы тут же начинают кровоточить. Саркофаг, огромный каменный саркофаг, который вслед за остатками тепла каплю за каплей высасывает из нее, нечаянной жертвы, жизнь.

Хочется кричать, орать во весь голос, но вместо крика из горла вырывается лишь судорожный хрип. Щеки касается что-то невесомое, щекотное. Касается, а потом ныряет за ворот блузки.

Паук! Пауки, маленькие мохнатые твари. Их она боится больше, чем саркофагов, замкнутых пространств и холода, это то, что может заставить ее действовать.

От крика, на сей раз пронзительно громкого, по крышке саркофага бежит мелкая дрожь, с потолка планирует тканое облако паутины, а в темноте, там, куда не может пробиться скудный лунный свет, испуганно мечутся черные тени. Крысы?.. Летучие мыши?..

Не время гадать!

Липкие нити паутины хватают за голые лодыжки, мешают двигаться, но если сделать над собой еще одно, самое последнее усилие, то вот она – дверь, остается только руку протянуть…

За спиной кто-то двигается, кто-то большой, гораздо больше крысы или летучей мыши. И затылок немеет от чужого ледяного дыхания. Нет, не дыхания, порыва ветра! Нельзя верить в то, что в склепе есть еще кто-то живой. Или неживой…

Дверь тяжелая. Чтобы открыть ее, приходится навалиться всем телом, прижаться мокрой от слез щекой к шершавой, как наждачная бумага, поверхности.

Пронзительный скрип петель – и в лицо ударяет порыв ветра. Ветер пахнет снегом, сырой землей и отчего-то хризантемами. Он прошит непривычно ярким лунным светом. В свете этом надгробия и покосившиеся кресты кажутся ненастоящими, словно вырезанными из картона. А за спиной, в гулкой тишине старого склепа слышится едва различимый шепот:

– Анна…

* * *

День выдался не просто неудачным, а катастрофически неудачным, хотя начинался очень даже многообещающе. С самого утра позвонила Любаша и прокуренным баском гаркнула в трубку:

– Спишь, Алюшина? Не спи, царство небесное проспишь!

Анна, которая проснулась два часа назад и уже успела переделать все домашние дела, лишь пожала плечами, потому что знала, спорить с Любашей – себе дороже.

Так уж повелось, что староста их группы Любовь Зима с самого первого дня знакомства взяла добровольное шефство над Анной Алюшиной, девкой деревенской, неразумной. Любашу нисколько не смущал тот факт, что девка деревенская, неразумная, была коренной горожанкой, а сама она приехала в областной центр из такого далекого далека, что название сразу и не вспомнишь. Любаша зрила в корень и мгновенно вычисляла в людях ту особенную, никак не связанную с пропиской принадлежность к яркому и переменчивому городскому миру. В Анне этой принадлежности не прослеживалось, зато имелась однокомнатная квартира, в которую Любаша на первом же курсе вселилась на правах лучшей подруги.

Сначала, правда, ни о какой особой дружбе речь не шла, и Любашей двигал исключительно шкурный интерес: общежитие иногородним их институт не предоставлял, а снимать квартиру ей было не по карману, а тут Анна, по причине отъезда родителей в длительную заграничную командировку оставшаяся в одиночестве аж на тридцати квадратных метрах жилой площади. Ей же, девке неразумной, деревенской, наверное, страшно одной-то! Да и, что ни говори, вдвоем оно как-то сподручнее и веселее.

Любаша Анне так и заявила, добавив, что нечего жировать, когда лучшей подруге голодно, и холодно, и жить негде. Уже многим позже она созналась, что ни на что особенно не рассчитывала, потому что понимала, что такую дуру, которая согласится пустить к себе в дом чужого человека, еще нужно поискать. Анна же взяла и согласилась. И отнюдь не по доброте душевной, как до сих пор считала Любаша, а тоже из шкурного интереса. Ей, всю жизнь прожившей под опекой родителей, после их отъезда вдруг стало страшно и невыносимо тоскливо. Оказалось, что в свои неполные восемнадцать не умеет она ни вести хозяйство, ни готовить, ни с умом распоряжаться средствами, которые ежемесячно присылали из-за границы родители. А Любаша, несмотря на претенциозность и далеко идущие планы, была отменной хозяйкой: толковой, рачительной, знающей цену деньгам и умеющей найти им правильное применение.

Едва переехав к Анне, Любаша тут же отвадила соседа-алкаша, каждый день заглядывавшего за «копеечкой в долг», добилась не только моральной, но и материальной компенсации от соседки сверху, которая с завидным постоянством забывала закрывать кран в ванной и заливала Анну, отлупила кота Марьивановны, соседки по лестничной площадке, который повадился гадить под их дверь, обматерила саму Марьивановну, за избиение кота грозившуюся вызвать милицию и навести на них, вертихвосток окаянных, порчу, и в довершение завела дружбу с местной шпаной, которая раньше не давала Анне прохода, а теперь с молчаливой многозначительностью уступала дорогу. На все это у деятельной и энергичной Любаши ушло меньше недели. И столько же времени понадобилось Анне, чтобы понять, что сделку они совершили крайне удачную для обеих.

Если нужно было что-то сугубо материальное и практичное, на первый план выступала Любаша с ее просто невероятными пробивными способностями. Если вопрос касался тонких материй, пальма первенства переходила к Анне, потому что, несмотря на наглость, нахрапистость и мертвую хватку, была у Любаши ахиллесова пята: отношения с противоположным полом у нее либо не складывались, либо складывались, но ненадолго. Иногда ее, с виду независимую и разбитную, мог обидеть сущий пустяк, и тогда она надолго погружалась в пучину депрессий и самокопаний, и только Анне удавалось подобрать нужные слова, чтобы вернуть подругу к нормальной жизни. И кофе Анна варила такой, какой у Любаши никогда не получался, а кофе Любаша любила едва ли не больше, чем коварных мужиков…

Вот такой у них получался симбиоз. Девушки быстро приноровились друг к другу и сами не заметили, как взаимная выгода переросла в крепкую дружбу. Вдвоем им удавалось неплохо выживать в бурном море студенческой жизни, и даже когда институтские годы остались позади, симбиоз этот никуда не исчез.

Любаша, со свойственной ей практичностью, плюнула на только что полученный диплом об окончании пединститута и устроилась секретарем-референтом в небольшую строительную компанию. Ей понадобилось меньше месяца, чтобы обаять директора фирмы, дядьку уже не молодого, но еще очень даже активного. Дядька был вдовый, и Любаша, которая, несмотря на свою разухабистость, имела твердые моральные принципы, с головой окунулась в очередное амурное приключение, не забыв при этом о личной выгоде. Не прошло и полгода, как директор фирмы, измученный горячим Любашиным темпераментом, поспешил от любовницы избавиться, а в память о «незабываемых мгновениях» пристроил ее в другую фирму уже на должность начальника отдела кадров. Так в свои неполных двадцать четыре Любаша успела окончательно разочароваться в мужиках, но сделать неплохую карьеру. Теперь, когда собственное будущее виделось ей ясным и незыблемым, а материальные проблемы отступили на второй план, Любаша взялась за Анну.

В отличие от подруги, Анна пошла трудиться по специальности – учителем биологии. Нельзя сказать, что работа совсем не приносила ей морального удовлетворения, но вот с руководством отношения не сложились с первого дня. Чем-то Анна не глянулась директрисе, причем до такой степени, что та даже не считала нужным скрывать свою неприязнь. И с каждым месяцем неприязнь эта все росла и росла, пока однажды Анна не выдержала и прямо в учительской не высказала директрисе все, что о ней думает. Получилось очень убедительно, но убедительность эта стоила девушке работы.

А Любаша ее необдуманный поступок одобрила и еще долго смеялась, когда Анна, краснея и заикаясь, описывала ей точный маршрут, по которому отправила ненавистную директрису. Маршрут был длинный и затейливый, а пункт прибытия циничную Любашу просто восхитил.

– Вот, Алюшина! – Подруга вытерла потекшую от смеха тушь. – Ведь умеешь, если захочешь. Моя школа! – Она заправила за ухо огненно-рыжий локон и выудила из пачки сигарету.

В крупных Любашиных пальцах сигарета казалась игрушечной и какой-то карикатурной. Наверное, сигара смотрелась бы в них выигрышнее, но Любаша любила именно сигареты и именно такие вот тонюсенькие.

– Ага, – Анна кивнула, рассеянно проследила за облачком дыма, которое пыталось превратиться в колечко, – из-за твоей школы я лишилась своей.

 

– Не велика потеря! – Любаша взмахнула рукой, и почти готовое, почти идеально ровное дымное колечко снова стало унылым и бесформенным облачком. – Я, Алюшина, давно говорила – нечего тебе делать в этой школе. Это ж не работа, это ж каторга, к тому же плохо оплачиваемая.

– А у тебя есть хорошо оплачиваемая каторга? – поинтересовалась Анна. Последствия своих необдуманных действий она уже осознала и сейчас была готова на любое Любашино предложение, даже самое невероятное. – Ты что-то говорила про офис-менеджера.

– Жуть! – Любаша брезгливо поморщилась. – Подай – принеси – пошла вон! Нет, не такой доли я желаю своей лучшей подруге. И к тому же ты ж, Алюшина, типичная училка, ты ж без этих своих деток загнешься.

Вообще-то, после года работы в школе, Анна была уже далеко не так уверена в том, что педагогика – ее единственное призвание, но спорить с подругой не стала, лишь молча кивнула в ответ.

– Репетиторство! – Любаша снова махнула рукой, и пепел с сигареты упал прямо в чашку с недопитым кофе. – Я тут узнавала на днях, репетиторство – это, оказывается, хлеб с маслом, а если повезет, то и с красной икрой.

– Там же, наверное, не все так просто? – Анна отодвинула в сторону чашку с припорошенным пеплом кофе, чтобы Любаша, не дай бог, не хлебнула его в запале. – Рекомендательные письма и все такое.

– И что – все такое? – Подруга приподняла тонко выщипанные брови. – Это ж я троечница-недоучка, а у тебя красный диплом, если ты забыла. А рекомендательных писем я тебе сколько хочешь напишу и даже печати министерские на них поставлю. Веришь?

Анна нисколько не сомневалась, что с Любаши станется найти и рекомендации, и печати, поэтому снова кивнула.

– Значит, решено! – Любаша все ж таки извернулась, с противоположного конца стола достала свой недопитый кофе, сделала большой глоток, ничуть не смутилась его вкусом, удовлетворенно поцокала языком и продолжила: – Хватит тебе, подруга, горбатиться на чужого дядю задарма, будешь горбатиться за хорошие бабки. А клиентов я тебе подгоню, можешь не сомневаться, дай только время.

Времени у безработной Анны теперь было сколько угодно. Главное – в ожидании обещанного бутерброда с красной икрой не протянуть с голодухи ноги, потому что, начитавшись умных книг по психологии, деньги, отложенные на черный день, она потратила на новое пальто. Умные книги по психологии обещали, что при таком подходе к жизни черный день не наступит никогда. Наверное, ошибались, черный день наступил, и встречала его Анна без гроша за душой, зато в новом пальто. Вот и думай, стакан наполовину полон или наполовину пуст?..

Уже стоя на пороге Аниной квартиры, Любаша окинула подругу внимательным взглядом, тяжело вздохнула и сказала:

– Эх, Алюшина, мне б тебе еще мужика хорошего найти.

– Себе сначала найди, – усмехнулась Анна, подавая подруге шарфик.

– У меня мужики не ведутся. – Любашина улыбка была озорной и лишь самую малость грустной. – Хилые нынче мужики. Не могут совладать с моей харизмой. – Она бросила быстрый взгляд на свое отражение в зеркале и удовлетворенно кивнула. – Мне мужчинку нужно не лишь бы какого, – сказала мечтательно, – а такого, чтоб дыхание перехватывало и ноги подкашивались. Нет, Алюшина, я сначала тебя в хорошие руки пристрою, у тебя запросы поскромнее будут, а потом уже начну себе принца искать. А ты сама смотри не зевай, присматривайся там к папашкам своих учеников. Вдруг повезет, и папашка окажется разведенным или вдовым. Тут главное – мыслить позитивно!

Любаша ушла, оставив на память о себе запах сигаретного дыма и до одури сладких духов, а Анна отправилась на кухню, мыть посуду и мыслить позитивно.

Подруга, как и обещала, позвонила ровно через неделю и после вступления про царство небесное перешла к делу:

– Значит, так, Алюшина, нашла я тебе первого клиента. Пацаненок, говорят, дебил дебилом, но родители у него состоятельные, хотят чадо пристроить в медицинский, но найти репетитора никак не могут.

– Это еще почему? – осторожно поинтересовалась Анна.

– Я ж говорю: недоросль – пацаненок дебильноватый, в голове всякая дребедень, не уживается с ним ни один репетитор.

– А я уживусь?

– А ты, Алюшина, у нас образец политкорректности и человеколюбия, ты с любым уживешься. – Любаша на мгновение умолкла, а потом, наверное, вспомнив причину, по которой Анну уволили из школы, добавила: – Ну, или почти с любым. Я вот как себе это представляю: твоя задача – поделиться знаниями, а все остальное тебя не касается. Пришла, отбарабанила программу, похвалила недоросля за внимание, забрала денежки и ушла.

– А институт? Родители же на институт нацелились.

– Какой институт, Алюшина?! – Голос Любаши завибрировал от возмущения. – Не твои это проблемы! У предков твоего будущего подопечного столько бабок, что их кровиночка даже в МГИМО без проблем поступит.

– Тогда я им зачем?

– Так для приличия! Чтобы никто не говорил потом, что кровиночка – дебил и в медицинский по блату попал, чтобы думали, что он за ум взялся, что пахал и готовился. Ай, Алюшина, не те вопросы задаешь. Ты бы лучше поинтересовалась, сколько тебе денежек за недоросля отвалят.

Анна спросила. Причем спросила с большим энтузиазмом, потому что в кошельке уже давно было пусто, и в отсутствие денег даже новое пальто совершенно не грело душу. Пальто не грело, а вот Любашин ответ согрел моментально и даже примирил с недорослем. Как же так может быть, что несколько занятий с одним мальчишкой стоили больше ее месячного оклада? Где же справедливость?

– Фирма веников не вяжет! – ответила на невысказанный вопрос Любаша. – Если честно, я сама чуть было не решилась пойти в репетиторы, уж больно заманчиво. Тебе таких недорослей еще штук пять – и бутерброд с икрой обеспечен. Только есть один нюанс, – подруга на мгновение замолчала, – тут ситуация такая: у нашего недоросля очень плотный график, готовится мальчик к поступлению в престижный вуз, сама понимаешь. Так что придется тебе к нему ездить вечерком. Начало в половине девятого, но район хороший, спокойный и автобусная остановка рядом. Сейчас пока темновато, но весна ведь, темнеет с каждым днем все позже, потерпеть всего ничего осталось. Давай, Алюшина, соглашайся. Первое занятие уже сегодня, клиенты не желают терять время.

Анна согласилась. За что и поплатилась тем же вечером…

* * *

Во внешнем мире творилось что-то страшное: ветер швырял в окна горсти ледяной крошки вперемешку с обломанными ветками, выл так пронзительно и заунывно, что Громову самому захотелось завыть – от вынужденного безделья, от выматывающего ожидания, а еще от осознания бессмысленности предстоящего. Он бы и завыл, наверное, если бы не Хельга.

Хельга сидела в кресле для посетителей. В руке, затянутой в лайковую перчатку, был зажат черный мундштук с едва тлеющей сигаретой. Сколько Громов знал Хельгу, она всегда, в любую погоду и в любое время года, носила перчатки. Она вообще являлась образцом постоянства. Перчатки, мундштук из эбонитово-черного дерева, тонкие сигаретки, название которых Громов все никак не мог запомнить, безупречные в своей красоте и простоте украшения, элегантные брючные костюмы. Всегда брючные, Громов ни разу не видел Хельгу в юбке, как ни разу не видел ее без макияжа и прически. Женщина от кончиков волос до кончиков ногтей! Кажется, так отозвался о ней однажды Васька Гальяно, а Гальяно знает в женщинах толк. Или думает, что знает? Громов никогда не пытался изучать тонкости Васькиной души. Ему бы с собственной душой разобраться, или вот – с Хельгой.

– Нервничаешь? – Хельга сделала глубокую затяжку, выдохнула сизое облачко, которое тут же устремилось к некурящему, ведущему исключительно здоровый образ жизни Громову.

– Пустая затея. – Он отмахнулся от облачка и невольно поежился под направленным на него пристальным взглядом таких же черных, как и мундштук, Хельгиных глаз. – Вы посмотрите, что на улице творится! В такую погоду хороший хозяин собаку на двор не выгонит. Она не придет.

– Придет, Стас. Я тебе обещаю. – Хельга качнула головой, и к удушающему табачному облачку добавилось еще одно – ладанное.

Духами Хельга пользовалась всегда одними и теми же, такими же необычными и интригующими, как и она сама. Торжественный ладан в обрамлении чуть привядших припорошенных не то пылью, не то пеплом лилий. В запахе этом Громову чудилась то свежая могила, усыпанная цветами, то заброшенная, затянутая паутиной церковь. Он не знал ни одной женщины, которая могла бы носить эти странные духи с тем же изяществом и достоинством, что и Хельга. Он даже думал, что духи эти безымянные, эксклюзивные, сделанные на заказ для нее одной, но Хельга его разочаровала.

У запаха, который верным псом крутился вокруг ее тонких запястий, было имя – «Passage d'Enfer»[1]. Удивительное название, очень даже подходящее Хельге с ее любовью к ночным прогулкам, тайнам и старым кладбищам. Однажды, повинуясь какому-то неясному порыву, Громов даже зашел в парфюмерный бутик, чтобы удостовериться, что «Passage d'Enfer» – не сказка, а самая настоящая реальность. Захотелось увидеть флакон этого пыльно-ладанного чуда, почувствовать запах вне его хозяйки.

Реальность Громова разочаровала. Окруженный стайкой девочек-консультанток, снисходительно-вежливых, удивленно поглядывающих на его потертую «косуху», он взял в руки заветный многогранный флакончик и даже позволил одной из девочек брызнуть его содержимое себе на запястье. Увы, чуда не случилось. Без Хельги запах оставался всего лишь запахом – странным, но неживым. Никаких могил и заброшенных церквей. Просто запах…

Из бутика Громов ушел раздосадованный, в полной уверенности, что Хельга его провела, но духи все-таки купил, даже не пожалел за них тех неоправданно больших денег, что были указаны на ценнике, и иногда особо темными бессонными ночами вдыхал пыльно-ладанный аромат, стараясь представить себе тот храм, где может пахнуть вот так… обреченно. И это он – закоренелый безбожник, за свои двадцать семь лет ни разу в жизни не переступивший порог церкви…

– Уже скоро, мой мальчик. – Хельга бросила взгляд на настенные часы, которые показывали без пяти минут полночь, аккуратно положила мундштук с недокуренной сигаретой на край пепельницы. – Надеюсь, ты готов?

– Я? – Громов в раздражении пожал плечами.

Обращение «мой мальчик» его нервировало. Даже странно, потому что Хельге он мог позволить и не такое, потому что, несмотря на породистое, очень красивое, лишенное признаков возраста лицо и безупречную фигуру, она была явно немолода и годилась Громову в матери, а иногда ему казалось, что и в бабушки, но эту крамольную мысль он от себя тут же прогонял, потому что представить такую необычную женщину, как Хельга, бабушкой казалось кощунством. Вот уже десять лет Хельга оставалась для него идолом, женщиной, лишенной возраста и недостатков, и его это вполне устраивало.

– А что тут готовиться? – Он обвел взглядом рабочий стол и кушетку, задумчиво посмотрел на свои руки. – Я всегда готов, осталось дождаться клиента.

– Клиентку, – поправила Хельга с мягкой улыбкой. – Стас, мы ждем гостью.

Гостью… Громов никогда не рискнул бы сказать это вслух, но затея Хельги казалась ему полнейшим бредом, как и то, что ему, возможно, предстояло совершить. Ох, пусть бы Хельга хоть раз в жизни оказалась неправа, и эта чертова гостья вообще не пришла. Потому что одно дело сопровождать неугомонную Хельгу во всяких там рискованных предприятиях, и совсем другое – стать участником ее забав. Оно, конечно, интересно и весьма ответственно. Такое задание – это большой шаг вверх по иерархической лестнице, это явное доказательство доверия со стороны Хельги, но уж больно все странно…

Размышления прервало мелодичное треньканье – это ожили, наверное, от сквозняка, висящие над дверью китайские колокольчики. Колокольчики недели две назад притащил Гальяно. Безо всякого разрешения повесил. Мол, что салону нужен хороший фэн-шуй, и колокольчики, которые Гальяно с придыханием называл музыкой ветра, этот самый фэн-шуй непременно обеспечат. Он еще порывался было переставить стол Громова к окну, «под хорошие водные звезды», но Громов воспротивился, сказал, что ему и под плохими звездами нормально работается. Наверное, в отместку неугомонный Гальяно пришпандорил над кушеткой красную тряпицу с намалеванным на ней золотым иероглифом, символизирующим богатство и процветание. И теперь это безобразие своей цыганской яркостью и китайской непонятностью портило Громову настроение. Он несколько раз собирался избавиться от ненужного подарка, но в последний момент останавливался, понимая, что Гальяно может смертельно обидеться. А смертельно обиженный Гальяно – это стихийное бедствие, пострашнее того, что сейчас творилось за окном.

 

Колокольчики тренькнули еще раз, уже намного громче, и бронзовая дверная ручка бесшумно повернулась. Начинается! Громов вопросительно посмотрел на Хельгу. В ответ та лишь улыбнулась и пожала плечами. Для нее в предстоящем не было ничего необычного.

Дверь медленно отворилась, являя миру и вмиг подобравшемуся Громову ту самую гостью…

* * *
1889 год Андрей Васильевич Сотников

– Барин! Барин! Да что ж вы спите все?! Извольте вставать, сами ж велели… – Скрипучий голос ворвался в сладчайший, полный приключений и блистательных интриг сон Андрея Васильевича Сотникова, оборвав тончайшую нить затеянного во сне расследования. – И Марья Тихоновна уже гневается, велела передать…

– Не нужно, – Андрей Васильевич приоткрыл один глаз, с невольной неприязнью посмотрел на топчущегося у порога Степку, – наперед знаю все, что Марья Тихоновна желает мне передать, за пятнадцать лет, чай, изучил супругу свою дражайшую.

– Одежу подавать? – гаркнул Степка, и Андрей Васильевич болезненно поморщился.

– Да не ори ты так! – замахал он руками на слугу. – Голова после вчерашнего раскалывается. Лучше б рассолу капустного принес, ирод.

– Так я вас вчера предупреждал, барин, что сегодня голова будет болеть, – неодобрительно покачал головой Степка. – Я ж потребности вашего организму получше вас самих знаю, нельзя вам столько-то шампанского пить, вы от шампанского делаетесь совсем негодящим. То ли дело наливочка вишневая…

– Каким, каким я делаюсь, Степан? Ну-ка повтори, песий потрох!

Андрей Васильевич хотел, чтобы вышло грозно, а получилось отчего-то жалобно. Да и Степка не испугался нисколечко, наоборот, подбоченился, глянул хитрым цыганским глазом и заявил:

– А и повторю! Кто ж окромя меня да Марьи Тихоновны вам правду скажет? Нельзя вам, барин, отраву эту заграничную пить, вы ж исконно русский человек, а туда же. Даже совестно как-то было перед слугами барона, когда я вас беспамятного на закорках к экипажу тащил. Одно спасение, что у барона слуги по-русски ни бельмеса не понимают и виршей ваших непотребных они не разобрали.

– Каких это виршей непотребных?..

От накатившего стыда даже голова болеть перестала. Сам-то Андрей Васильевич прекрасно понимал, о каких виршах речь, баловался на досуге стихосложением, даже две оды хвалебные написал: одну в честь губернатора, а вторую в честь губернаторской дочки Олимпиады Павловны. Первую-то оду не от сердца писал, а чтобы выделиться, зато вторую… Уж больно Олимпиада Павловна – барышня завлекательная, куда до нее Марье Тихоновне… Да не о том, видать, речь. От од хвалебных покраснеть мог разве что сам Андрей Васильевич, потому как тонкой своей душой чувствовал, что сфальшивил, не дотянул. А вот коли он по пьяной лавочке на приеме у барона удумал свои скабрезные стишки декламировать – то это точно позор… Ну, не то чтобы стишки совсем уж скабрезные, в сугубо мужской компании, может, даже и уместные некоторой своей пикантностью, но при дамах… Ох ты, Господи…

– Да тех виршей, в коих вы перси и ланиты некой прекрасной нимфы воспевать изволили, – сказал Степка и торопливо перекрестился.

– И кто слышал? – с замиранием сердца спросил Андрей Васильевич.

– Так только я и слышал. Вы как в позу свою поэтическую встали и глаза к потолку закатили, я так сразу и понял, что сейчас вирши начнете читать. Это еще хорошо, если про природу, но уж больно настрой у вас был игривый, да и Марья Тихоновна серчать начала. Одним словом, вывел я вас из салону. Да вы не извольте гневаться, барин, – Степка хитро сощурился, – я предлог выдумал весьма благородный.

– Какой, позволь поинтересоваться? – От сердца отлегло. Хоть Степка тот еще жук, но о реноме хозяйском очень даже печется.

– Сказал, что к вам курьер с письмом государственной важности и что дело не терпит отлагательств.

– Так уж и государственной важности? – усмехнулся Андрей Васильевич и со стоном уселся в кровати. – Это ж какое такое неотложное дело могло у меня приключиться?

Хоть Андрей Васильевич и почитал свою профессию передовой и благородной, но на жизненные реалии смотрел трезво. Журналистская карьера его не сложилась, не такой доли он себе желал, еще будучи безусым юнцом, грезил не о том, что станет слагать оды губернаторской дочке да строчить бессмысленные статейки в губернскую газетенку. Видел он себя корреспондентом уважаемого столичного издания, и никоим разом не разленившимся светским хроникером, а деятельным и отважным борцом с преступностью, ведущим собственные расследования и на страницах газеты разоблачающим самых опасных преступников. Да, видать, не судьба…

Может, и сбылись бы мечты, может, и покатилась бы его жизнь по другой дорожке, если бы пятнадцать лет назад он не встретил в салоне одной весьма известной московской дамы свою будущую супругу. Только тогда, пятнадцать лет назад, была она не круглолицей, раздавшейся вширь после четырех родов унылой матроной, а прелестнейшим цветком, у которого и перси, и ланиты – все, как грезилось молодому Андрею Васильевичу. Видать, на ту пору в людях он еще разбирался не слишком хорошо, потому как не разглядел в юной и безо всякого повода краснеющей Мари диктаторских замашек, каких нынче с избытком у Марьи Тихоновны. Зато разглядел золотые швейцарские часы у ее папеньки, и сюртук его из английской шерсти тоже разглядел, да и доходами у знающих людей поинтересовался. Что уж теперь самому себе-то врать?! Может, швейцарские часы, английский сюртук да немалое приданое его пленили посильнее персей и ланит. И не стыдно ему в том признаваться, потому как, кто нищеты в малолетстве хлебнул полной мерой, всеми силами будет рваться из этой мутной трясины безнадежности.

Андрей Васильевич вырвался, да вот беда – прямиком угодил в другую трясину. Та, другая трясина, именовалась скукой, она неспешно обтекала Андрея Васильевича мутными своими водами, время от времени взрывалась едкими болотными газами и засасывала, засасывала… Он и пить-то начал исключительно из скуки. Так душа его нежная и тонко чувствующая протестовала против той спокойной и унылой жизни, на которую он себя совершенно добровольно обрек. И работа, которую и работой-то назвать никак нельзя, не приносила никакого морального удовлетворения. Теперь Андрей Васильевич все чаще задавался вопросом, а не напрасно ли он променял голодную, но полную приключений жизнь в столице на сытую, но такую беспросветную жизнь в глуши…

– Так есть неотложное дело! – Степка снова дернул себя за ус. – Да еще какое дело, барин. Криминальное, как вы любите. В березовой роще, ну той, что за рекой, лиходеи человека убили. Да что там убили… – Степка перекрестился, – мужики говорят, живьем сожгли…

– Что ж ты молчал?! Сам ты, Степка, лиходей! – Окончательно позабыв о похмелье и головной боли, Андрей Васильевич вскочил на ноги. – Как живьем?! Откуда такие сведения?

– Вестимо откуда, от Мишки, Вадим Сергеевича слуги. Его, Вадима Сергеевича, как раз на освидетельствование тела вызвали.

В груди что-то екнуло звонко и радостно. Нет, не тому Андрей Васильевич радовался, что безвинного человека какой-то тать убил, а тому, что теперь непременно начнется расследование и не придется писать обо всяких не заслуживающих внимания светских глупостях, а можно будет целиком и полностью сосредоточиться на распутывании преступления. Андрей Васильевич посмотрел на Степку, велел:

– Иди, распорядись насчет экипажа, а я сейчас же! Нет, стой! Воды горячей принеси, побреюсь. А то как с небритой физией да на такое дело!

– Но Марья Тихоновна велела…

Договорить Степке Андрей Васильевич не позволил:

– Не твоя забота! С Марьей Тихоновной я как-нибудь сам разберусь.

Эх, до чего ж удачно все складывается! Вот, глядишь, и неприятного разговора с Мари удастся избежать, потому как у него – работа, задание! А задание – это то единственное, на что Мари пока еще не смеет посягать.

– Сюртук выходной подай! – крикнул Андрей Васильевич вслед Степке.

1«Дорога в ад» – перевод с французского.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru